Оценить:
 Рейтинг: 2.67

Что нам делать с Роланом Бартом? Материалы международной конференции, Санкт-Петербург, декабрь 2015 года

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Обобщенность этого желания понять, размах жеста, широта охваченных культурных ресурсов – все это радикально, фундаментально отделяет «искания» Барта от социально приемлемых форм «научных исследований», то есть от вписанности в какой-то однородный и размеченный дисциплинарный контекст.

Это значит также, что лишь по глубокому недоразумению так называемому «позднему» Барту вменяют в вину отречение от строгой научности и переход к лихому эготизму. (Вспомним попутно, что отрицание «эготизма» является постоянным мотивом Барта, о чем вновь и вновь говорится в его последних текстах о романе – особенно в посмертно вышедшей статье о Стендале[16 - Barthes R. On еchoue toujours ? parler de ce qu’ on aime // Barthes R. Cuvres compl?tes. T. V. P. 906–914.].)

Следует, напротив, отметить, что для Барта начала 70-х годов критиковать «мечту о научности», которая покоилась на имплицитной или эксплицитной идее исчерпывающей полноты (в случае структурного анализа повествования) и на исключении субъекта (исключении, впрочем, противоречивом, так как начиная с 60-х годов Барт работал над выдвижением другого субъекта – читателя), – это тоже был научный жест. Это обстоятельство справедливо подчеркивается в одной из книг о Барте, вышедших в нынешнем юбилейном году во Франции, – в «Письме Ролану Барту» Жана-Мари Шеффера, где «реабилитируется» структуралистская часть наследия Барта и его стремление к научности, но также и показывается, как теоретическая мысль Барта, развиваясь и вбирая в себя научного субъекта, включая его «в» науку, выливается в последние годы не в отречение от практики «структурного анализа», но в новаторское (крайне актуальное, согласно Шефферу) сближение структурализма с проблематикой «герменевтического круга»[17 - Shaeffer J.-M. Lettre ? Roland Barthes. Paris, Thierry Marchaisse, 2015. Р. 70.].

Со своей стороны я хотел бы подчеркнуть неизменно критическое и тактическое отношение Барта к науке и теории.

Критическое: ибо гений Барта заключался в постоянном стремлении опробовать различные методы и теории, испытывать их (тематическая критика в «Мишле о себе самом»; семантико-социальный анализ в «Мифологиях»; более или менее структуралистский фрейдизм или более или менее фрейдистский структурализм в книге «О Расине»; нарратология, разлетающаяся на куски в процессе означивания, в «S/Z» и т. д.) и затем предлагать (зачастую сразу же, в предисловии или послесловии к самому сочинению) их методологическую и теоретическую критику. В этом отношении Барт был не строителем теорий (скорее сеятелем теоретических идей), но замечательным, весьма трезвомыслящим эпистемологом теоретических практик своего времени. И эта ясность ума (не меньше, чем забота о том, чтобы не повторяться) двигала его от книги к книге, от одной методологической позиции к другой, от одного теоретического выбора к другому. В конце этого случайно оборвавшегося движения, в «Camera lucida», содержится его последнее теоретическое положение, которое стоит принять всерьез при всей его провокативности: «а почему, собственно говоря, не может быть отдельной науки для каждого объекта?»[18 - Барт Р. Сamera lucida. М.: Ad Marginem, 1997. С. 17.] Разве не скандально это предложение «Mathesis singularis (а не universalis)»?[19 - Там же.] Во всяком случае, отмечу, что один наш современник, который стал, похоже, главным современником, Брюно Латур, высказывает схожие вещи, не вызывая особого волнения: «…В нашей дисциплине [социологии] каждый новый предмет требует, чтобы с ним обращались по-новому в особом тексте»[20 - Latour B. Comment finir une th?se de sociologie // Revue du MAUSS. 2004. № 24. Р. 90.].

Я также говорил о тактическом отношении к науке: действительно, Барт взывает к «научности», чтобы исправить перекос, заново поставить вопросы. Так, в 50-е годы он обращается к науке о текстах, выступая против лансоновской истории литературы и критического субъективизма; в конце 60-х годов он противопоставляет «Теорию текста» строгой и «асимволичной» филологии, которая «останавливает смысл» (филологии Пикара и Сорбонны). И наоборот, опять-таки для исправления перекоса, в эпоху сциентистской эйфории, в самый разгар институционального триумфа социальных наук (триумфа, которому он сам содействовал) он апеллирует к Ницше, выступая против сциентизма; вслед за Ницше он утверждает необходимость «утончения» науки и вводит понятие, которое останется для него центральным, – понятие «нюанса». Нет науки без нюанса, учит Барт. В этом скромном слове нюанс я вижу одну из тех «точек продуктивности», которые мы и ищем.

Поменялся ли для него враг? Ни в коей мере. От близорукого лансонизма старой Сорбонны и «верной казни»[21 - Вспомним строчку из Рембо («Вечность»): «К науке через терпение. Верное казнение», процитированную на первой странице «S/Z».], которой обречены современные сциентисты (например, структуралисты-нарратологи, которые хотят установить исчерпывающую номенклатуру «бесчисленных повествований мира»)[22 - Barthes R. Introduction ? l’ analyse structurale des rеcits [1966] // Barthes R. Cuvres compl?tes. T. II. Р. 828.], это один и тот же враг, которого видит перед собой Барт, вешая на него двойной ярлык сциентизма или, что то же самое, позитивизма.

Изменился ли враг для нас сегодня?

Я сомневаюсь, ибо в моей собственной Школе (то есть в Высшей школе социальных наук, в школе Барта) аспиранты по литературе отныне (уже год) регистрируются под обязательной и ничуть не нюансированной рубрикой «Литературные науки». Не говоря даже об этом именовании, в котором лишь отражается новая университетская докса и гегемония «жесткой» научной модели даже в литературоведении, Барт мог бы нам помочь в анализе и, возможно, в сопротивлении куда более навязчивым (и угнетающим) формам позитивизма, будь то когнитивные науки или некоторые цифровые технологии в гуманитарных науках. Держу пари, что тот же Барт, который в начале 60-х годов ратовал за «статистические» подходы в исследованиях лексики (например, политической лексики 1848 года, если взять одну из тем его работы в Национальном центре научных исследований), сегодня первым предостерег бы от миражей big data в digital humanities, отстаивая качественные подходы и «нюансы». Опять-таки для исправления перекоса….

Завершая это отступление, можно вспомнить Рабле и его слова «Наука без совести – погибель души». Барт написал бы это иначе. Примерно так: «Наука без нюансов – погибель смысла».

Тень подозрения, брошенная на дисциплины подозрения

Мое второе положение будет намного короче: я лишь обозначу направление, которое могло бы принять его развитие.

Речь идет о том, что критическая рефлексия Барта в области эпистемологии осуществлялась не только в борьбе с обозначенными выше оппонентами, но также и в ущерб тем методологиям, теориям и новым критическим практикам, которые он сам помогал популяризировать. Этот аспект интересует нас ничуть не меньше; он нас интересует даже больше, поскольку многие из этих подходов продолжают процветать вплоть до нашего времени. Не стану разбирать в деталях каждую из этого ряда рабочих переоценок той или иной методологии, предпочтительнее будет показать общую логику бартовского теоретического саморевизионизма. Этот процесс можно в общем описать так: в эру подозрения, что приходится на 50–80-е годы, Барт стал одновременно и одним из самых блистательных «подозревателей» – где найдется больше подозрительности, чем в «Мифологиях»? – и в то же самое время самым ясномыслящим деконструктором идеологии подозрения. Он был одним из первых, кто увидел ограниченность этого упражнения, идет ли речь о социальной демистификации, политической дешифровке семиотических манипуляций или истолковании идеологически нагруженных образов. То, что «мифологическая» формула, которую он изобрел, отработала свое, стало ему ясно очень быстро (начиная с послесловия и примечаний к «Мифологиям»). Он сознавал, что эта «формула» держалась исключительно на идеологической предпосылке, в рамках околомарксистской критики идеологии. А стремительные преобразования постмодернистских конфигураций должны были сделать ее неэффективной и малополезной. Не только потому, что общество перестало производить «большие нарративы» (по Лиотару), которые порождают «маленькие мифологии», но также и потому, что оно начало следить за своим языком и образами, совершенствовать свои мифологические изделия, а главное – иронизировать над ними. (Яркий пример тому – эволюция рекламы во Франции.) В общем и целом, «Мифологии» и порожденная ими критическая традиция выиграли партию; но, выиграв ее, они потеряли свою ударную силу перед лицом таких фигур, которые или искусно прячутся, или прикрываются самоиронией (как реклама после 1968 года), или же, наоборот, афишируют себя так откровенно, что не дают ни места, ни шанса на какую-либо дешифровку (например, популистский и ксенофобский политический дискурс Национального фронта, который «говорит вслух то, что люди думают про себя»). Хитростью или грубостью эти дискурсы выбили почву из-под ног новоявленных мифологов, которые хотели бы подхватить факел, оставленный Бартом. Уже лет тридцать-сорок, как во Франции нет ни одной газеты, где бы не было собственной более или менее «мифологической» хроники; ни одной радиостанции или телеканала, где бы не было регулярной программы «дешифровки» (они как раз самые популярные!). И подобно тому, как самую большую выгоду из семиотических исследований рекламного образа извлекли рекламщики, а отнюдь не критики консюмеризма, так же и неомифологическое производство в политической и идеологической сфере достаточно эффективно усовершенствовалось через раздвоение, самоиронию, и его больше не уличить в мифологизации.

Барт принял к сведению эту перемену конфигурации: сначала отказавшись от написания «маленьких мифологий» левого движения, которые он одно время планировал; затем, в середине 70-х годов, отказавшись воскрешать прежнюю формулу в хрониках для журнала «Нувель обсерватер» и быстро оставив этот проект, превратившийся в обычные вкусовые заметки.

Значит ли это, что Барт, как это часто повторяют, оказался под конец своего пути «деполитизированным»? Я убежден в обратном – и разделяю (по крайней мере, в этом аспекте) точку зрения Филиппа Соллерса: видение мира Бартом, его манера мыслить мир всегда были глубоко политизированными[23 - «Я буду восхвалять его политически, поскольку он всегда именно так видел основание своей жизни» (Sollers Ph. L’ Amitiе de Roland Barthes. Paris, Seuil, 2015. P. 11).]. Это очевидно всякому, кто читает его последние лекционные курсы с многочисленными отступлениями о политическом состоянии Франции, о политическом кризисе литературной культуры и т. д. Барт здесь вновь использует свою любимую историографическую схему раздела французской истории надвое между двумя революционными движениями 1848 года, февральским и июньским, который развел по разные стороны республиканскую и патриотическую мелкую буржуазию и пролетариат. Барт прослеживает последствия этого раздела вплоть до культурных политик 1970-х годов, когда правые (находившиеся у власти без перерыва с 1958 до 1981 года) передали управление всей сферой культуры новой интеллектуальной мелкой буржуазии. В этом Барт усматривает одну из прямых причин «заброшенности» Литературы, которую никто, ни один класс больше не поддерживает. Мне представляется, что этот анализ, намеченный в 1979 году, остается актуальным и его необходимо помнить при нашем собственном анализе состояния культуры, или «Культурного государства» (если перенять заголовок памфлета Марка Фюмароли, направленного против культурной политики левых и вышедшего в свет через несколько лет после смерти Барта)[24 - См.: Fumaroli M. L’ Еtat culturel. Paris, Lgf – Le Livre de poche, 1991.].

Именно в этом контексте следует понимать один из последних призывов Барта к очень странной мобилизации: в защиту Фразы, ради спасения Фразы. Фраза, говорит Барт (в написанной, но не произнесенной части его лекции 10 марта 1979 года), – это «проблема общества». Вот этот удивительный пассаж: «Будущее Фразы: это проблема именно общества, при томчто ни в одном из социальных прогнозов она не учитывается»[25 - Barthes R. La Prеparation du roman I et II. Cours et sеminaires au Coll?ge de France (1978–1979 et 1979–1980) / Texte еtabli, annotе et prеsentе par Nathalie Lеger. Paris, Seuil / IMEC, 2003. P. 150.]. Фраза, как подчеркивает Барт (ссылаясь на Флобера), ни в коем случае не «красивый стиль». Это что-то более основополагающее для Литературы: поскольку Фраза, говорит Барт, – «наша наставница: она ведет, она научает, прежде всего Желанию <…> но также и Нюансу»[26 - Barthes R. La Prеparation du roman I et II. P. 150.]. Именно милостью Фразы Литература может господствовать над жизнью и руководить такой совместной жизнью людей, чтобы социальное состояние не сводилось к состоянию военному. Фраза находится в самом сердце литературного письма; утрата Фразы, ее эрозия, запрограммированное уничтожение (опустошение Фразы вандализмом массмедиа, заражение ее бесфразовым языком) – все это в глазах Барта оборачивается социальными издержками («социальностными», если говорить на жаргоне противников Фразы). В этой защите и прославлении Фразы Барт как нельзя более далек от всякого пассеизма, ностальгии по прошлому, скорбной проповеди о высоком стиле минувших эпох: он ставит проблему ослабления социальной связи, вызванного охлаждением того интимно-аффективного отношения к языку и собеседнику, каковым является Фраза.

Накануне смерти Барт был не менее политически активен, чем когда-либо прежде. В 1977 году в «Лекции» он требовал от писателя «обладать упорством дозорного, находящегося на перекрестке всех прочих дискурсов» и сохранять «силу всякого сдвига и всякого ожидания»[27 - Барт Р. Лекция // Избранные работы: Семиотика: Поэтика. С. 556.]. В 1979 году он требует от него еще больше: быть гарантом Фразы, приходить на помощь Фразе. Не для того, чтобы сохранить наследие (хотя и для этого тоже), но чтобы сохранить будущее – как говорит Барт, будущее общительности, будущее жизненного сообщества, а не только будущее Литературы. И рассуждение о Фразе – проводнице нюанса смыкается с его апологией в 1977 году трех «слов» (а не концептов), которые он сам называет «вышедшими из моды»: «Толерантность, Демократия, Договор»[28 - Barthes R. L’ image [1978] // Barthes R. Cuvres compl?tes. T. V. Р. 515. Важно, что в данном тексте Барт наиболее четко формулирует свой отказ от «махэ» как языкового и одновременно социального диспозитива. В качестве противоположного термина он предлагает понятие «аколуфия».].

Что подводит меня к третьему и последнему пункту, которого я коснусь еще более коротко. Назовем его:

Расширение сферы критической и политической борьбы на этику

Я попытался показать, что абсолютно напрасно противопоставлять (как это часто делается) Барту-«модернисту» Барта-«пассеиста». Нет Барта – апологета «нового письма» (письма Камю в «Постороннем», письма Роб-Грийе и Нового романа, которое он «продвигал» своими статьями в журнале «Критик») и противоположного ему второго Барта, криптоклассика, стыдливого наследника Жида, оплакивающего гибель Литературы и смерть Фразы среди медиатического шума и болтовни. Эта манера противопоставлять двух Бартов абсурдна, поскольку очевидно, что он един и один в двух лицах. Литература – это сокровище, тезаурус, хранилище знаний, вкусов, ароматов, которое переходит из века в век; и надо быть дураком или «варваром», чтобы это отрицать. Но, с другой стороны, это сокровище обогащает нас, только если мы сегодня черпаем из него для нашей сегодняшней жизни; оно бесполезно, если оставить его покоиться в гроте, под охраной университетских драконов! Это центральное убеждение Барта. Именно это я называю его страстью к настоящему. Добавлю, что такую форму принимает у него и этическая забота.

Немало дискурсов сегодня, от литературы до социальных наук, от медицины до политики, используют слово этика, и можно с полным основанием поговорить об этическом повороте, как некогда говорили о лингвистическом повороте или, совсем недавно, о визуальном повороте. Этика – слово, если не сам предмет, – снова приходит к нам теперь через английский язык (ethics). Во французском это слово стало гораздо более благоприличным, чем слово мораль с его длинным шлейфом морализаторских или даже религиозных ассоциаций. Остается выяснить, действительно ли это новое облачение как-то обновляет проблематику: в этом можно усомниться, учитывая, что в американских литературоведческих исследованиях этот этический поворот используется для осуждения эпохи аксиологического равнодушия, каковой якобы была эпоха Барта. Упор на этику сегодня служит для разграничения двух периодов. Раньше: все-кругом-политика, нейтральность Науки, включая гуманитарные дисциплины, аксиологическое безразличие постструктурализма. Теперь: новое наполнение этикой практически всех сфер мысли и действия. После плохих парней-структуралистов – непременно хорошие этицисты.

И снова Барт ценен для нас, если мы не хотим, чтобы под именем этики нас снова захлестнули нормативные суждения и то, что Ницше называл «моралистикой» (moraline). Ибо Барт – собственно, едва ли не единственный из «модернистов» своего времени – с самого начала ставил вопрос, названный сегодня этическим; и он ставил его в терминах, которые можно противопоставить регрессивному возврату к моральному конформизму, а именно в терминах «ответственности формы». Этот вопрос об «ответственности формы» он поднимает в связи с Камю (а затем и против Камю, жестко критикуя его «Чуму»); в связи с романами Жана Кейроля и «лазарианской» литературой – за полвека до того, как литература свидетельства или «катастрофы» вошла в университетские учебные планы; наконец, в связи с Брехтом и особенно с помощью Брехта – и это была для него верная форма (как говорят, «верная нота») политической ангажированности литературного творчества. С помощью этого «квазиконцепта» Барт начиная с 50-х годов существенно усложняет понятие ангажированности, сводившееся прежде к «содержанию» произведений или даже идеологическим обещаниям авторов. А тем самым он и ослаблял хватку «политкорректности» в литературных высказываниях, и утверждал (брал на себя ответственность за) политический аспект любой художественной формы. Тем самым он отвергал скороспелые приговоры идеологических трибуналов, призывая писателей, драматургов и кинематографистов (а также графиков, фотографов и т. д.) самим определять себе меру своей формальной ответственности. В наши дни новое наступление моральной и идеологической цензуры идет рука об руку со свободой артистического безразличия, когда художник предает забвению само понятие «ответственности формы»: давний урок Барта может пригодиться нам и здесь.

    Перевод с французского Владимира Охнича

Ответственность Ролана Барта

    Сергей Зенкин
    Российский государственный гуманитарный университет (Москва, Россия), Высшая школа экономики (Санкт-Петербург, Россия)

Слово «ответственность» (responsabilitе) отсутствует в тематическом указателе к французскому Собранию сочинений Ролана Барта. Между тем обозначаемое им понятие важно как для толкования его текстов, в которых оно получает различные значения и выражения, так и для общего понимания его интеллектуального пути; то есть оно принадлежит как концептуальному языку Барта, так и критическому метаязыку, на котором можно говорить о нем самом. В известном смысле главный урок, который стоило бы извлечь из жизни и творчества Барта, – это его искусство брать и менять взятую на себя ответственность, искусство не отрекаться и не уклоняться от ответственности, но перемещаться между разными ее формами, становиться ответственным иначе, чем прежде.

«Меня всегда интересовало то, что можно назвать ответственностью форм»[29 - Барт Ролан. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989. С. 233. Барт вновь пытался объяснить это понятие в одной из своих последних лекций, в январе 1980 года: «…опять возникает нечто относящееся к идеологии, по спирали, на месте содержания, но на новом уровне, – это ответственность формы; у каждой формы, Книги или Альбома, есть своя цель, которую в конечном счете следует выбирать; весь драматизм этого выбора Формы именно и образует испытание (первичное), серьезное испытание, ибо в него вовлечена моя вера» (Barthes Roland. La Prеparation du roman I et II. Paris, Seuil, 2003. P. 256).], – говорил Барт в 1961 году, подводя первые итоги своей деятельности в интервью журналу «Тель кель». Действительно, этот интерес заметен по крайней мере с 1947 года, когда в газете «Комба» появилась его небольшая статья «Ответственность грамматики»[30 - В газетной публикации она была включена в подборку ответов на вопрос «Нужно ли убить грамматику?».]. Понятие ответственности неоднократно встречается в его первой книге «Нулевая степень письма» (1953; ее главы первоначально печатались в той же газете «Комба»), в «Мифологиях» (1957) и «Критических очерках» (1964); в дальнейшем оно становится более редким – до второй половины 70-х годов, когда оно опять возникает в лекциях Барта в Коллеж де Франс, причем в неоднозначном, двойственном смысле. В своей вступительной лекции (1977) Барт вновь положительно упоминает об «ответственности формы» (мы еще вернемся к этому)[31 - Ср. также небольшую статью 1979 года, где воспроизводится старая идея ответственности, восходящая к театральной критике Барта 50-х годов и к теориям Брехта, на которые она опиралась: «Но в театральном спектакле мне нужен сильный, однозначный смысл, морально-социальная ответственность. Ибо я по-прежнему верен идеям Брехта…» (Barthes Roland. Cuvres compl?tes. T. III. Paris, Seuil, 1995. P. 995).]; но год спустя, в одной из лекций о «нейтральном», он делает неожиданный разворот и, по видимости, отвергает саму идею «ответственности». Контекст этого его высказывания – лично-бытовой: осаждаемый просьбами дать интервью или ответить на какую-нибудь анкету, которые он все время получает как интеллектуальная «звезда», Барт мечтает дать от ворот поворот всем докучным:

Повесить бы на воротах моего интеллектуального предприятия такую табличку: «Закрыто для суждений в связи с ежегодным отпуском». Кто бы согласился сказать: «Ответственность не мое дело», – или, еще более вызывающе, пародируя г-на Теста: «В ответственности я не силен»?[32 - Barthes Roland. Le Neutre. Seuil/IMEC, 2002. P. 254.]

Нужно было быть сильно раздраженным, чтобы поместить ответственность, понятие столь дорогое Барту, в один ряд с глупостью, о которой шла речь в процитированной им фразе из «Вечера с господином Тестом» Валери…[33 - Ту же фразу Валери – «в глупости я не силен» – Барт цитировал, выступая на коллоквиуме в 1977 году (см. его статью «Образ», 1978: Ролан Барт о Ролане Барте. М.: Ad Marginem; Сталкер, 2002. С. 237).] Эту реакцию можно, конечно, толковать в сниженном, чисто психологическом смысле, как усталый отказ от ответственности; подобные описания Барт приводил, например, на одном из своих семинаров 70-х годов, правда не применительно к себе самому:

Оттого ситуации без ответственности за свое поведение, даже самые болезненные сами по себе, переживаются как-то умиротворенно. Человек, которому не требуется ничего решать, плывет по течению и предается своего рода лени[34 - Barthes Roland. Le Discours amoureux. Sеminaires ? l’ Еcole pratique des hautes еtudes, 1974–1976. Paris, Seuil, 2007. P. 568.].

В попытке снять противоречие можно также сослаться на игру слов: Барт шутливо придает существительному «ответственность» двойное управление и двойное значение, которыми обладает (как в русском, так и во французском языке) глагол «отвечать». Отвечать можно что-то кому-то или же за что-то перед кем-то; говоря об «ответственности форм», Барт, конечно, имел в виду второе значение, метонимически перенесенное с субъекта на объект ответственности (языковые и культурные формы не сами ответственны за себя, за них отвечает человек, который ими пользуется), а отрицая свою «ответственность» перед надоедливыми журналистами – первое. Но в конечном счете его игра серьезна, она подчеркивает двунаправленность ответственности как морального отношения. У этого отношения две оси: субъектно-субъектная (интерперсональная) и субъектно-объектная. Ответственность всегда предполагает наличие партнера или судьи (индивидуального или коллективного), перед которым мы в ответе за сказанное, за содеянное нами или же за вверенное нашим заботам (живое существо, материальную ценность, миссию и т. д.); все эти объекты рассматриваются как неотъемлемо связанные с нашей личностью и дающие основание для обязанностей, а иногда и санкций[35 - Жак Деррида, анализируя распределение значений глагола «отвечать», указывает, что «отвечать за (себя)» предполагает устойчивость, ответственность индивидуального субъекта, обозначаемого его именем: «„Я“ считаюсь ответственным за „себя“, то есть за все, что может быть вменено носящему мое имя…»; напротив того, «отвечать перед» отсылает к обобщенной, коллективной «инстанции, имеющей право законно представлять Иного, в институциональной форме морального, правового, политического сообщества» (Derrida Jacques. Politiques de l’ amitiе, suivi de L’ Oreille de Heidegger. Paris, Galilеe, 1994. P. 281, 282). Можно сказать, что «я» отвечает за «себя» перед «нами»: эта оппозиция частного и общего отчасти сходна с той, которую мы в дальнейшем обнаружим в двух формах ответственности у Ролана Барта.]. У Барта эти две стороны отношения – обращенность ответственности к объекту или к другим людям – находятся в неустойчивом равновесии, чем определяется и двойственность понятия «ответственность форм».

В книге «Мифологии» можно найти целый ряд высказываний, характеризующих социально-политическую ответственность – ответственность перед Историей, как называет ее Барт. Эти два слова, «ответственность» и «История», часто встречаются у него вместе; а противоположными им терминами служат природа и невинность, причем последнее слово иронически обозначает иллюзорную безответственность «мифов» массовой мелкобуржуазной культуры:

«Экспресс» [парижский иллюстрированный журнал. – С. З.] служит прославлению замкнутого быта, сосредоточенного на себе домоседства, всего того, что занимает человека, сообщая ему инфантильную невинность и отрезая от сколько-нибудь широкой социальной ответственности[36 - Барт Ролан. Мифологии. М.: Академический проект, 2008. С. 110 («Брачная хроника»).].

ТЕРЗАНИЯ (жестокие, болезненные). – С помощью этого слова проводится мысль о том, что в Истории не бывает ответственности[37 - Там же. С. 207 («Африканская грамматика»).].

…центральный миф буржуазного искусства – миф о безответственности[38 - Там же. С. 223 («Литература в духе Мину Друэ»).].

Итак, в этом экзотизме хорошо проявляется его глубинное назначение – отрицание любой исторической конкретности. Снабдив реальность Востока кое-какими четкими знаками туземности, ей делают прививку против всякой содержательной ответственности[39 - Там же. С. 237 («Затерянный континент»). Много позже, в конце своего пути, Барт вновь отмечает сходную фигуру социального дискурса в связи с погодой, капризами которой объясняют всяческие неприятности (например, в сельском хозяйстве): «…хотя эти „катастрофы“ происходят все время, их никогда не закладывают в программу – погода существует лишь задним числом, как дискурс безответственности» (Barthes Roland. La Prеparation du roman I et II. P. 72, лекционный курс 1979 года).].

Историческая ответственность литературы обобщенно выражена в другой, более ранней формулировке: «Итак, и сам выбор письма, и налагаемая им ответственность свидетельствуют о свободе писателя…»[40 - Барт Ролан. Нулевая степень письма. М.: Академический проект, 2008. С. 60. Перевод Г. К. Косикова.]

Ответственность связана со свободой. Человек берет на себя ответственность, совершая выбор, свободно вставая на ту или иную сторону в конфликтах своего времени, отдавая предпочтение какой-то одной форме среди других – например, одной из форм письма (их, согласно раннему Барту, много). В «Мифологиях» такая «партийная», пристрастная ответственность – ответственность человека и его дискурса за то, что они такие-то, а не другие, занимают позицию, исключающую все прочие, – определяется как семиотический выбор:

Тем самым вовсе не отрицается ответственность формы перед реальностью. Просто эта ответственность может быть измерена только в семиологических понятиях. О форме можно судить (раз уж дело дошло до суда) как о значимой, а не выразительной[41 - Барт Ролан. Мифологии. С. 298 («Миф как кража языка»).].

Однако это последнее уточнение – «значимой, а не выразительной» – дает понять, что существует некий код, с помощью которого прочитываются разные конкретные значения. Выразительным может быть изолированное, не соотносящееся ни с каким другим движение, но значимым может быть только элемент оппозиции: этому учит структурная семиотика. Общий код, которым упорядочены все оппозиции, называется языком, если рассматривать только словесное общение, или культурой, если добавить к нему невербальные виды коммуникации. Язык и культура представляют собой обобщенные формы социального высказывания; являются ли они ответственными в том же смысле, что и частные его формы?

Барт дает неоднозначные ответы на этот вопрос. В уже упомянутой статье «Ответственность грамматики» он, судя по заголовку, отвечает на него положительно, указывая на относительность грамматических норм, причем относительность «вертикальную», зависящую от социального положения говорящих:

…хваленая сообщительность французского языка всегда была лишь горизонтальной; она не была вертикальной, никогда не уходила в толщу социальной почвы. Классический французский язык <…> это прежде всего язык особой властной группы – или же праздной, или же занятой особого рода трудом, который можно назвать директоральным[42 - Barthes Roland. Cuvres compl?tes. T. I. 1993. P. 79.].

Говорить на «правильном» и якобы универсальном языке – значит ответственно солидаризироваться с этой группой, с правящим, «директоральным» классом. Язык социально апроприирован, он не является «ничейной вещью»; правда, такая апроприация сразу же влечет за собой его расслоение на несколько более или менее независимых социолингвистических норм. Но так обстоит дело с точки зрения внешнего наблюдателя, лингвиста-аналитика. Для тех же, кто практически пользуется языком, – например, для писателей – язык представляется единым и универсальным, как об этом говорится в книге «Нулевая степень письма» (в которую не вошла статья об «ответственности грамматики»):

Известно, что язык представляет собой совокупность предписаний и навыков, общих для всех писателей одной эпохи. Это значит, что язык, подобно некой природе, насквозь пронизывает слово писателя, хотя при этом не придает ему никакой формы и даже никак его не питает <…> Итак, язык располагается как бы по эту сторону Литературы[43 - Барт Ролан. Нулевая степень письма. С. 55–56. Перевод Г. К. Косикова.].

В словесной деятельности есть место для свободного и, следовательно, ответственного выбора: это выбор конкретной социально-политически детерминированной формы языка. Но она называется уже не «языком» или «грамматикой» вообще, а письмом. В отличие от письма, национальный язык, равно как и индивидуальный стиль, не подлежат выбору; хоть они и не «невинны», но для литератора выступают как заранее данная «природа»:

Горизонт языка и вертикальное измерение стиля очерчивают для писателя границы природной сферы, ибо он не выбирает ни свой язык, ни свой стиль[44 - Там же. С. 58. Перевод Г. К. Косикова.].

Как уже сказано, ответственность неразрывно связана со свободой выбора. При отсутствии выбора, по крайней мере сознательного выбора, не может быть и ответственности ни за язык, ни за грамматику.

Возможно, затруднения и колебания Барта в этом вопросе отчасти объясняются случайными историческими обстоятельствами: между 1947 и 1953 годами в СССР произошла знаменитая «дискуссия о языке», открытая статьей Сталина «Марксизм и проблемы языкознания» (1950), где провозглашался нейтрально-внеклассовый характер национального языка. Барт знал об этой идеологической кампании, распространявшейся через международную коммунистическую прессу, и она могла повлиять на его мысль в «Нулевой степени письма», хотя он и избегает на нее ссылаться[45 - Он сошлется на нее (критически) несколькими годами позже, в послесловии к «Мифологиям». См. мою статью «Ролан Барт и русская филология» (в печати).]. «Долитературный» и политически безответственный язык-Природа – это примерно то же самое, что «общенародный язык» по Сталину.

Однако и введение нового понятия «письмо», призванного уловить социально ответственный аспект языка, не решает проблему, так как это понятие само двузначно. Письмо (по крайней мере литературное письмо), определенное в начале «Нулевой степени…» как результат выбора, свободного решения, на последней странице той же книги вдруг оказывается навязанным писателю традицией, «Историей». Писатель «скомпрометирован» им, то есть отвечает за него – и в то же время не несет ответственности за свой выбор, подобно тому как мы не выбираем свой язык и культуру:

<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3