Или вы воображаете, что я стану для вас создавать какие-то новые развлечения?
Nam tibi praeterea quod machiner, invenlamque
Quod placeat, nihil est, eadem sunt omnia semper[69 - Ибо, что бы я Природа ни придумала, чтобы я ни измыслила, нет ничего такого что тебе бы не понравилось, все всегда остается тем же самым (лат.). – (Лукреций, III, 944-945).].
Освободите место другим, как другие освободили его для вас. Равенство есть первый шаг к справедливости. Кто может жаловаться на то, что он обречен, если все другие тоже обречены? Сколько бы вы ни жили, вам не сократить того срока, в течение которого вы пребудете мертвыми. Все усилия здесь бесцельны: вы будете пребывать в том состоянии, которое внушает вам такой ужас, столько же времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы:
licet, quod vis, vivendo vincere saecla, Mors aeterna tamen nihilominus illa manebit[70 - Можно побеждать, сколько угодно, жизнью века, все равно тебе предстоит вечная смерть (лат.). – (Лукреций, III, 1090–1091).].
И я поведу вас туда, где вы не будете испытывать никаких огорчений:
In vera nescis nullum fore morte alium te,
Qui possit vivus tibi te lugere peremotum.
Stansque iacentem[71 - Неужели ты не знаешь, что после истинной смерти не будет второго тебя, который мог бы, живой, оплакивать тебя, умершего, стоя над лежащим (лат.). – (Лукреций, III, 855 сл.).].
И не будете желать жизни, о которой так сожалеете:
Nec sibi enim quisquam tum se vitamque requirit,
Nec desiderium nostri nos afficit ullum[72 - И тогда никто не заботится ни о себе, ни о жизни… и у нас нет больше печали о себе (лат.). – (Лукреций, III, 919, 922).].
Страху смерти подобает быть ничтожнее, чем ничто, если существует что-нибудь ничтожнее, чем это последнее:
multo mortem minus ad nos esse putandum
Si minus esse potest quam quod nihil esse videmus[73 - Нужно считать, что смерть для нас – нечто гораздо меньшее, – если только может быть меньшее, – чем то, что как видим, является ничем (лат.). – (Лукреций, III, 926–927).].
Что вам до нее – и когда вы умерли, и когда живы? Когда живы – потому, что вы существуете; когда умерли – потому, что вас больше не существует.
Никто не умирает прежде своего часа. То время, что останется после вас, не более ваше, чем то, что протекало до вашего рождения; и ваше дело тут сторона:
Respice enim quam nil ad nos ante acta vetustas
Temporis aeterni fuerit[74 - Ибо заметь, вечность минувших времен для нас совершеннейшее ничто (лат.). – (Лукреций, III, 972-973).].
Где бы ни окончилась ваша жизнь, там ей и конец. Мера жизни не в ее длительности, а в том, как вы использовали ее: иной прожил долго, да пожил мало, не мешкайте, пока пребываете здесь. Ваша воля, а не количество прожитых лет определяет продолжительность вашей жизни. Неужели вы думали, что никогда так и не доберетесь туда, куда идете, не останавливаясь? Да есть ли такая дорога, у которой не было бы конца? И если вы можете найти утешение в доброй компании, то не идет ли весь мир той же стезею, что вы?
Omnia te vita perfuncta sequentur[75 - …и, прожив свою жизнь, все последуют за тобой (лат.). – (Лукреций, III, 968).].
Не начинает ли шататься все вокруг вас, едва пошатнетесь вы сами? Существует ли что-нибудь, что не старилось бы вместе с вами? Тысячи людей, тысячи животных, тысячи других существ умирают в то же мгновение, что и вы:
Nam nox nulla diem, neque noctem aurora secuta est,
Quae non audierit mistos vagitibus aegris
Ploratus, mortis cimites et funeris atri[76 - Не было ни одной ночи, сменившей собой день, ни одной зари, сменившей ночь, которым не пришлось бы услышать смешанные с жалобным плачем малых детей стенания, этих спутников смерти и горестных похорон (лат.). – (Лукреций, II, 578 сл.).].
Что пользы пятиться перед тем, от чего вам все равно не уйти? Вы видели многих, кто умер в самое время, ибо избавился, благодаря этому, от великих несчастий. Но видели ли вы хоть кого-нибудь, кому бы смерть причинила их? Не очень-то умно осуждать то, что не испытано вами, ни на себе, ни на другом. Почему же ты жалуешься и на меня, и на свою участь? Разве мы несправедливы к тебе? Кому же надлежит управлять: нам ли тобою или тебе нами? Еще до завершения сроков твоих, жизнь твоя уже завершилась. Маленький человечек такой же цельный человек, как и большой.
Ни людей, ни жизнь человеческую не измерить локтями. Хирон отверг для себя бессмертие, узнав от Сатурна, своего отца, бога бесконечного времени, каковы свойства этого бессмертия[77 - Кентавр Хирон, воспитавший Геркулеса и позднее Ахилла, был сыном Крона и нимфы Филлиры. Раненный отравленной стрелой, он стал молить богов о ниспослании ему смерти; тогда Зевс сжалился над ним и переселил его на небо; так возникло созвездие Стрельца (греко-римск. мифол.).]. Вдумайтесь хорошенько в то, что называют вечной жизнью, и вы поймете, насколько она была бы для человека более тягостной и нестерпимой, чем та, что я даровала ему. Если бы у вас не было смерти, вы без конца осыпали б меня проклятиями за то, что я вас лишила ее. Я сознательно подмешала к ней чуточку горечи, дабы, принимая во внимание доступность ее, воспрепятствовать вам слишком жадно и безрассудно устремляться навстречу ей. Чтобы привить вам ту умеренность, которой я от вас требую, а именно, чтобы вы не отвращались от жизни и вместе с тем не бежали от смерти, я сделала и ту и другую наполовину сладостными и наполовину скорбными.
Я внушила Фалесу, первому из ваших мудрецов, ту мысль, что жить и умирать – это одно и то же. И когда кто-то спросил его, почему же, в таком случае, он все-таки не умирает, он весьма мудро ответил: «Именно потому, что это одно и то же.
Вода, земля, воздух, огонь и другое, из чего сложено мое здание, суть в такой же мере орудия твоей жизни, как и орудия твоей смерти. К чему страшиться тебе последнего дня? Он лишь в такой же мере способствует твоей смерти, как и все прочие. Последний шаг не есть причина усталости, он лишь дает ее почувствовать. Все дни твоей жизни ведут тебя к смерти; последний только подводит к ней».
Таковы благие наставления нашей родительницы-природы. Я часто задумывался над тем, почему смерть на войне – все равно, касается ли это нас самих или кого-либо иного, – кажется нам несравненно менее страшной, чем у себя дома; в противном случае, армия состояла бы из одних плакс да врачей; и еще: почему, несмотря на то, что смерть везде и всюду все та же, крестьяне и люди низкого звания относятся к ней много проще, чем все остальные? Я полагаю, что тут дело в печальных лицах и устрашающей обстановке, среди которых мы ее видим и которые порождают в нас страх еще больший, чем сама смерть. Какая новая, совсем необычная картина: стоны и рыдания матери, жены, детей, растерянные и смущенные посетители, услуги многочисленной челяди, их заплаканные и бледные лица, комната, в которую не допускается дневной свет, зажженные свечи, врачи и священники у вашего изголовья! Короче говоря, вокруг нас ничего, кроме испуга и ужаса. Мы уже заживо облачены в саван и преданы погребению. Дети боятся своих новых приятелей, когда видят их в маске, – то же происходит и с нами. Нужно сорвать эту маску как с вещей, так, тем более, с человека, и когда она будет сорвана, мы обнаружим под ней ту же самую смерть, которую незадолго перед этим наш старый камердинер или служанка претерпели без всякого страха. Благостна смерть, не давшая времени для этих пышных приготовлений.
Фрэнсис Бэкон
Как-то раз Бэкон написал эссе, в котором размышлял о тяжелом уделе человека, облеченного высокой должностью. Всего через шесть лет ему самому досталась самая высокая должность во всем королевстве (нельзя сказать, чтобы он к этому не стремился).
В своих сочинениях Бэкон категорически высказывался против лихоимства. Ближе к концу жизни во взяточничестве обвинили его самого, и это положило конец его чиновничьей карьере (большинство современных историков считают, что обвинения были несправедливы, а все дело – политически сфабриковано).
Иногда иронические коллизии бэконовской биографии принимали по-настоящему зловещий вид. Долгое время ему покровительствовал граф Эссекс. Однажды Эссекса обвинили в заговоре против короны, а Бэкона назначили в комиссию по расследованию дела – правда, в то время эти двое уже не поддерживали отношений. По итогам расследования был вынесен обвинительный приговор и Эссекса обезглавили.
Иронией отмечена сама смерть Бэкона. В «Новом органоне», демонстрируя возможности своего метода, он блестяще проанализировал природу тепла, открыл связь между теплом и движением. Но для него самого это знание не стало силой: Бэкона убил холод.
Кто он был такой? Циничный политик, не избегавший сомнительных решений, когда они обещали карьерный рост? Лицемерный писатель, отстаивавший принципы, которых в собственных делах он не придерживался? Или, может быть, трагический персонаж, тайно страдавший от того, какие поступки ему порой приходилось совершать, занимаясь делами государства, совсем непохожего на то, которое он изобразил в своем утопическом творчестве? Трудно сказать наверняка. Однако после его смерти все коллизии его жизни постепенно отошли на второй план, заслоненные самым большим противоречием. Со временем его метод стал символом тех преобразований в истории западного мира, которые практически полностью уничтожили авторитет религии. Но это был метод, придуманный набожным христианином с единственной целью: помочь человечеству преодолеть последствия грехопадения и приблизить царство Божие. И это противоречие, пожалуй, трагическое.
Даниил Аронсон
О смерти[78 - Англ.: “Of Death”. Своим сочинениям, изданным в виде книг в 1597, 1612 и 1625, Фрэнсис Бэкон впервые в английской литературе дал название essays. Издавая эти сборники своих эссе, он каждый раз увеличивал их количество: последнее прижизненное издание включало 58 текстов, посвященных самым разным темам и понятиям. Эссе «О смерти», «О высокой должности» и «О мнимой мудрости» были впервые опубликованы во 2-м, вышедшем как самостоятельная книга издании эссе Бэкона в 1612 г. «Опыты и наставления нравственные и политические» (The Essays or Counsels civil and Moral. London. No. 2, 8, 20); впоследствии в несколько видоизмененном виде – в 3-м, расширенном издании 1625 г. (No. 2, 11, 26) и в латиноязычном, подготовленном или самим Бэконом, или под его руководством издании 1638 г. Данные эссе создавались после 1597 г., когда Бэкон впервые опубликовал подборку из 10-ти кратких эссе (Essayes. London) в одном томе с «Религиозными размышлениями» (Religious Meditations) и «Фигурами убеждения и разубеждения» (Place of Persuasion and Disuasion). Поскольку версия 1597 г. переиздавалась несколько раз без изменения состава эссе до ок. 1606 г., можно предположить, что до 1606 г. тексты «О смерти», «О высокой должности» и «О мнимой мудрости» не были еще окончательно завершены.Некоторые исследователи рассматривают эссе Бэкона как форму автобиографии: работа над ними хронологически «накладывается» на период его максимальной жизненной и творческой активности, а каждая из последующих редакций расширяется как за счет осмысления нового жизненного опыта, так и за счет результатов научных и философских изысканий Бэкона. Первое издание 1597 г., опубликованное Бэконом в возрасте 36 лет, выстраивается тематически вокруг сюжетов, интересных в первую очередь студенту и молодому джентльмену в его частной жизни (начинается с эссе «О занятиях науками»). Лишь два последних текста в этом издании («О партиях» и «О переговорах») имеют отношение к политической деятельности, но они кратки и не завершены. В издании 1612 г. на первое место выходит «О религии» (в окончательной версии 1625 г. с измененным содержанием «О единой религии»), которая рассматривается с позиции государственного деятеля, как одна из животрепещущих политических тем современности. Издание 1625 г. тогда уже 64-летнего Бэкон начинает с рассуждений «Об истине» и «О смерти».Подзаголовок 2-го издания свидетельствует о том, что Бэкон рассматривал свои эссе как советы практического и моралистического толка, сформулированные на основе прагматического анализа конкретных жизненных ситуаций и проблем. Рассуждения Бэкона трезвы и практичны, им чужда Монтеневская самоуглубленность и скептицизм; отдельные эссе во 2-м и 3-м изданиях по форме изложения больше напоминают научные трактаты. Два эссе – «О высокой должности» и «О смерти» тематически перекликаются с двумя эссе Монтеня («О стеснительности высокого положения» и «О том, что философствовать – это значит учиться умирать»).Эссе «О смерти» публикуется в переводе З.Е. Александровой по изданию: Бэкон Ф. Соч.: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1978. С. 356–357. (Философское наследие).]
Люди страшатся смерти, как малые дети потемок; и как у детей этот врожденный страх усиливается сказками, так же точно и страх смерти. Конечно, мысль о смерти как каре за грехи и переходе в иной мир благочестива. Но боязнь ее как неизбежной дани природе есть слабость. Да и в благочестивые о ней размышления примешивается порой доля суетности и суеверия. В иных монашеских сочинениях о смертных муках нам напоминают, какова боль, ощущаемая человеком, если терзать хотя бы кончик пальца его, и каковы, следовательно, должны быть муки смерти, когда разрушается все тело. А между тем смерть зачастую менее мучительна, чем повреждение одного члена, ибо самые важные для жизни органы не есть самые чувствительные. “Pompa mortis magis terret quam mors ipsa[79 - «Атрибуты смерти устрашают сильнее самой смерти» (Сенека. Письма, III, 3).]” – слова эти заключают в себе и философскую и житейскую истину. Стоны, судороги, мертвенный лик, слезы друзей, траур, погребение и прочее – вот отчего смерть предстает ужасной.
Заметьте, что нет в душе человека такой даже самой слабой страсти, которая не побеждала бы страха смерти; а значит, смерть не может быть столь уж страшным врагом, раз есть у человека целая рать, способная ее одолеть. Месть торжествует над смертью; любовь ее презирает; честь призывает ее; горе ищет в ней прибежища; страх предвосхищает ее. А когда убил себя император Отон, жалость – это слабейшее из чувств – многих побудила искать смерти из сочувствия императору и в знак верности. Сюда же Сенека прибавляет еще прихотливость и пресыщение: “Cogita quamdiu eadem feceris, mori velle non tantum fortis, aut miser, sed etiam fastidiosus potest”[80 - «Подумай, как долго делал ты одно и то же; желать смерти может не только мужественный или несчастный, но также и пресытившийся» (см. Сенека. Письма, X, 1).].
Ведь человек бывает готов умереть, не будучи ни храбрецом, ни несчастливцем, оттого только, что ему наскучит однообразие. Заметьте и то, как мало действует приближение смерти на сильных духом, ибо каждый из них до конца остается самим собой. Цезарь Август умер с любезностью на устах: “Livia, conjugii nostri memor, vive et vale!”[81 - «Ливия, помни, как жили мы вместе; живи и прощай!» (Светоний. Жизнь двенадцати Цезарей (Божественный Август, 99)).]; Тиберий – продолжая лукавить; как говорит Тацит: “Jam Tiberium vires, et corpus, non dissimulatio, deserebant”[82 - «Уже Тиберия покидали телесные, покидали жизненные силы, но все еще не покидало притворство» (Тацит. Анналы, VI, 50).]; Веспасиан – с шуткой, сидя на стульчаке: “Ut puto deus fio”[83 - «Кажется, я становлюсь богом» (Светоний. Жизнь двенадцати Цезарей (Божественный Веспасиан, 23)).]; Гальба – с изречением, подставляя шею убийце: “Feri, si ex re sit populi Romani”[84 - «Рази, если так нужно римскому народу» (Тацит. История, I, IU).]; Септимий Север – впопыхах: «Adeste, si quid mihi restat agendum”[85 - «Помогите, если мне еще остается что-либо сделать» (Дион 1Кассий. Римская история, LXXVI, 17).]. И так далее.
Стоики, несомненно, уделяли смерти чрезмерно много внимания и пышными к ней приготовлениями делали ее еще более устрашающей. Мне же более по душе тот, “qui finem vitae extremum inter munera ponat naturae”[86 - «Что почитает за дар природы предел своей жизни» (Ювенал. Сатиры, X, 358).]. Умереть столь же естественно, как и родиться; а для младенца второе, быть может, не менее болезненно, чем первое. Кто умирает за важным делом – подобен раненному в жарком бою, поначалу едва ощущающему боль. Поэтому, кто поглощен благими помыслами, тот поистине избавлен от мук смерти. Но всего слаще, поверьте, звучит гимн “Nunc dimittis”[87 - «Ныне отпускаешь» (Лук., 2, 29).], когда человек достиг достойной цели и оправдал ожидания. У смерти есть еще то, что она открывает врата доброй славы и унимает завистников: “Extinctus amabitur idem”[88 - «И после смерти его будут любить» (ср.: Гораций. Послания, 11,1).].
О высокой должности[89 - Англ.: “Of Great Place”. Эссе публикуется в переводе З.Е. Александровой по изданию: Бэкон Ф. Соч.: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1978. С. 373–376. (Философское наследие).]
Высокая должность делает человека слугой трех господ: слугой государя или государства, слугой людской молвы и слугой своего дела; он уже не хозяин ни себе, ни своим поступкам, ни своему времени. Не странно ль стремиться к власти ценой свободы или к власти над людьми ценой власти над собою? Возвышение стоит трудов; а там одни тяготы влекут за собой другие, тягчайшие; возвышение требует порой унижения, а честь достается бесчестьем. На высоком месте нелегко устоять, но нет и пути назад, кроме падения или по крайней мере заката – а это печальное зрелище: “Cum non sis, qui fueris, non esse, cur velis vivere”[90 - «Так как ты уже не тот, что был, у тебя нет причин быть привязанным к жизни» (Цицерон. Письма к близким, VII, 3).]. Нет, люди не в силах уйти на покой, когда хотели бы; не уходят они и тогда, когда следует; уединение всем нестерпимо, даже старости и немощам, которые надо бы укрывать в тени; так, старики вечно сидят на пороге, хотя и предают этим свои седины на посмеяние.
Высоким особам, чтобы считать себя счастливыми, необходимо справляться о мнении других, ибо сами они не могут чувствовать счастья. Им надо думать о себе то, что думают о них другие, кто охотно оказался бы на их месте, и тогда они счастливы или слывут таковыми. Но втайне они, быть может, иного мнения; ведь они первыми узнают о своих горестях и последними – о своих ошибках. И всегда высокие особы – чужие самим себе; в сутолоке дел им недосуг позаботиться о здоровье телесном или душевном: “Illi mors gravis incubat, qui notus nimis omnibus, ignotus moritur sibi”[91 - «Смерть страшна, тяжела тому, кто, хорошо известный всем, сам до смерти не знал себя» (Сенека. Тиэст, 470–472).]. Высокая должность позволяет творить как добро, так и зло; в этом смысле она – проклятие, ибо, чтобы уберечься от зла, мало не хотеть его, надо еще и не мочь. Зато возможность делать добро есть подлинное и законное оправдание властолюбию, ибо добрые помыслы, конечно, угодны Богу, но людям от них не более проку, чем от сладостных снов, покуда помыслы не воплощены в дела; а это невозможно без высокого сана и власти, служащих удобной позицией. Заслуги и добрые дела есть цель наших трудов, а сознание таковых – венец нашего отдыха. Кто может, как господь Бог, созерцать свои творения, может и почить от трудов своих. “Et conversus deus, ut aspiceret opera, quae fecerunt manus suae, vidit quod omnia essent bona nimis”[92 - «И обернулся бог, чтобы взглянуть на дела, которые совершили руки его, и увидел, что все это очень хорошо» (см.: Быт. 1:31).] – а там и отдохнул в день субботний.
В отправлении должности следуй лучшим образцам, ибо примеры стоят целого сборника прописей. А спустя немного, возьми за образец себя самого и со всей строгостью выясни, не лучше ли шло у тебя дело вначале. Не пренебрегай и примером тех, кто в той же должности выказал себя дурно – не для того, чтобы порочить их память и тем прибавлять себе заслуг, но чтобы знать, чего надлежит избегать. Итак, вводи улучшения без похвальбы и без поношения предшественников и прежних порядков; но возьми себе за правило не только следовать достойным примерам, а и самому создавать их. Возводи все установления к первооснове и старайся проследить, в чем и как подверглись они искажениям; но совета ищи и у старых времен и у новых: у старых заимствуй, что лучше, у новых – что пригоднее. По возможности будь последователен, дабы люди заранее знали, чего ожидать; но не будь чересчур самонадеян и своеволен и разъясняй свое поведение, если отступаешь от обычных своих правил. Блюди подобающие тебе права, но не взывай при этом к законам; лучше утвердиться в своем праве молча и de facto, нежели заявлять о нем громко и вызывающе. Блюди также права своих подчиненных и считай за большую честь руководить в главном, нежели вмешиваться во все. Привлекай помощников и советников и не гони за докучливость тех, кто осведомляет тебя, но, напротив, встречай их приветливо.
Власть имущим присущи четыре главных порока: промедления, подкупность, грубость в обхождении и податливость. Чтобы не было промедлений, облегчи к себе доступ; держись назначенных сроков; не откладывай повседневных дел и без крайней нужды не берись за несколько дел сразу. Чтобы не было подкупов, свяжи не только руки берущие – т. е. свои и слуг своих, но также и руки дающие – своих просителей. Для первого надо лишь быть неподкупным, для второго же – открыто о том заявлять и клеймить лихоимство. Избегай не только проступка, но и подозрения. Кто переменчив и меняется без видимой причины, может быть заподозрен в подкупности. Поэтому всякую перемену во мнениях или образе действий провозглашай открыто, вместе с причинами, к ней побудившими, но не вздумай утаивать. Доверенный слуга или любимец, если по видимости ничем не заслуживает доверия, всеми считается обычно за пособника в тайном лихоимстве. Что касается грубого обхождения, то это ненужный повод к недовольству. Строгость рождает страх, но грубость рождает ненависть. От властей и порицание должно быть степенным, а не оскорбительным. Что до податливости, то она хуже лихоимства; ибо взятки берут лишь от случая к случаю, а кто поддается назойливости или пустой лести, того никогда не оставляют в покое. Как говорит Соломон: «Быть лицеприятным – нехорошо: такой человек и за кусок хлеба предаст истину»[93 - Пр. 28:21.].
Справедлива древняя поговорка: «Место кажет человека». Только одних оно кажет в хорошем виде, а других – в плохом. “Omnium consensu capax imperii, nisi imperasset”[94 - «Все считали его способным стать императором, пока он им не стал» (Тацит. История, I, 49).], – сказал Тацит о Гальбе; но о Веспасиане он говорит: “Solus imperantium, Vespasianus mutatus in melius”[95 - «Единственный, кто, ставши принцепсом, изменился к лучшему» (Тацит. История, I, 50).]. Правда, в первом случае речь идет о способностях; во втором – о нраве и обхождении. Кого почести изменяют к лучшему, тот наверняка по природе великодушен. Ибо почести подобают – или должны подобать – именно добродетели; и как в природе все движется стремительно к своему месту и спокойно – по достижении его, так и добродетель стремительна, когда одержима честолюбием, и умиротворяется, когда облечена властью. На большую высоту всегда восходят не прямо, но по винтовой лестнице; и если имеются партии, то при восхождении нужно искать опоры, а взойдя на вершину – равновесия. К памяти предшественника будь справедлив и почтителен, ибо иначе этот долг наверняка отдадут ему после тебя. К соратникам имей уважение; лучше призвать их, когда они того не ждут, чем обойти, когда они надеются быть призванными. В личных беседах с просителями не следует слишком помнить о своем сане или напоминать о нем; но пусть лучше о тебе говорят: «Когда он в должности, он совсем другой человек».
О мнимой мудрости[96 - Англ.: “Of Seeming Wise”. Эссе публикуется в переводе Е.С. Лагутина по изданию: Бэкон Ф. Соч.: в 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1978. С. 405–408. (Философское наследие).]
Существовало мнение, что французы на самом деле мудрее, чем они кажутся, а испанцы кажутся более мудрыми, чем они есть на самом деле. Не знаю, насколько это может быть справедливо в отношении народов, но, безусловно, это справедливо в отношении людей. Ведь как говорит апостол о притворно благочестивых людях: «Имеющие вид благочестия, от силы же его отрекшиеся»[97 - Иер. 6:16.], так, конечно, существуют такие, кто, не имея от мудрости и способностей ничего или почти ничего, сохраняют при этом самый торжественный вид, “magno conatu nugas”[98 - 2Тим. 3:5. «Из пустяка делаешь великое дело» (Теренций. Самоистязатель, III, 5, 8).].
Людям трезвым смешно наблюдать, к каким уловкам прибегают эти формалисты и какие используют увеличительные стекла, чтобы выдать плоскую поверхность за тело, имеющее объем и глубину; все это достойно сатирического осмеяния. Некоторые настолько скрытны и сдержанны, что будут показывать свои товары (т. е. то, чем богаты) только при тусклом освещении и всегда сделают вид, будто они что-то удерживают про себя; и даже когда они сами знают, что говорят о вещах, в которых хорошенько не разбираются, тем не менее у других людей они создают такое впечатление, будто знают и то, о чем не могут говорить. Некоторые помогают себе мимикой и жестами и мудры при помощи знаков; так, Цицерон говорит о Пизоне, что когда тот отвечал ему, то поднял одну бровь высоко на лоб, а вторую опустил до подбородка: “Respondes, altero ad frontem sublato, altero ad mentum depresso supercilio; crudelitatem tibi non placere”[99 - «Отвечаешь, одну бровь задирая на лоб, а другую опуская до самого подбородка; но свирепость тебе не идет» (Цицерон. Против Пизона, VI).].
Некоторые думают подтвердить свои знания, произнося внушительные слова тоном, не допускающим возражения, а затем продолжают говорить, как будто бы уже принято и одобрено то, чего они не могут доказать. Другие, если что-либо находится вне пределов досягаемости их разума, притворяются, что презирают это или не обращают на него внимания как на несущественное или курьезное, и тем самым выдают свое невежество за некую рассудительность. Есть и такие, которые всегда с чем-либо не согласны и обычно, изумив людей какой-либо тонкостью, избегают существа дела, закрывая вопрос; о таких людях А. Геллий сказал: “Hominem delirum, qui verborum minutiis rerum frangit pondera”[100 - «Глупец, который легковесностью слов разрушает весомость вещей». Это высказывание, которое Бэкон приписывает Авлу Геллию, имеется у Квинтилиана (см.: «Наставления оратору», X, 1).]. Платон в своем «Протагоре» также с презрением выводит человека такого рода в образе Продика и заставляет его произнести речь, от начала и до конца состоящую из надуманных дистинкций. Обычно такие люди во всех обсуждениях легко занимают позицию отрицания и пытаются завоевать доверие возражениями и предсказаниями трудностей: ибо, когда предложения отвергаются, на этом все и кончается; но, если они принимаются, это означает новые усилия; этот ложный вид мудрости является проклятием для дела. Словом, ни один разоряющийся торговец или скрытый банкрот не прибегает к стольким ухищрениям, чтобы поддержать веру в свое богатство, как эти пустые люди, чтобы поддержать доверие к своим способностям. Люди мнимой мудрости могут ухитриться создать о себе мнение; однако пусть никто не берет их на службу, ибо, конечно, для дела лучше взять человека в чем-то глупого, чем такого рода претенциозного формалиста.
Дэвид Юм
Эссе, можно сказать, подобно жизни: ведь оно устроено как эксперимент, обладает формой, но сама эта форма индивидуальна, и никакой наблюдатель не способен предвидеть по началу, чем всё закончится. Преисполненный грандиозными амбициями молодости Юм начал авторскую жизнь с исполинского «трактата». Наградой ему стало игнорирование и отвержение, хотя его «Трактату о человеческой природе» и было предназначено в дальнейшем стать образцом скептического разума. В силу этих обстоятельств автор принялся за написание «истории» и за написание «эссе», в результате чего обрел литературную славу как мастер изысканного языка и мудрый судья человеческой природы. Он не отказался от скептицизма, но ограничил его предмет способностью разума достигать твердого знания. Его «Опыты», так же, как и «История Англии», не подвергали сомнению его и его круга твердое знание того, к обретению какого опыта социальной жизни ведут их желания и страсти человеческой природы. Успех этих произведений принес финансовую независимость. Юм возмущал современников своим отказом описывать христианскую веру как основу моральной жизни. Он отрицал эту связь и на основе здравого смысла, и по сути дела. Тот факт, что благодаря таланту своего пера и способности общения он вошел в приличные, даже аристократические круги, стало оскорблением для приверженцев и англиканской и шотландской церкви. Их разногласие достигло критической точки (подошло к развязке) в конце его жизни, в заключении личного «эссе» Юма. Восемнадцатый век, как говорили, был веком «состязательного умирания», не в последнюю очередь среди философов. Юм умирал медленно, в возрасте 65-ти лет, по-видимому, от рака кишечника. Назойливо любопытствующая публика, включая вечно любознательного и глубоко консервативного Джеймса Босуэлла, стремилась побеседовать с умирающим Юмом дабы узнать, приведет ли страх смерти и смертности к обращению к вере на смертном одре. Адам Смит, большой друг Юма, ответил на это представлением публике философа до самого мучительного конца остающимся верным своим убеждениям и сохраняющим любезность в качестве друга и собеседника. Юм умер в воскресенье 25 августа 1776 года. Смит всей силой своего слога дал понять, что юмовское жизненное «эссе» сохранило свою форму до самого конца, не сделав никаких уступок религии. Жизнь и смерть Юма свидетельствовали о безусловной возможности для философа быть одновременно и атеистом и добродетельным. В смерти Юм достиг такой убедительной ясности, которую не могут достичь никакие произведения, основывающиеся на логике. И закончил Смит словами: «И сия веселость характера, столь привлекательная в обществе, но часто неразлучная с ветреностью и поверхностностью, соединена была в нем с взыскательностью, обширной ученостью, величайшей глубиной мысли и многосторонностью. В общем, я всегда, и когда он был жив и после его смерти, считал, что он настолько приблизился к идее совершенно мудрого и добродетельного человека, насколько, вероятно, могла бы позволить слабость человеческой природы».