Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Художественная культура русского зарубежья. 1917–1939. Сборник статей

Год написания книги
2015
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И уж тем более далеки от евангельских ассоциаций рисунки Ларионова. У него ни намека на интонации «эх, эх, без креста» или «идут без имени святого», столь настойчиво подчеркиваемые Блоком, совершенно отсутствует и тема «двенадцати»: художник не только не пересчитал, но ни разу и не изобразил всей колонны идущих. Его Христос – с благословляющим «двуперстным знамением» – совершенно далек от ассоциативности Блока, напоминая скорей апостолов Н. Гончаровой из ее костюмов для балета «Литургия». И уж тем более Ларионов не посягал на изображение кого-то по-символистски «незримого», того, кто «впереди – с кровавым флагом. И за вьюгой невидим, и от пули невредим» и т. п.

Одновременно ларионовские рисунки можно воспринимать и как контраст к иллюстрациям Анненкова[83 - Блок А. Двенадцать. Пг.: Алконост, 1918.]. Анненков, в сущности, вяло отозвался не только на евангельские аллюзии, но и на важнейшие для поэмы мотивы «Ваньки с Катькой» и в особенности «безродного пса», который звучит у него уже совсем под сурдину. Его ведущая тема – угловатые контуры городских перекрестков, видимых с чердаков или крыш многоэтажных домов. Ему ближе традиционные блоковские «ночь, улица, фонарь, аптека», а не широкие провидческие масштабы поэмы. Роднят с ее духом, пожалуй, видения неприютного города, продуваемого «черным ветром», изображаемым спиралями длинных линий или сгущениями темных заливок.

Ларионов придал своим рисункам гораздо более емкий масштаб: если Анненков сузил поэму до впечатлений недоброго города, то Ларионов расширил ее до масштабов страны, увязшей в бесконечной войне. Тема города у Ларионова даже не намечается: на месте наполненного ночными видениями Петрограда Блока-Анненкова у Ларионова трагически-трезвые дневные пространства. Художник ощущает реальность России по-своему. На передних планах у него – не только важнейшие для поэмы изображения «Ваньки с Катькой» (почти обойденные Анненковым), но, в особенности, солдатские лица (отсутствующие не только у Анненкова, но и у Блока.

Последнее отличие от Блока особенно важно. У Блока «двенадцать» (как уже сказано) – отнюдь не солдаты, но восставшая уголовщина («Был Ванька наш, а стал солдат» или «уж я ножичком полосну, полосну»), теперь эта уголовщина потянулась в красную гвардию («как пошли наши ребята в красной гвардии служить»), одетая во что придется и вооруженная чем попало («дырявое пальтишко, австрийское ружье»). Ларионов 1920 года уже не делает разницы между уголовщиной и солдатней, и в этом заключались его прозрения и по отношению к собственным 1910–1911 годам. Герои его «солдатской серии» в свободное время резались в карты и сквернословили под заборами, но во время службы стреляли по мишеням или торчали на караулах у будок. Теперь это – вырвавшаяся на волю стихия разбоя: солдатские лица в «Двенадцати» – уже и не ярмарочные шуты, напрямую и весело задирающие публику (как было в «Солдатах» 1911 года), но частицы «бессмысленной и беспощадной» лавины, стронутой с места военной трагедией.

По отношению к этим фигурам уже нельзя говорить и о художественных «приемах снижения», на которых было замешано в начале 1910-х годов все ларионовское искусство, – фигуры его «Двенадцати» и снижены, и втоптаны в грязь самой окопной Россией. Ларионов прошел мимо и некоторых новых попыток мифологизировать российскую жизнь и мимо блоковских «Скифов» («Да, скифы мы, да, азиаты мы, с раскосыми и жадными очами» – стихи были изданы во втором парижском издании под одной обложкой с «Двенадцатью»), и мимо «Расеи» Бориса Григорьева, с ее лицами, отмеченными наследственным вырождением, с нарочитыми «славянщиной и татарщиной» (иные из григорьевских полотен и рисунков, принадлежащих к циклу «Расея», создавались в конце 1910-х годов, еще до отъезда художника из России). В листах Ларионова ни намека на скифство, ни на какую славянщину – вообще, ни следа какого-либо одностороннего взгляда, по-новому оттесненного трезвой трагедией.

Уже в 1912–1913 годах у Ларионова начали складываться своеобразные сквозные мотивы, способные повторяться из сюжета в сюжет: разлапистая птица, почти ползущая по фону картины, кусочек процветшей ветки, птица, несущая ветку в клюве (все из серии «Времена года»), профиль солдата с цигаркой и т. п. Все они прошли и во французские годы, кочуя и по театральным эскизам, и, в особенности, по станковым работам. (То же, кстати, можно было наблюдать и у Шагала послероссийских лет, когда летающие стенные часы, петухи или рыбы превращались из почвы его визионерского творчества в его иконографический арсенал.)

В иллюстрациях к «Двенадцати» некоторые из этих мотивов получали у Ларионова совершенно новую жизнь. Если во «Временах года» летящие птицы, несущие в клювах процветшие ветки, были олицетворением жизни, то теперь они сопоставляются с атрибутами смерти. На одном из рисунков птица и ветка оказываются рядом с костями и черепом, на другом не живая, но убитая птица свисает с плеча солдата с ружьем. Такие изображения не столько иллюстрировали эпизоды поэмы, сколько становились графическими знаками ее атмосферы, как ее ощущал Ларионов. (Особенно характерна вытянутая по горизонтали заставка, со своеобразным темным орнаментом, составленным из черепов и костей.)

В стилистическом отношении рисунки Ларионова могли возвращаться к приемам некоторых театральных эскизов второй половины 1910-х годов с их угловатой схематизацией пятен и линий. Однако в основных (центральных) листах Ларионов прибегал к более ранней манере – солдатских полотен 1910–1911 годов и, в особенности, литографических открытых писем, подобных упомянутой «Соне-курве» (1912). К этому типу рисунков относились и лица солдат (выражающие «бессмысленную» сторону русского бунта), и несколько версий основного сюжета – «Ванька с Катькой» (олицетворяющего его «беспощадность»).

На одном из рисунков эти образы еще только намечены. В облике Катьки Ларионов вспомнил профиль Зимы из мифологической картины «Зима» (из «Времен года»), в фигуре Ваньки более приближается к реалиям Блока, изобразив персонажа в красногвардейской фуражке с пятиконечной звездой. В других вариантах характеристики заметно обострены. У Катьки – лицо Гончаровой, нередко повторявшееся в работах Ларионова. У Ваньки – профиль самого Ларионова с трубкой в зубах, как он уже сложился в ряде рисунков начала 1910-х годов, например, все в том же рисунке «Соня-курва». Здесь он в амплуа не любовника, но насильника – с пятерней, занесенной над катькиным горлом. На месте блоковского «запрокинулась лицом, зубки блещут жемчугом» у ларионовской Катьки оскал и вопль истязуемой жертвы: дело идет, как кажется, и не о «катькиной любви» (как у Блока), но скорее о «керенках в чулке», о которых, как явствует из поэмы, было известно по всем кабакам.

Высочайшим достижением серии оказались несколько вариантов «безродного пса» – листы, сопоставимые по художественной силе с рисунками Шагала на военные темы. В них – важнейшая суть ларионовского переживания российской реальности. Во всех графических версиях это «апокалиптический зверь» – далекий не только от анненковского, но даже и от блоковского «безродного пса», воплощавшего крушение старого мира. У Ларионова – не старый российский мир, но устрашающий облик смерти, идущей на полях войны по пятам человека. Гончаровская «Дева на звере» покажется рядом с этими листами детской игрушкой. Пожалуй, лишь в отдельных сюжетах из серии «Мистические образы войны» (1914) художница подходила к той мере трагичности, какая определяет ларионовских «псов» из «Двенадцати». Можно вспомнить серовского «Лихача» 1908 года, где морда принюхивающегося к ветру «бледного коня» просвечивала костями конского черепа. Еще ближе филоновские «живые головы» середины 1920-х – с чертами трупного разложения (хотя до сих пор Ларионов стоял на творческом полюсе, противоположном Филонову). Один из ларионовских «псов», нарисованных черной тушью на белом пустынном фоне, напоминает гиену, крадущуюся на запах падали, но одновременно и сам обезображен распадом – подламывающиеся мертвые лапы, протянутые морда и хвост, выпирающие ребра, перекрытые пятнами тления.

Блок не успел увидеть ларионовских иллюстраций. Неизвестно, удовлетворили бы они автора «Двенадцати», как удовлетворили рисунки Ю. Анненкова. Слишком непривычна была их манера для человека, воспитанного на петербургской графике начала века, и слишком индивидуален взгляд Ларионова на события российской и всемирной истории. Если в «Двенадцати» Блока акцент на бунте российских низов, то в «Двенадцати» Ларионова – на катастрофе всемирной войны. В довоенных картинах Гончаровой, посвященных сюжетам Апокалипсиса, – яркая красочность древних сказаний, в послевоенном Апокалипсисе Ларионова – Россия, обугленная войной, трагедия «плясок смерти».

Иллюстрируя в 1920 году «Двенадцать», Ларионов впервые отозвался на свои собственные военные впечатления. Ларионовская судьба оказалась в чем-то счастливей других. Вспомним, что некоторые из его друзей, участников художнических выступлений начала 1910-х годов – Франц Марк, Михаил Ледантю, – успели уже к этому времени погибнуть на фронтах мировой войны. Но и впечатления Ларионова, прошедшего в 1914 году через окопы и смерть, были более чем мрачными – он рассказывал, что «войска, попавшие в окружение, должны были много дней отступать под обстрелом противника, говорил, что это было похоже на то, когда человек хочет выбраться из обвала, а на него все сыпятся и сыпятся новые массы земли»[84 - Романович С. Каким его сохранила память // Наталия Гончарова, Михаил Ларионов. Воспоминания современников. М., 1995. С. 116].

И вместе с тем экспрессивность рисунков переходила границы индивидуального опыта. Листы из «Двенадцати» отвечали прозрениям художественного гения, выходившим (как это нередко бывает) за рамки рядовых человеческих сил. Глядя в пустые глаза солдат (на одном из этих рисунков надпись «colda» – непонятно, на каком языке!), художник смотрел не только в глаза России, но и в лицо катастрофической бойни, смешавшей в окопной грязи и обломки разноязычных слов, и разноплеменные кости погибших.

И. А. Азизян

Диалог Архипенко с Барром: проблема оригинала

В творчестве Архипенко выделяются напряженные, полные новаторства европейские годы 1908–1923 и сорокалетний период жизни и работы в Соединенных Штатах – 1923–1964. Диалог Архипенко с директором Музея современного искусства Альфредом Барром протекал между 1935 и 1944, но касался всего его творчества в целом. Впервые опубликованное в 1986 году Кэтрин Михаэльсен[85 - The Museum of Modern Art Archives: Alfred Barr Papers, Archives of American Art, Washington.] содержание писем архива Барра[86 - Katherine Janszky Michaelsen. Alexander Archipenko 1887–1964 // Alexander Archipenko. A Centennial Tribute. Washington, 1986.] пролило свет на два важных обстоятельства, которые омрачили карьеру и репутацию Архипенко: копирование и датирование задним числом.

Это началось в декабре 1935-го, когда Барр написал Архипенко в Голливуд, приглашая его принять участие в выставке Кубизм и абстрактное искусство, открытие которой планировалось в начале марта 1936. К этому моменту Архипенко уже двенадцать лет провел в Америке, приплыв в Нью-Йорк на «Монголии» 16 ноября 1923 года. Его решению об эмиграции способствовала прошедшая в 1921 году персональная выставка в Нью-Йорке, организованная Кэтрин Дрейер и Обществом анонимов по предложению Марселя Дюшана. Выставка не имела коммерческого успеха, однако Архипенко оптимистично рассчитывал на такой успех в этой молодой динамичной стране. Уже две недели спустя после своего прибытия в Штаты Архипенко, благодаря заботам Дрейер, был в Вашингтоне, где исполнил свои первые в Америке заказные портреты государственных деятелей: секретаря штата Шарля Эванса Хью и сенатора Иллинойса Медилла Маккормика. Кэтрин Дрейер готовила его выставку в Кинтор-галерее в Нью-Йорке, спонсируемую Обществом анонимов. Скульптор учел опыт первой выставки в Нью-Йорке и то, что гипсы и терракоты не продавались, и теперь он выставил шесть произведений скульпто-живописи, около тридцати скульптур в бронзе и мраморе, пять живописных работ, две гравюры и двадцать рисунков. И опять продаж не было, за исключением одной: Общество анонимов купило произведение, значившееся в каталоге как «Женщина», различные материалы, 1923. Модель для декоративной панели металлической комнаты. Это была третья скульпто-живопись в серии крупных произведений, выполненных из металла: «Женщина», 1919, принадлежащая Тель-Авив музею, была сурова, иератична; «Две фигуры», 1920, ныне принадлежащие Национальному музею в Белграде, отличались слиянием живописи с рельефом и самоценностью собственно живописи, ее выразительнейших цветовых тонов и сочетаний. Скульпто-живопись «Женщина» 1923, приобретенная Обществом анонимов и установленная против банка, субсидировавшего Архипенко, отличалась змеевидным силуэтом, волнистыми линиями, конусообразной формой нижней части торса и конусообразно сужающейся базой, пуантилистской фактурой. По существу, это было уже в полной мере произведение ар деко: черты кубизма были смягчены, медь и латунь сверкали, изогнутые и змеевидные линии привлекали внимание своей прихотливостью и аллюзиями на ар нуво и собственно природные, флоральные и зооморфные мотивы. На выставке были представлены и последние работы в натуралистическом стиле, черты которого проявились еще в Берлине. Тем не менее, выставка опять не имела коммерческого успеха. Единственным постоянным небольшим доходом скульптора был доход от преподавания: в 1924 году он открыл школу в Нью-Йорке, в 1935 – свою уже четвертую в США школу в Калифорнии. За это десятилетие он организовал ряд передвижных выставок в Калифорнии, Вудстоке, Денвере, Сан-Франциско, Лос-Анджелесе, Санта-Барбаре и других городах побережья, в 1928 году имел престижную выставку в галерее Андерсона в Нью-Йорке, где наряду с полусотней скульптур из бронзы и мрамора, тремя произведениями скульпто-живописи, керамикой, живописью и рисунками представил свою Архипентуру. И опять художник тщетно рассчитывал на коммерческий успех своего «аппарата для воспроизведения изменяющейся живописи», «метода декорирования, изменяемого воспроизводящим аппаратом». Никакого дохода Архипентура не дала. Он поддерживал себя главным образом преподаванием, лекциями и случайными заказами от украинских организаций по созданию памятников национальным героям. Проживая в Калифорнии, Архипенко занялся керамикой и цветом, часто используя мотивы своих ранних работ. Такова была ситуация к моменту предложения Альфреда Барра по поводу участия в престижной выставке Кубизм и абстрактное искусство в Музее современного искусства в Нью-Йорке. Теперь он имел возможность участвовать в главной исторической выставке в значительном музее, но у него не было экземпляров ранних работ, которые особенно хотел Барр.

Письмо Барра от 24 декабря 1935 года содержит список названий ранних работ, которые интересовали его для выставки. Архипенко отвечает (8 января 1936), что большинство его ранних работ – в европейских собраниях, но добавляет, что благодаря «некоторого рода случайным обстоятельствам, я рассчитываю, что в начале февраля коллекция нескольких моих довоенных работ прибудет в Лос-Анджелес с Востока»[87 - Katherine Janszky Michaelsen. Alexander Archipenko 1887–1964 // Alexander Archipenko. A Centennial Tribute. Washington, 1986. P. 75.]. В последующей переписке Барр останавливается на пяти скульптурах и спрашивает Архипенко относительно даты 1909 на одной из них (Герой); Архипенко соглашается послать скульптуры, затребованные Барром, и в письме от 21 января 1936 утверждает: «Относительно датировки моих работ я совершенно уверен»[88 - Ibid.]. В конце января или начале февраля Архипенко посылает Барру телеграмму: «Работы прибыли, необходимость отремонтировать задерживает до одиннадцатого, желание послать их вам блокировано, Герой создан в 1910, а не в 1909, извиняюсь за путаницу»[89 - Ibid.]. Затем 17 февраля 1936 Архипенко пишет: «Я уверен, что сейчас мои работы уже прибыли в Нью-Йорк. Из этих работ только «скульпто-живопись» – один-единственный существующий экземпляр. Другие – реплики старых статуй. Все первые оригиналы в частных собраниях. Те, которые я послал вам, также оригинальны, потому что каждая была вылеплена индивидуально, а не была воспроизведена с отливки»[90 - Ibid. P. 76.]. Скульптор заканчивает свое письмо следующими словами: «Я глубоко сожалею, что не смогу увидеть выставку. Я надеюсь, что благодаря этой выставке многие вещи разрешат для меня самого споры с точки зрения исторической правды: то, что я был инициатором некоторых идей и поисков в современной скульптуре, и я благодарен вам, что вы пригласили меня на эту выставку»[91 - Ibid.].

Информация Архипенко относительно реплик или не была воспринята Барром, или он решил не учитывать ее. Кроме того, Барр не реагировал, когда увидел сами терракоты, хотя они должны были выглядеть новыми. Работы Архипенко были выставлены, как и планировалось, и терракоты внесены в каталог с их первоначальными датами (1909–1915). Четыре работы Архипенко – у него больше, чем у других скульпторов, – иллюстрированы в каталоге на двойном развороте. В коротком эссе Барр описал архипенковские скульптурные новации, утверждая, что Архипенко был «первым, кто работал серьезно и последовательно над проблемами кубистской скульптуры», замещая пустотой объемы, вводя цвет в скульптуру, создавая смешанные мультимедийные конструкции. Барр выделил Бокс как «самое абстрактное и самое сильное произведение» Архипенко, отметив, что оно не имеет ни следа «манерной приятности» более позднего творчества[92 - Alfred H. Barr. Cubism and Abstract Art. N.Y., 1936. P. 103–104, 204, fig. 92–95.].

После открытия выставки 2 марта 1936 состоялась переписка между Барром и Архипенко, рассматривающая передвижение выставки. В письме от 25 марта Архипенко спрашивает о возможностях персональной выставки «совершенно новых работ» в Музее современного искусства в начале 1937. Ответ Барра был отрицательный, он утверждал, что выставочный календарь 1937 полностью завершен.

Решение Архипенко послать на выставку Барру реплики понятно с точки зрения скульптора, учившегося в начале XX века. Он явно не видел существенной разницы между бронзовыми отливками, сделанными в период работы с оригинальной формы, и художническими повторениями идеи годы спустя после оригинального замысла. На самом деле, он полагал, что последний метод предпочтителен, когда утверждал (17 февраля 1936), что произведения, которые он послал, были «оригиналы», потому что они были «вылеплены индивидуально, а не репродуцированы с формы». Оригинальность он относит к процессу исполнения скульптуры, а не рождения идеи в сознании художника. Однако, используя термин «реплика», означающий «факсимильный» или «дубликат», он не колебался дать калифорнийским репликам даты оригиналов. Фактически они были не репликами, так как оригиналы были недоступны[93 - Alexander Archipenko. Fifty creative years. N.Y., 1960 (подпись в таблице 141).], и Архипенко не мог копировать их точно. Основанные на памяти или фотографиях, ремейки неизбежно отличаются чем-то от оригиналов и более точно определяются как «версии» – термин, одобренный позже самим Архипенко. Он объяснил свою позицию по этому поводу в книге «Пятьдесят творческих лет» в 1960: «Иногда я леплю новую версию той же самой статуи по истечении значительного времени. Конечно, в новой лепке той же самой проблемы формы не математически точны, как если бы они были отлиты с той же формы. Я предпочитаю придерживаться первоначальной даты, так как я хочу сохранить хронологию идеи. Особый стилистический и творческий подход я использую равным образом во всех версиях, разве только изменения сделаны нарочно»[94 - Ibid. P. 141 (подпись в таблице 141).].

Архипенко переделал позже около тридцати ранних работ по фотографиям и по памяти. Результатом стали воспроизведения в бронзе, многие из которых были выполнены в середине 1950-х. В некоторых случаях он создал больше чем одно воспроизведение произведения, кроме того, иногда были воспроизведения той же самой скульптуры в других размерах или отличающихся материалах. В каждом случае работы были подписаны датами замысла оригинала. Исключение составляет Статуя на треугольной базе (Статуэтка), 1914, оригинал которой в гипсе был получен от автора Самуэлем Фальком, ведущим коллекционером раннего творчества скульптора, и находится сегодня в коллекции Тель-Авив музея. Известен ряд бронзовых вариантов этого произведения, в том числе в музее в Льеже, в Бельгии. Один из них, из частного собрания, мне довелось видеть в январе 2004 года в Киеве. На старой бронзе после подписи стоит дата «1928». Это, несомненно, не отливка с оригинала 1914 года, а версия, созданная по памяти и по фотографиям в Штатах и датированная, по-видимому, реальным временем исполнения версии.

Спорный вопрос датировки произведений Архипенко подразделяется на два аспекта: даты поздних версий, как если бы они были оригиналами, и датировка других работ задним числом.

Настоящий спор с Барром по вопросу датировки возник в 1943–1944. То, что терракоты, посланные Архипенко в Музей современного искусства в 1936, были только версиями оригиналов, было меньшей проблемой, чем датировка этих работ в целом. Следующая встреча в Нью-Йорке состоялась где-то в начале 1943: Архипенко приглашает Барра посетить его мастерскую. Во время двух посещений (упоминающихся в переписке) Барр изучает каталоги, фотографии, альбомы для наклеивания вырезок и поднимает неизменный вопрос о датировке. Он готов помогать прояснить некоторые проблемы хронологии и стилистического развития. Он ссылается на несколько работ, которые были подписаны тремя или четырьмя различными датами, и другие, где и сам Архипенко не всегда был уверен. Последовал долгий обмен письмами. Несмотря на вежливый и примирительный тон Барра, архипенковские письма становятся все более резкими и обвинительными. Он, казалось, хотел скандала. Весной 1944 он вынес этот вопрос на публику, выпустив напечатанные открытки, объявляющие будущую публикацию (неосуществленную) иллюстрированного текста на шести языках, озаглавленного «Почему я требую переместить мою работу из Музея современного искусства».

Если в 1936 Архипенко уже предчувствовал, что он никогда снова не завоюет положения, которым он обладал в начале 1920-х, к 1943–1944 он не видел выхода и настойчиво подрывал свое прошлое. Конец тридцатых и сороковые были скудным периодом в жизни Архипенко. Он казался высокомерным в осознании своего исторического значения и, в то же время, наивным в своем равнодушии к ценности, приписываемой историками искусства документам и стилистической последовательности творчества художника в более широком контексте времени в целом. Архипенко был не в состоянии увидеть, например, что его датирование Идущей женщины 1912 годом делает ее беспокойным отклонением от нормы, но что правильно датированная 1918–1919, она спокойно встает между его ранними фигурами с открытым пространством 1914–1915 и поздними кубистскими работами 1920-х. Оттягивание даты Идущей женщины дальше на шесть лет, конечно, умаляет новаторский характер этой особой работы, но ее важнейшая черта – крупномасштабное замещение пустотами объемов – уже появилась, выраженная более осторожно, в уверенно датированных более ранних работах 1914 и 1915 (например, в Геометрической статуэтке, 1914, и Статуэтке, 1915). Неуверенный и непризнанный в настоящем, Архипенко преувеличивал и раздувал прошлое.

В 1944 вопрос о терракотах 1936 окончательно вышел на поверхность. В январе Архипенко устроил выставку в Галерее Нирендорфа. Эта пятнадцатая персональная выставка в Соединенных Штатах была устроена самим Архипенко, чтобы продемонстрировать хронологию его новаций в современной скульптуре. Включены были две терракоты с выставки Кубизм и современное искусство, теперь обозначенные Архипенко как «реплики 1935». После осмотра выставки Барр попрекал Архипенко, что тот послал ему реплики ранних работ, но позже частично извинился, когда, перечитывая переписку 1936, обнаружил, что Архипенко писал ему, что послал реплики. Хотя Архипенко не прояснил, что это были недавно сделанные реплики, а раньше даже писал, что он рассчитывал на прибытие морем довоенных работ «с Востока», его описание скульптур «как реплик старых статуй» дало Барру некое основание для примирения.

На протяжении долгого спора с Альфредом Барром появление Жака Липшица в Нью-Йорке в 1941 году также, казалось, вывело Архипенко из равновесия. Липшицу, как еврею, укрывающемуся от нацистов, оказали теплый прием, а влиятельный Курт Валентин стал его дилером. Вскоре после прибытия Липшица Музей современного искусства стал играть решающую роль в добывании ему скульптурного заказа для Министерства образования в Рио-де-Жанейро. В 1954 году Липшицу предоставили то, что Барр полностью исключил для Архипенко, – ретроспективу в Музее современного искусства.

1950-е и начало 1960-х, предшествующие смерти Архипенко в 1964-м, даже по его энергичным стандартам, были периодом исступленной активности. Он преподавал в Университете Миссури, в Канзас-сити, в Кармел институте искусств в Калифорнии, университетах Орегона, Вашингтона, Сиэтла, Делавэра, Британской Колумбии, Ванкувера. За 14 лет у него было около 40 выставок, как в Соединенных Штатах, так и в Центральной и Южной Америке. Он сделал множество новых скульптур в эти годы, но он также переделал много ранних работ для включения в несколько ретроспективных выставок, организованных им самим. Впервые за тридцать лет он вернул свой ранний успех и провел серию выставок в Европе. Эта деятельность, включая также его работу над большой книгой о творчестве всей жизни, может быть рассмотрена как последняя попытка возродить свою репутацию и нажить капитал в послевоенной экономической ситуации в США и в Европе.

Первая из учрежденных им самим выставок, состоявшаяся в Нью-Йорке в 1954 году в галерее Ассоциации американских художников, включала 89 скульптур с 1909 по 1954, еще больше рисунков, живописи, гравюр – всего 163 работы. В предисловии к каталогу Архипенко объяснил свое обращение к ранним работам: «К несчастью, многие оригиналы не могут быть выставлены, потому что они разбросаны по миру, и трудности собирания их вместе для выставки непреодолимы. Довольно много работ, являющихся репликами старых оригиналов, принадлежат иностранным музеям и коллекционерам»[95 - Alexander Archipenko. 110th Exhibition. Fifty Years Production (txh. cat. Associated American Artists Galleries, New York, 1954 / Цит. пo: Katherine Janszky Michaelsen. Alexander Archipenko 1887–1964 / Alexander Archipenko, A Centennial Tribute,]. Washington; Tel Aviv, 1987. P. 80.].

В списке каждая третья работа четко помечена «Р», означая «Реплику скульптуры в зарубежных и американских собраниях». Но это обозначение, якобы обеспечивающее прояснение, используется двусмысленно. Оно появляется и около ранних работ, которые были сделаны в Соединенных Штатах с фотографий и по памяти, без претензии на оригиналы (которые остались в Европе), и около более поздних американских вещей, где было несколько отливок, иногда из различных материалов, но сделанных, вероятно, с оригинала, еще находившегося в распоряжении художника. В последнем случае всем отливкам была дана одна и та же дата. Проблема в том, что, хотя буква «Р» означает реплику, дата не показывает, когда реплика была сделана. Как правило, Архипенко давал своим поздним версиям или римейкам даты оригиналов.

Европейское возвращение Архипенко началось в самом начале 1955 года. Скульптор снова использовал форму передвижной выставки по городам Германии (как в 1921-м), а введение к каталогу сделал Эрих Вайс, автор одной из немецких монографий об Архипенко 1920-х. Из пятидесяти показанных работ около половины были европейского периода. Некоторые произведения от 1910-х до 1920-х были подписаны как «реплики», и группа около десяти работ помечена «Bln. А.». Это означало, что произведения были оставлены в берлинской мастерской, когда Архипенко отправился в Соединенные Штаты в 1923. Остальные представляли пластику 1930–1950-х, включающую примеры подсвеченной скульптуры из пластмассы. В выставку также была включена живопись, рисунки и оттиски.

Подобное сочетание было повторено в 1960 году в другой немецкой передвижной выставке и снова с Вайсом как автором каталожного введения. Она началась в Хагене – месте первой музейной выставки Архипенко в 1912–1913 годах, в музее, названном именем его раннего благожелателя, Карла-Эрнеста Остхауза[96 - Alexander Archipenko. Plastiken. 1909–1959. Hagen/ Karl-Ernst Osthaus Museum/ and Munster / Freie Kunstlergemeinschaft Schanze, Munster Hauptbahnhof/, 1960.]. В каталоге этой выставки замечено два значительных изменения по сравнению с предыдущей выставкой: обозначение «Р» выпадает, и все предвоенные произведения появляются скорее в бронзе, чем в терракоте или камне, как было в случае с «репликами» на выставке 1950-х. Бронза – дорогой материал, и его появление может быть объяснено тем фактом, что к этому времени Архипенко имел регулярный доход от продаж через нью-йоркского дилера Клауса Перлза.

Когда Перлз нанялся к Архипенко в 1957 году, он воодушевил его начать отливку основательного количества бронзовых копий его скульптур. Перлз утверждал его веру, что художник имеет право делать все, что ему нравится, со своим собственным произведением, и так долго, как художник сам остается погруженным в произведение, чья историческая ценность не меняется. По поводу датировки Перлз выразил мнение, что задача дилера – только продвигать и продавать работу, а датировка и все, касающееся создания произведения, полностью лежит на ответственности самого художника. Видимо, восприняв эти аргументы, скульптор исполняет по памяти и фотографиям его утраченной первой конструкции «Женщина перед зеркалом» произведение «Голова», датирует его 1913 годом (хотя его супруга Архипенко-Грей свидетельствует, что она выполнена в 1957-м), делая многочисленные отливки, которыми сегодня обладают ряд ведущих мировых музеев (в том числе Центр Помпиду, который предоставил эту работу на выставку «Кубизм» в Третьяковской галерее).

Возвращение в 1960 году небольшой группы ранних гипсов в дальнейшем усложнило выпуск архипенковских бронзовых копий. Летом 1960-го Архипенко установил контакт с Жаном Вердье и его русской женой Зинаидой Крамаровой (бывшей любовницей Архипенко), которые с 1921 года хранили ряд ранних скульптур Архипенко в Каннах. В последующей переписке Вердье перечислил[97 - В письме, датированном 29 июля 1960, Вердье перечисляет следующие произведения, которые впоследствии были отправлены пароходом в Нью-Йорк: Адам и Ева, 1908; Мать и дитя, 1910–1911; Женщина с кошкой, 1911; Отдых, 1912; Бокс, 1913; Красный танец и Голубой танец, 1913–1918. Хотя Вердье также упомянул скульпто-живопись Женщина с веером, 1915, и «несколько маленьких статуэток», они не были включены в отправленное пароходом. Фрэнсис Грей вспоминает, тем не менее, что были включены две дополнительных работы – Сидящая женщина, 1912, и Маленькая наклоняющаяся фигура, 1913.] работы, которые у него хранились, и, по просьбе Архипенко, отправил их пароходом в Нью-Йорк в октябре 1960-го. Хотя не было сделано инвентаризации посланных работ и не сохранились обычные документы, которые должны были существовать (в том числе и для таможни), содержание отправленного пароходом из Канн – восемь гипсов – окончательно установлено. Все восемь гипсов были последовательно отлиты в бронзовые копии, как было заведено у Архипенко. Скульпто-живопись Женщина с веером II, несколько скульптур и работ на бумаге, сделанные Архипенко, были впоследствии затребованы у Вердье Джозефом X. Хишборном прямо из Канн. Они теперь в Музее Хишборна в Вашингтоне.

Несмотря на утрату здоровья, Архипенко продолжал работать с огромной энергией до самого конца своей жизни. Он подготовил следующие выставки 1962 и 1963 годов: большую ретроспективу в Виннипег Арт Галери; избранные рисунки и акварели в Кунстхалле Мангейма; бронзы – у Перлза (включая отливки с гипсов из Канн); работы всех периодов в галереях Дюссельдорфа и Сент Галлена в Швейцарии; выставку в Риме и Милане в 1963-м; наконец, показ в Галерее Стангла в Мюнхене. Вскоре после открытия этой последней выставки Архипенко умер от сердечной недостаточности в Нью-Йорке 26 февраля 1964-го.

Среди последних произведений – Царица Савская, бронза, 1961, и Царь Соломон, 1963, расписанный гипс. Связанные тематически – Ветхий Завет признает известное посещение Соломона царицей Савской, – два произведения могут быть рассмотрены как парные. Царица Савская представляет органические формы поздних, вдохновленных сюрреализмом работ, в то время как Царь Соломон выглядит как архипенковская скульптура кубистского периода пятидесятилетней давности. Взаимному сцеплению плоских клиньев, которые агрессивно овладевают пространством, рассекающим воздух рубленым угловатым формам Царя Соломона предшествовали формы Бокса, 1913. Последняя монументальная работа Архипенко смогла действительно вызвать неукротимый дух его раннего творчества.

С. В. Кудрявцева, Кристина Лоддер

Русские конструктивисты в эмиграции: письма Антона Певзнера к Науму Габо. 1920-е годы

В 1922 году братья Наум Габо и Антон Певзнер были вынуждены уехать из Москвы за границу. Габо оказался в Берлине весной 1922 года, Певзнер – в начале 1923, однако пробыл там недолго, через полгода перебравшись в Париж[98 - Творчество Наума Габо и Антона Певзнера все еще недостаточно известно в России. Наоборот, западные искусствоведы много и плодотворно занимались изучением русского конструктивизма, видными представителями которого были Габо и Певзнер. Безусловно, самым известным исследователем наследия Наума Габо является профессор Университета Св. Андрея (Шотландия) Кристина Лоддер. Следует отметить фундаментальный труд Мартина Хаммера и Кристины Лоддер (Martin Hammer & Christina Lodder) «Constructing Modernity. The Art & Career of Naum Gabo». New Haven; London, 1999, в котором серьезно анализируется не только зрелый, получивший признание на Западе этап творчества художника, но и ранний период жизни братьев Габо и Певзнера в России, мотивы их отъезда за границу и подробно описывается ситуация, сложившаяся вокруг оказавшихся в вынужденной эмиграции в Берлине и Париже представителей русского авангарда.]. Ни Габо, ни Певзнер так и не вернулись на родину, хотя вначале не предполагали, что покидают Россию навсегда. Лишь в 1962 году Габо смог приехать в Москву на короткое время, чтобы встретиться с оставшимися в Советском Союзе родственниками, но этот визит носил частный характер.

Творчество Габо и Певзнера, произведения которых давно и по праву заняли почетное место в лучших мировых собраниях искусства XX столетия, оставалось неведомым для большинства бывших соотечественников в течение всего существования советского государства. И сейчас, когда имена выдающихся художников-эмигрантов первой, послереволюционной, волны полностью реабилитированы, отечественный зритель пока еще не видел их работы на родине.

В последнее время некоторые западные искусствоведы пытаются пересмотреть роль представителей русского авангарда в мировой и российской культуре XX века, обвинив ряд художников, в том числе и Габо с Певзнером, в политической и эстетической реакционности, подразумевая под этим их несогласие с методами постреволюционных советских функционеров от культуры и искусства, их отъезд на Запад и отказ от радикальных конструктивистских экспериментов.

На самом деле, подобные утверждения кажутся по меньшей мере странными, особенно если обратиться к фактам, свидетельствующим о роли братьев Габо и Певзнера в художественной жизни Москвы. С октября 1918 года Певзнер участвовал в деятельности Всероссийского центрального выставочного бюро (ВЦВБ), открытого при отделе изобразительных искусств Наркомпроса[99 - Власова Т.В. Из истории художественной жизни революционной Москвы: деятельность Всероссийского центрального выставочного бюро (1918–1921) // Советское искусствознание. 1988. № 23. С. 319–321.], причем вместе с К. Малевичем он входил в число самых радикальных, левых лидеров движения, ведущих активную борьбу против «контрреволюционного» искусства. Члены Бюро должны были организовывать передвижные выставки, пропагандировать творчество художников, активно служивших Октябрьской революции и представлявших новейшие радикальные течения. После того как Малевич уехал из Москвы в Витебск, Певзнер начал преподавать в его студии в СВОМАС, а также заменил Малевича во ВХУТЕМАСе[100 - Rakitin Vasilij. Gustav Klucis und die Malevic-Werkstatt in den Zweiten Preien Kunstlerischen Werkst?tten // Gustav Klunis: Retrospective, Kassel, Museum Fredericanum / Hubertus Gassner and Roland Nachtigaller, ed. 1991. P. 49–51.]. В 1919 году он стал членом президиума Профессионального Союза живописцев нового искусства, совмещая свою деятельность в этой организации с работой в Союзе работников искусства (РАБИС)[101 - В. Ф. Профессиональный союз живописцев нового искусства // Искусство. № 5, 1 апреля 1919 г. С. 4–5. Варвара Степанова. Человек не может жить без чуда. Письма. Поэтические опыты. Записки художницы. М., 1994. С. 132–133.]. Певзнер выставлял свои произведения в Москве на первой выставке Профессионального союза живописцев весной 1918 года и на пятой Государственной выставке в начале 1919 года[102 - Первая Выставка картин профессионального союза художников-живописцев в Москве, Москва. Художественный салон, 26 мая – 12 июня 1918 года; Выставки // Искусство. № 4. 22 февраля 1919. С. 4.]. В апреле 1919 года Отдел изобразительного искусства Наркомпроса приобрел его картины, вместе с другими образцами живописи «левых течений», для Музея Живописной Культуры[103 - Музей живописной культуры // Искусство. № 5. 1 апреля 1919. С. 3.].

Наум Габо был менее заметной фигурой в художественной жизни Москвы до 1920 года, но знаменитый «Реалистический манифест», опубликованный в августе 1920 года как теоретическое дополнение к совместной выставке братьев, расположившейся на открытой эстраде на Тверском бульваре, был подписан обоими художниками[104 - Реалистический манифест // Gabo: Constructions, Sculpture, Painting, Drawings, Engravings. London, Lund Humphries, and Cambridge, Massachusetts, Harvard University Press, 1957. P. 152.]. Образцы скульптуры и живописи, представленные на выставке, среди которых, очевидно, была и «Голова № 2» Наума Габо, выглядели скорее кубистическими, чем абстрактными, хотя в теоретических рассуждениях манифеста именно они выдвигались на передовой фланг современного авангарда[105 - Сидоров А. Искусство и жизнь: 2. О новом реализме // Творчество. № 5–6. 1920. С. 32–33.]. В манифесте художники подчеркивали значение пространства, времени и новых технологий в современном искусстве, утверждая, что «пространство и время – единственные формы, в которых строится жизнь и, стало быть, должно строиться искусство»[106 - Габо Наум, Певзнер Антон. Реалистический манифест. Москва, 9 августа 1920 года // Naum Gabo. Ein russischer Konstruktivist in Berlin. 1922–1932. Berlin, 1989. S. 118.]. Они видели практическую реализацию своей теории не в живописи, а в скульптуре, утверждая при этом, что не объем и массы, но линия и глубина, вместе с новым элементом – по выражению художников, «кинетическими ритмами как основными формами ощущений реального времени»[107 - Там же.], являются главными средствами пластического языка современного авангарда. Это утверждение, высказанное еще в 1920 году, оказалось пророческим, однако обоим художникам удалось реализовать идеи, высказанные в Манифесте, в работах более позднего периода.

Существует достаточное количество документов, свидетельствующих о жизни братьев в эмиграции. Пожалуй, самыми важными являются хранящиеся в архиве Галереи Тейт в Лондоне письма братьев друг другу, которыми они обменивались с первых дней эмиграции до конца жизни. Особенно интересными документами, по которым можно достоверно установить цепь событий, происходивших с художниками в первые годы их пребывания в эмиграции, являются письма, которые Певзнер регулярно посылал брату из Парижа. В глубоко личностных эпизодах, которыми заполнены письма, открывается драматическая жизнь российских художников-эмигрантов, вынужденных преодолевать тяжелейшие испытания, но выстоявших в борьбе с, казалось бы, безнадежными обстоятельствами. Именно письма документально подтверждают, что братья не собирались оставаться за границей длительное время, планировали вернуться домой, никогда, пока это было возможно, не порывали связей с бывшими соотечественниками и были вполне лояльны по отношению к советской власти. Более того, они не отказывались от сотрудничества с просоветски настроенными кругами на Западе: например, Габо, находясь в Берлине, видимо, работал для русскоязычной газеты «Накануне», сочувственно относившейся к политике большевиков. Оба брата в разные периоды своей жизни были готовы к возвращению на родину. Из писем можно узнать историю неудавшегося отъезда Певзнера в Россию. В 1926 году этому шагу помешала лишь решимость жены художника Виргинии, срочно обратившейся к международным организациям за получением так называемого «нансеновского» паспорта, специально введенного для российских эмигрантов, обладатель которого терял гражданство своей страны и приобретал статус «гражданина мира»[108 - Письма Певзнера к Габо с описанием ситуации, сложившейся вокруг попытки Певзнера уехать на родину, хранятся в архиве Тейт.]. Антон и Виргиния Певзнер получили французское гражданство в 1930 году, Габо не имел никакого другого паспорта, кроме советского, до 1952 года, хотя он мог получить немецкое, французское или английское гражданство, тем самым в течение тридцати лет сохраняя иллюзию реальности возвращения домой.

Параллельно физической адаптации братьев Габо и Певзнера на Западе, в Европе проходило распространение идей русского конструктивизма[109 - В России существует лишь несколько публикаций о Науме Габо: необходимо упомянуть Г. Ф. Коваленко, который нашел и опубликовал интересный материал о постановке балета «Кошка» в Париже, затронув роль Габо и Певзнера в работе над декорациями. В 2004 году Н. З. Сидлина защитила диссертацию «Взаимодействие науки и искусства в творчестве Наума Габо».]. В России 1920–1921 годов термин «конструктивизм» применялся только к образцам утилитарного назначения, однако возникший на этой почве европейский «международный конструктивизм» объединил вокруг себя художников, обратившихся в поисках новых творческих импульсов к достижениям современной науки, промышленности и дизайна. Парадоксально, что хотя Габо критиковал русских конструктивистов за демонстративное нежелание видеть в создаваемом ими объекте художественный образ и за признание его самоценности лишь в качестве предмета повседневного назначения, его собственные произведения были оценены на Западе именно как образцы русского конструктивизма. 19 июня 1924 года в галерее Персье в Париже открылась выставка под названием «Русские конструктивисты: Габо и Певзнер: Живописные конструкции», где братья представили свои лучшие работы[110 - Constructivistes Russes: Gabo et Pevsner. Catalogue. Paris, 1922.]. Вступительная статья каталога была написана влиятельным французским критиком Вальдемаром Жоржем[111 - Waldemar Georges, влиятельный французский художественный критик.]. В ней были изложены основные положения Реалистического манифеста и подчеркнуто особое значение творчества Габо и Певзнера в создании и развитии конструктивистского течения в современном искусстве. Однако в концепцию конструктивизма, декларированную во вступительной статье, больше укладывалась представленная на выставке скульптура Габо. Певзнер, показавший публике свою живопись и тонированные цветом рельефы, начал работать над созданием трехмерных конструкций только в середине 1920-х годов. Как видно из переписки братьев, выставка, имевшая большой успех в основном у художников и критиков, не принесла, однако, почти никакой коммерческой прибыли, все полученные от продажи нескольких работ деньги братья вынуждены были уплатить за организацию выставки владельцу галереи.

Жизнь обоих художников в эмиграции была крайне тяжелой, особенно страдал от безденежья и полного отсутствия перспектив Певзнер. Париж в тот период не очень жаловал абстрактное искусство. После посещения Салона независимых весной 1924 года Антон с унынием констатировал возрождение интереса к классицизму и неумеренные восторги критиков по поводу творчества Ф. Пикабиа, хотя, как он выразился, «мои студенты во Вхутемасе были гораздо талантливее и профессиональнее, чем он», что окончательно убедило его в том, что «искусство больше не рождается в Париже»[112 - Антон Певзнер. Письмо к Науму Габо [первая половина 1924]. Галерея Тейт, архив.].

Судя по письмам 1920-х годов, Певзнер оказался в Париже в такой нищете, что вынужден был заняться окраской кузовов автомобилей на заводе Рено. Даже оставшиеся в России мать и младший брат, а также родственники из Польши посылали семье Певзнера небольшие суммы денег. Для Габо, жившего в те годы в Берлине, где интерес к конструктивизму был очень высок среди немецких художников, жизнь складывалась более удачно. Он часто выставлял свои работы в галереях Берлина, а участие в Первой выставке русского искусства, открывшейся в немецкой столице 15 октября 1922 года, принесло ему успех – несколько работ художника были проданы. В 1923 году Габо знакомится с Элизабет Рихтер, которая оказалась для него прекрасной спутницей жизни: она обладала собственным состоянием, имела возможность поддерживать Габо материально и морально до самой своей скоропостижной смерти в 1929 году. И даже тогда, имея относительно благополучное положение, Габо лишь с огромным трудом смог внести часть денежного вклада в организацию совместной выставки в галерее Персье в Париже в 1924 году[113 - Виргиния Певзнер. Письмо к Науму Габо, 11 мая 1924 Галерея Тейт, архив.], а Певзнеру удалось уговорить некоего господина Хайна, имевшего родственников в России, нанять служителей для охраны выставки.

Переписка братьев дает возможность также получить представление о том, что их отношения с французскими и русскими художниками, жившими в то время в Париже, были далеко не простыми. Типичные в художественной среде интриги и подозрения довольно точно раскрываются на примере взаимоотношений Певзнера и Сергея Розова, который пропагандировал творчество Натальи Гончаровой и Михаила Ларионова и художников их круга в издаваемом им журнале «Удар». В то же время оба брата дружили с Натаном Альтманом и Павлом Кузнецовым, вскоре вернувшимися в Советский Союз. И совсем неожиданным оказался факт сотрудничества Габо и Певзнера в 1925 году с художниками, оформлявшими советский павильон на Всемирной выставке декоративного искусства в Париже. Архитектор Константин Мельников, создавший проект павильона и руководивший его постройкой, заказал Певзнеру композицию в виде серпа и молота, предназначенную для украшения фасада здания. Именно металлические обрезки, оставшиеся после завершения этой работы, послужили Певзнеру материалом для создания конструктивной скульптуры, состоявшей из металлических элементов. И, наконец, контакты с творческой элитой Парижа помогли братьям Габо и Певзнеру получить заказ от Сергея Дягилева на декорации и костюмы к балету «Кошка», поставленному в 1927 году. Из писем Певзнера известно, что Габо фактически принадлежал замысел декораций, который братья осуществляли вместе. Таким образом, переписка Габо и Певзнера открывает перед исследователем целый мир, в котором эпизоды частной жизни переплетаются с историей России, революционными событиями 1917 года, политикой, искусством и жизнью поколения художников-эмигрантов первой волны, не по своей воле оказавшихся за пределами родины, преодолевших тяжелые испытания и сумевших стать выдающимися мастерами XX столетия.

Избранные письма Антона Певзнера к Науму Габо. 1920-е годы. Первая публикация в России

Париж, 9 ноября 1923 года
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11