Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Страшные святочные истории русских писателей

Автор
Жанр
Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Напрасно. На другой же день он нашел ее сидящею рядом с его соперником. На руке его был магический перстень. „Что, проклятый чернокнижник, – закричал дон Педро, увидя входящего Антонио, – ты хотел разлучить меня с Марией, но попал в собственные сети. Вон отсюда! Жди меня в передней!“

Антонио должен был повиноваться. Каким унижениям подвергнул его дон Педро! Он исполнял у него самые тяжелые, рабские службы.

Мария стала супругою его повелителя. Одно горестное утешение оставалось Антонио: видеть Марию, которую любил, несмотря на ужасную ее измену. Дон Педро это заметил. „Ты слишком заглядываешься на жену мою, – сказал он. – Присутствие твое мне надоело: я тебя отпускаю“. Удаляясь, Антонио остановился у порога, чтобы еще раз взглянуть на Марию. „Ты еще здесь? – закричал дон Педро. – Ступай, ступай, не останавливайся!“

Роковые слова! Антонио пошел, но не мог уже остановиться; двадцать раз в продолжение ста пятидесяти лет обошел он землю. Грудь его давила усталость; голод грыз его внутренность. Антонио призывал смерть, но она была глуха к его молениям; Антонио не умирал, и ноги его все шагали. „Постой!“ – закричал ему наконец какой-то голос. Антонио остановился, к нему подошел молодой путешественник. „Куда ведет эта дорога?“ – спросил он его, указывая направо рукой, на которой Антонио увидел свой перстень. „Туда-то…“ – отвечал Антонио. „Благодарю“, – сказал учтиво путешественник и оставил его. Антонио отдыхал от полуторавекового похода, но скоро заметил, что положение его не было лучше прежнего: он не мог ступить с места, на котором остановился. Вяла трава, обнажались деревья, стыли воды, зимние снега падали на его голову, морозы сжимали воздух, – Антонио стоял неподвижно. Природа оживлялась, у ног его таял снег, цвели луга, жаркое солнце палило его темя… Он стоял, мучился адскою жаждою, и смерть не прерывала его мучения. Пятьдесят лет провел он таким образом. Случай освобождал его от одной казни, чтобы подвергнуть другой, тягчайшей. Наконец…»

Здесь прерывалась рукопись. Всего страннее было сходство некоторых ее подробностей с народными слухами об Опальском. Дубровин нисколько не верил колдовству. Он терялся в догадках. «Как я глуп, – подумал он напоследок. – Это перевод какой-нибудь из этих модных повестей, в которых чепуху выдают за гениальное своенравие».

Он остался при этой мысли; прошло несколько месяцев. Наконец Опальский, являвшийся ежедневно к Дубровину, не приехал в обыкновенное свое время. Дубровин послал его проведать. Опальский был очень болен.

Дубровин готовился ехать к своему благодетелю, но в ту же минуту остановилась у крыльца его повозка.

«Марья Петровна, вы ли это? – вскричала Александра Павловна, обнимая вошедшую, довольно пожилую женщину. – Какими судьбами?»

«Еду в Москву, моя милая, и, хотя ты 70 верст в стороне, заехала с тобой повидаться. Вот тебе дочь моя, Дашенька, – прибавила она, указывая на пригожую девицу, вошедшую вместе с нею. – Не узнаешь? Ты оставила ее почти ребенком. Здравствуйте, Владимир Иванович, привел Бог еще раз увидеться!»

Марья Петровна была давняя дорогая приятельница Дубровиных. Хозяева и гости сели. Стали вспоминать старину; мало-помалу дошли и до настоящего. «Какой у вас прекрасный дом, – сказала Марья Петровна, – вы живете господами». – «Слава Богу! – отвечала Александра Павловна. – А чуть было не пошли по миру. Спасибо этому доброму Опальскому». – «И моему перстню», – прибавил Владимир Иванович. «Какому Опальскому? Какому перстню? – вскричала Марья Петровна. – Я знала одного Опальского; помню и перстень… Да нельзя ли мне его видеть?»

Дубровин подал ей перстень. «Тот самый, – продолжала Марья Петровна. – Перстень этот мой, я потеряла его тому назад лет восемь… О, этот перстень напоминает мне много проказ! Да что за чудеса были с вами?» Дубровин глядел на нее с удивлением, но передал ей свою повесть в том виде, в каком мы представляем ее нашим читателям. Марья Петровна помирала со смеху.

Все объяснилось. Марья Петровна была донна Мария, а сам Опальский, превращенный из Антона в Антонио, страдальцем таинственной повести. Вот как было дело: полк, в котором служил Опальский, стоял некогда в их околотке. Марья Петровна была в то время молодой прекрасной девицей. Опальский, который тогда уже был несколько слаб головою, увидел ее в первый раз на Святках одетою испанкой, влюбился в нее и даже начинал ей нравиться, когда она заметила, что мысли его были не совершенно здравы: разговор о таинствах природы, сочинения Эккартсгаузена навели Опальского на предмет его помешательства, которого до той поры не подозревали самые его товарищи. Это открытие было для него пагубно. Всеобщие шутки развили несчастную наклонность его воображения; но он совершенно лишился ума, когда заметил, что Марья Петровна благосклонно слушает одного из его сослуживцев, Петра Ивановича Савина (дон Педро де ла Савина), за которого она потом и вышла замуж. Он решительно предался магии. Офицеры и некоторые из соседственных дворян выдумали непростительную шутку, описанную в рукописи: дворовый мальчик явился духом, Опальский до известного места в самом деле следовал за своею тенью. На это употребили очень простой способ: сзади его несли фонарь. Марья Петровна в то время была довольно ветрена и рада случаю посмеяться. Она согласилась притвориться в него влюбленною. Он подарил ей свой таинственный перстень; посредством его разным образом издевались над бедным чародеем: то посылали его верст за двадцать пешком с каким-нибудь поручением, то заставляли простоять целый день на морозе; всего рассказывать не нужно: читатель догадается, как он пересоздал все эти случаи своим воображением и как тяжелые минуты казались ему годами. Наконец Марья Петровна над ним сжалилась, приказала ему выйти в отставку, ехать в деревню и в ней жить как можно уединеннее.

«Возьмите же ваш перстень, – сказал Дубровин, – с чужого коня и среди грязи долой». – «И, батюшка, что мне в нем?» – отвечала Марья Петровна. «Не шутите им, – прервала Александра Павловна, – он принес нам много счастья: может быть, и с вами будет то же». – «Я колдовству не верю, моя милая, а ежели уже на то пошло, отдайте его Дашеньке: ее беде одно чудо поможет».

Дубровины знали, в чем было дело: Дашенька была влюблена в одного молодого человека, тоже страстно в нее влюбленного, но Дашенька была небогатая дворяночка, а родные его не хотели слышать об этой свадьбе; оба равно тосковали, а делать было нечего.

Тут прискакал посланный от Опальского и сказал Дубровину, что его барин желает как можно скорее его видеть. «Каков Антон Исаич?» – спросил Дубровин. «Слава Богу, – отвечал слуга, – вчера вечером и даже сегодня утром было очень дурно, но теперь он здоров и спокоен».

Дубровин оставил своих гостей и поехал к Опальскому. Он нашел его лежащего в постели. Лицо его выражало страдание, но взор был ясен. Он с чувством пожал руку Дубровина.

«Любезный Дубровин, – сказал он ему, – кончина моя приближается: мне предвещает ее внезапная ясность моих мыслей. От какого ужасного сна я проснулся!.. Вы, верно, заметили расстройство моего воображения… Благодарю вас: вы не употребили его во зло, как другие, – вы утешили вашею дружбою бедного безумца!..»

Он остановился, и заметно было, что долгая речь его утомила. «Преступления мои велики, – продолжал он после долгого молчания. – Так! Хотя воображение мое было расстроено, я ведал, что я делаю: я знаю, что я продал вечное блаженство за временное… Но и мечтательные страдания мои были велики! Их возложит на весы свои Бог милосердый и праведный».

Вошел священник, за которым было послано в то же время, как и за Дубровиным. Дубровин оставил его наедине с Опальским.

«Он скончался, – сказал священник, выходя из комнаты, – но успел совершить обязанность христианина. Господи, приими дух его с миром!»

Опальский умер. По истечении законного срока пересмотрели его бумаги и нашли завещание. Не имея наследников, он отдал имение свое Дубровину, то называя его по имени, то означая его владетелем такого-то перстня; словом, завещание было написано таким образом, что Дубровин и владетель перстня могли иметь бесконечную тяжбу.

Дубровины и Дашенька, тогдашняя владетельница перстня, между собою не ссорились и разделили поровну неожиданное богатство. Дашенька вышла замуж по выбору сердца и поселилась в соседстве Дубровиных. Оба семейства не забывают Опальского, ежегодно совершают по нем панихиду и молят Бога помиловать душу их благодетеля.

1831

В. Дмитриев

(?-?)

Маскарад

Темная декабрьская ночь покрыла шумный Петербург своим мраком, ветер свистел, и метель застилала дорогу запоздавшему пешеходу. В доме графа Вельского раздавались громкие звуки бальной музыки, окна блистали ярким светом ламп, и тени прелестных дам мелькали в них, подобно легким облакам, несущимся стремительно по лазуревому небу. Множество экипажей стояло у дома. Кучера насвистывали любимые свои песни или дремали на неловких козлах, кряхтя и закрываясь, сколько возможно, от нападений метели. В швейцарской горели светлые фонари, и лакеи, держа в руках пушистые салопы и теплые сюртуки, рассказывали друг другу свои похождения и читали панегирики своим господам.

Раздался скрып колес по скользкому снегу – у подъезда остановилась карета хлопнули дверцы и стройный мужчина с покрытым снегом лакеем явился в швейцарской. Соболья шинель сброшена, и богатое испанское платье привлекает внимание проницательных обитателей прихожих. «Давно ли начался бал?» – спросила маска. «Около получаса», – ответил толстый швейцар. «Поправь мне мантию». Швейцар с почтением оправил малиновую бархатную, обшитую золотом мантию; гость надел испанскую шляпу с прекрасными белыми перьями и побежал вверх по лестнице. «Кто этот господин?» – спрашивали друг друга слуги. «Это Лидин, – отвечал швейцар, – он всегда щеголяет своим убором на наших балах». – «Что ему делается, – подхватил слуга Лидина, – с двумя тысячами душ можно щеголять. Нечего сказать, дай Бог ему здоровье, нужды нет, что богат, а добрый барин». – «Мы думали, – прервал швейцар, – что он женится на нашей барышне; да что-то…» – «Какая несносная погода!» – раздался из кареты голос. Швейцар отворил дверь – и пожилой мужчина ввел за руку молодую красавицу. Двое высоких лакеев суетились около господ. Мужчина одет был в черное домино, а прелестная его спутница в богатое русское платье. Она подала руку своему кавалеру – и вошла с ним в зал.

Множество масок наполняло комнаты; блеск огней падал на бриллианты дам, горел в них разными цветами и оттенял лилейную грудь, к которой они прижимались. Танцевали французскую кадриль. Лидин стоял с молодою графинею Вельскою. Белое платье, украшенное гирляндою роз, на груди букет цветов и соломенная шляпка, обвитая незабудками, возвышали красоту молодой хозяйки. Черные ее кудри небрежно рассыпались по мраморным плечам, румянец горел на щеках, а быстрые черные глаза то приветствовали входящих в зал гостей, то обращались на Лидина, то вдруг робко устремлялись на узорчатый паркет. Черное домино входит с своею парою; Лидин нечаянно взглядывает, приходит в замешательство – не помнит фигуры, кадриль запутывается – и принуждены были бы кончить, если б услужливые товарищи не вывели Лидина из хлопот: начали новую фигуру. К счастью, смятения его не заметили, и он, окончив кадриль, сел подле прелестной незнакомки.

Голубой бархатный с серебряными бахромами сарафан сжимал гибкий стан ее; богатая повязка украшала ее голову; русая коса ее, заплетенная руками Граций, в красивых изгибах своих сливалась с белою лентою; легкие, флеровые рукава едва скрывали прелестные округлости белых рук, на которых горели сафирные браслеты; крупное жемчужное ожерелье спорило о белизне с невинною грудью красавицы, а прозрачная дымка, застегнутая алмазною запонкою, подымалась при каждом вздохе. Что-то милое, что-то неземное горело в голубых глазах незнакомки; какая-то непостижимая прелесть окружала ее; казалось, что воздух, напоенный ее движением, разливал запах весенних лилий; каждое движение ее рождало тьму новых очарований, и в каждой складке ее одежды скрывался рой наслаждений. Увидев Лидина, она смешалась – розы вспыхнули на щеках ее. «Позвольте, сударыня, просить вас на вальс», – сказал Лидин трепещущим голосом молодой красавице; она потупила глаза, подала руку, и вот – они кружатся, едва касаясь блестящего паркета; рука незнакомки покоится на плече счастливого Лидина; он обнимает эфирный стан ее, он близко к ее сердцу: ах, сердце его сильно, сильно бьется. Он хочет говорить, но речь замирает на устах его. Вальс кончился – и Лидин погружен в задумчивость. Тысячи мыслей волнуют душу его; ему надобно было много сказать; он проклинает свою застенчивость, проклинает себя, проклинает бал… Но вот раздался гром котильона[13 - Котильон (фр. cotillon) – кадриль, фигуры которой перемежаются вальсом, полькой и другими танцами.]; весь зал приходит в движение: мужчины порхают между дам, подобно мотылькам в пышном цветнике востока; старики, оставя бостонные столы, теснятся у дверей зала; старушки чинно усаживаются впереди, чтобы взглянуть на милых внучек, чтобы вспомнить богатые балы семисотых годов, чтобы сказать со вздохом: «И я в старину не хуже вас танцевала менует а ля рень». Пестрый кружок уже составлен – и вот наш испанец стоит с прекрасною славянкой.

«Несравненный котильон! Зачем грозный приказ Эскулапа исключил меня из числа твоих членов! Зачем не могу я в длинных твоих междудействиях разгадывать с прелестною соседкою таинственные уставы мод, чувствий, прихотей, философии, обмороков и пр. Зачем не могу блистать журнальными эпиграммами или усыплять романтическими стихами томных голубых глаз, осененных длинными черными ресницами. Зачем не могу получить из беленькой ручки керового[14 - Керовый (фр. coeur – сердце) – червовый.] короля или поймать счастливый узелок на батистовых платочках красавиц! Проклятая чахотка!» Но обратимся к Лидину, как он беседует с своею парой.

«Вы не отдали карты», – сказала незнакомка. «Она у меня, – отвечал Лидин. – Она должна напоминать мне счастливейший день моей жизни. Вы улыбаетесь; это не комплимент, сударыня. Около полугода уже прошло, как я имел счастье увидеть вас: не стану говорить, что произвел взор ваш, – скромность ваша для меня священна; но вам известно, что с того дня следовал я везде за вами, как тень; беспечность, спокойствие простились со мною – вы стали мне все – вы краснеете; простите моей откровенности – накажите дерзкого, но выслушайте его. Ежели чувства человека, который дышит одними вами, ежели тихая супружеская жизнь скажут что-нибудь в вашем сердце в мою пользу, отворите мне храм блаженства прелестною рукою вашею». – «Нам начинать», – сказала трепещущим голосом красавица, подала ему руку, и – Лидин у ног ее. Рой девиц, сплетшись руками, кружится около счастливца, подобно душистому венку Флоры; незнакомка скрывается между ними. Вдруг все рассыпалось, и Лидин летит, обвив дрожащею рукою голубой сарафан своей любезной.

За ужином сидел он подле графини Вельской, но глаза его, сердце, мысли стремились к русской красавице, и пламень взоров его часто встречался с искрами, которые при свете огней сыпались с алмазной запонки. Наконец кончился и этот счастливый вечер; начало рассветать, и полусонные, измученные, но довольные гости помчались в спокойных каретах по хрупкому снегу в молчаливую область Морфея.

Солнце было уже высоко, но в доме графа Вельского царствовала глубокая тишина. Все спало. В полусветлой спальне молодой графини лежал на столе пастушеский наряд – молчаливый свидетель вчерашних веселостей. В комнате графа лежала на полу недокуренная трубка и как бы говорила: «Он не мог докурить меня от усталости», а упавшая под стол книжка – Собрание стихотворений какого-то молодого поэта, – казалось, шептала: «Этот раз я его усыпила». Зазвенел колокольчик в дверях швейцарской; сонный швейцар, протирая глаза и удивляясь раннему визиту, отворил двери, и Лидин явился перед ним. «Послушай, друг мой, – сказал он с приметным смятением, – я имею до тебя надобность». Низкий поклон был ответом изумленного привратника. «Не можешь ли ты сказать мне, как зовут ту девицу, которая вчера была здесь на бале в голубом сарафане с мужчиною в черном домино». – «Позвольте… не та ли?» – «Нельзя не приметить: она прелестна, как ангел». – «А! Это, сударь, девица Бильская: довольно, кавалер – ее отец, это я знаю». – «Где они живут?» – «В Морской, в доме NN». – «Вот тебе за известие, но я требую глубочайшего молчания». Он сунул кошелек в руку швейцару и бросился в карету.

Целый вечер задумчивый Лидин ходил скорыми шагами по комнате, десять раз подходил к бюро, начинал десять писем и потом бросил их в пылающий камин. Наконец велел подать карету, оделся и, когда человек вошел доложить, что карета готова, приказал ему снять с себя фрак, подать халат и отпрячь лошадей. Целую ночь не мог сомкнуть он глаз; будущность являлась ему то со всеми прелестями блаженства, то со всеми ужасами отчаяния; с вершины счастия, из нежных объятий обожаемой супруги, низвергался он в океан бедствий. Жить без нее!.. Нет – он трепетал от одной этой мысли. Сон сомкнул глаза его, и воздушный хоровод мечтаний вился над головою влюбленного.

На другой день, встревоженный, бледный, трепещущий, входит он в квартиру Бильского, не смеет перевести духа, не может решиться – наконец спрашивает и узнает, что Бильские вчера еще уехали в деревню. Это поразило его; но сердце начало биться тише: он задумался; но лицо его стало спокойнее. Какие непроницаемые, какие неописанные тайны чувств человеческих! Возвратясь домой, Лидин заперся в кабинете и написал роковое письмо к Бильскому. Надежда, страх водили его рукою. Он объяснял всю жестокость любви своей к дочери почтенного старца не в пышных выражениях, но языком души. Письмо его горело тем пламенем, который жег его сердце: часто слезы блистали на его ресницах, часто вскакивал он со стула, стоял неподвижно, подымал глаза к небу, тяжелый вздох вылетал из стесненной груди его, медленно проходил он к бюро и продолжал трепещущею рукою начатые строки. Письмо запечатано и отправлено.

Не стану говорить о положении Лидина в течение нескольких дней ожидания ответа: оно неизъяснимо; влюбленных понимают одни влюбленные. Спросите ваше сердце, и оно яркими красками опишет вам чувства моего героя. Наконец это роковое письмо получено. Долго не смел он его распечатать, сердце его билось, руки дрожали, он смотрел на пакет подобно умирающему, который смотрит на медика и в глазах его старается прочесть приговор свой. Но вот ужасный листок распечатан; глаза Лидина пожирают его, он не видит ничего, он ищет только тех слов, которыми решается его участь! О восторг! Несравненная, обожаемая им Бильская отдает ему руку. Отец приглашает его в деревню. Что может сравниться с его блаженством! Что может заменить эти минуты! Друзья мои! Я готов начать снова целый век страданий, если найду в нем одну такую минуту.

Солнце еще не осветило гордых вершин Петербурга, а уже по снежным буграм неслась быстрая тройка. Звон колокольчика спорил с громкими песнями ямщика, густые облака дыму вылетали из повозки, в которой сидел Лидин, закутавшись в медвежью шубу, с дорожною трубкою во рту. Очаровательные мечты, сладостные надежды теснились в душе его, радость сияла на его лице. После нескольких часов езды повозка остановилась у почтового двора. У ворот стояла бричка, из которой проворный слуга вынул дорожный погребец и побежал в комнату; между тем как станционный смотритель суетился с кучером около экипажа, Лидин с нетерпением требовал лошадей; а услужливый смотритель просил его войти обогреться, пока будут закладывать.

В комнате у кипящего чайника сидел молодой офицер и из большого стакана с большим аппетитом пил душистый чай. Денщик, стоя в углу, раскуривал трубку и хотел подать ее барину. Лидин входит в эту минуту. Офицер вскакивает со стула, бросается к Лидину, трубка падает, чай разливается, и Лидин сжимает в своих объятиях молодого воина. «Ты ли это, Ленский?» – «Лидин! Тебя ли я вижу?» – «Как ты возмужал!» – «Как ты переменился!» Вот все, что они могли сказать друг другу в первых порывах радости. «Что с тобою сделалось? – сказал Лидин. – Где прежний цвет твой? Ты так бледен». – «Ах! – отвечал со вздохом Ленский. – Куда девались те счастливые минуты, когда, сидя на одной скамейке, поправляли мы наши французские переводы или подговаривали друг другу урок! Нет, друг мой, теперь не то: мрачная горесть гложет сердце прежнего твоего товарища. Я был наверху счастия – судьба лишает меня всего». – «Ради Бога, скажи, что такое, ты меня ужасаешь». – «Я влюблен, ты знаешь, могу ли я любить хладнокровно. Счастие мне улыбалось, рука несравненной Евгении была мне обещана; но явился богатый жених, и мое недостаточное состояние разрушило мое блаженство. Евгения обещана другому. Возможно ли? Но девица… Я ей не противен; но ничто в мире не заставит ее противиться воле родителя. Сам отец расположен кo мне, и если б у меня было хотя небольшое имение, конечно, предпочел бы меня этому богачу». – «Куда ты едешь?» – «Хочу взглянуть на счастливого соперника, узнать, достоин ли он счастья, которое его ожидает. Ах, если б я был уверен, что она будет с ним благополучна; это несколько облегчило бы растерзанное мое сердце». Ленский задумался, Лидин подошел к окну, смотрел на покрытые снегом долины и не видел ничего. Приход станционного смотрителя вывел двух друзей из задумчивости. Лошади были готовы. Ленский, узнав, что Лидин едет к Новугороду, обрадовался милому попутчику. Они сели в одну повозку, и белые облака сверкающего от солнца снега поднялись из-под копыт лошадей, колокольчик зазвенел, начал утихать, совсем замолк, и повозка двух друзей скрылась за алыми парами утреннего тумана. Верстах в двадцати от Новагорода есть маленькая деревенька; серенький домик с зелеными ставнями и решетчатым палисадником стоит в стороне от дороги, окруженный высокими деревьями. Повозка Лидина и бричка Ленского поворачивают прямо к дому – останавливаются: наши путешественники выходят, отряхивают с себя снег и по деревянному крыльцу идут в уютный домик. «Вот, друг мой, – сказал Ленский, подводя Лидина к вышедшей навстречу старушке, – вот моя тетка, родная сестра моей матери. Рекомендую вам, любезная тетенька, моего друга, моего бывшего соученика Лидина. Мы едем в Новгород и остановились у вас ночевать. Вы не ожидали никаких поздних гостей». Учтивая старушка наговорила множество вежливостей Лидину, отвела друзьям особенную комнату и оставила их одних.

Лидин, сидя на софе, рылся в своем чемодане, а Ленский, прохаживаясь по комнате, курил трубку. «Я так рассеян, – сказал сей последний, – что забыл спросить тебя об имени будущей твоей жены». – «Имени ее я сам еще не знаю, – отвечал Лидин, – а фамилия ее Бильская». – «Бильская!.. – воскликнул Ленский. – Бильская!..» Он бросил трубку, закрыл руками лицо и медленно опустил голову на софу. «Что с тобою сделалось? – сказал смущенный Лидин, бросаясь к нему. – Ты встревожен, ты не хочешь смотреть на твоего друга». – «Оставь меня… я несчастен… но… – Тут глубокий вздох прервал слова его. – Но я спокоен, – продолжал он. – Ты достоин ее, она будет с тобой счастлива, и… я спокоен. Не спрашивай меня. Оставь несчастного». – «Боже мой! Какая ужасная мысль, – сказал Лидин, бледнея и едва переводя дыхание, – ты влюблен в Бильскую! Жестокий друг! Зачем лишаешь меня единственного блага в мире!» Он начал ходить, ломать руки, то останавливался, то ускорял шаги свои, и слезы лились ручьями из глаз его.

Добрый Ленский утешал, сколько мог, своего друга, обещал с твердостию перенести свое несчастие и уверял, что дружба заменит ему любовь; но Лидин знал всю цену Евгении и потому не мог верить его словам. Перед рассветом Ленский заснул, но сон бежал глаз Лидина. Он поспешно одевается, приказывает привести со станции лошадей, берет бумагу, перо, садится писать; но перо невольно выпадает из рук его. «Всемогущий Боже! – вскричал он, упав на колена. – Подай силы слабому смертному принести достойную жертву добродетели!» Он простирал руки к небесам и как бы готовился принять слетающего к нему с надзвездных высот Ангела-утешителя. Что-то трогательное, что-то величественное видно было во всех чертах его. Долго боролся он с самим собою, наконец стремительно встал, схватил перо и произнес ужасным голосом: «Лидин! Ты умер. Добродетель покрыла гроб твой тяжелым, но белым камнем. Не спорь с нею – ты умер. Евгения – жена Ленского». Холодный пот покрыл бледное чело его. «Ты умер для Евгении; но жив для добродетели, – сказал он нежно, – жив для дружбы и священных ее обязанностей».

Он написал бумагу, в которой дарил Ленскому пятьсот душ крестьян. Написал письмо к Бильскому, которым отказывался от руки его дочери, и наконец следующие строки к своему другу:

«Ленский! Прими от руки друга средство к твоему соединению с Евгениею. Ты достоин ее. Не возражай мне. Я не увижу тебя до тех пор, пока не узнаю о твоем браке с Бильскою. Место моего пребывания будет для тебя сокрыто. Но когда священный обряд навек соединит вас, примите меня в число друзей ваших и будьте уверены, что Лидин будет достоин вашей дружбы». Он запечатал все бумаги, положил их на стол пред Ленским, взглянул на него; слезы заблистали на его глазах. «Прочь отсюда, прочь!» – сказал он в сильном волнении, схватил чемодан, завернулся в плащ и побежал из комнаты.

«Пустите меня! Пустите! – раздался женский голос, и Бильская бросилась в объятия Лидина. – Великодушный человек! – продолжала она. – Я твоя. Я все видела: испытание кончилось, Ленский – брат мой». Лидин стоял как окаменелый и быстро смотрел в глаза Евгении. «Я все вам объясню, – сказал, улыбаясь, старик Бильский. – Шалунья хотела испытать вас. Мы приехали сюда к ее тетке, отправили брата ее к вам навстречу и поручили ему сыграть эту комедию». – «Каково притворяюсь я влюбленным, – подхватил Ленский, вскочив с дивана и обнимая Лидина, – не правда ли, что могу быть первым любовником на любом театре?»

Ленский стоял как окаменелый.

«Окно, которого вы не заметили в вашей горнице, – продолжала Евгения, – подало мне средство видеть вас. Добродетельный ваш поступок превзошел наши ожидания».

«Но его зовут Ленский», – сказал Лидин, показывая на своего друга. «Понимаю, – отвечала Евгения, – разность фамилий приводит вас в замешательство. Мы разных отцов, матушка вдовою вышла замуж за будущего вашего тестя». Лидин пришел в себя, бросился обнимать Бильского, дочь его и своего друга, своего брата. Счастие не оставляло с сей минуты добродетельных супругов. Резвясь с прелестными малютками и нежно смотря на прелестную жену свою, Лидин часто говорил с вдохновенною нежностью: «Друзья мои! Жертвуйте всем на свете добродетели!»

1832

Дмитрий Григорович

(1822–1900)

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
4 из 9