И тогда научный прогресс уже не воспринимается как составная часть культурного развития. Г. Люббе констатирует: «Когнитивное содержание научного прогресса… уже никак не затрагивает нас ни в культурном, ни тем более в политическом отношении»[36 - Люббе Г. Наука и религия после Просвещения: об утрате культурной значимости научных представлений о мире // Наука в культуре, с. 288. Сходную мысль высказывает С. С. Гусев: «Современная наука, выстраивая образ мира, состоящий из теоретических абстракций (связь между которыми определяется не нуждами людей, а принципами конструирования понятийных схем), становится в определенным смысле культурным маргиналом…, теряет связь с исходной задачей, для решения которой она возникала, – задачей защиты людей от равнодушия вселенной. В тех “возможных мирах”, которыми оперирует современное научное знание, нет места человеку как носителю культуры» (Гусев С. С. Черты культурной маргинальности в науке // Наука в культуре, с. 301).]. Оторванность науки от «человеческих масс», индифферентных по отношению к профессиональным ценностям науки, особенно сказывается в те периоды, когда само это развитие приносит не только блага, но и угрозы[37 - «Наука доступна лишь немногим. Будучи основной характерной чертой нашего времени, она в своей подлинной сущности тем не менее духовно бессильна, так как люди в своей массе, усваивая технические возможности или догматически воспринимая ходульные истины, остаются вне ее… Как только это суеверное преклонение перед наукой сменяется разочарованием, мгновенно следует реакция – презрение к науке, обращение к чувству, инстинкту, влечениям. Тогда разочарование неизбежно при суеверном ожидании невозможного: наилучшим образом продуманные теории не реализуются, самые прекрасные планы разрушаются, происходят катастрофы в сфере человеческих отношений, тем более непереносимые, чем сильнее была надежда на безусловный прогресс» (Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991. С. 371, 372).]. Под сомнение ставится даже превосходство научно-технического прогресса над донаучными формами человеческой активности[38 - См., например: Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. С. 515, 516.]. Если ценность науки измерять только ее практическими применениями, то одного ядерного или космического оружия достаточно, чтобы дискредитировать эту ценность. Научное знание, используемое лишь как средство рационализации всевозможных видов человеческой практики, легко становится средством гипертрофии рационально-технического начала, «роботизации» человека.
* * *
Наука – один из главных узлов, связывающих культуру и цивилизацию. Она одновременно принадлежит и культуре, и цивилизации. В этом ее сила и источник продуктивности, в этом же – причина противоречивости ее облика.
Наука производит знания (ее методы, теории, экспериментальная техника, системы хранения, обработки и передачи информации – все это может рассматриваться как средства этого производства). Это требует особой подготовки и квалификации от людей, занятых в науке. Их труд оплачивается так же, как любой другой профессиональный труд, и требует специальной (институциональной) организации. Наука – участник рынка: производимая ею продукция обменивается на рынке, участвует в его формировании и во многом определяет его характер, поскольку «наукоемкость» (не только производства, но и вообще всех процессов и элементов рынка) является в современном товарообмене важнейшим параметром. В этом смысле наука является частью экономики, специфическим бизнесом, сектор которого неуклонно растет (даже фундаментальная наука, которая, безусловно, не может прямо выходить на рынок, тем не менее опосредованно воздействует на рыночные процессы, а в иных обстоятельствах – определяет их направленность и интенсивность; примеры, связанные с ролью математики, атомной и субатомной физики, молекулярной биологии, космологии, теории информации, теоретической экономики, психологии и других фундаментальных наук в формировании современного рынка, хрестоматийны и общеизвестны).
Вместе с тем наука не только участвует в производственных и рыночных процессах. Добываемые ею знания обладают духовной ценностью; они оказывают воздействие на формирование человеческого сознания, его отношения к миру. Поиск истины и обладание ею – одно из величайших наслаждений человека, источник его радостей, сфера приложения его творческих возможностей. Научные идеи являются культурным достоянием человечества.
Итак, наука производит знания, которые участвуют во всех жизненных процессах современного человечества, и субъекта этих знаний, человека. Как выразился М. К. Мамардашвили, наука есть сфера деятельности, в которой происходит «экспериментирование с человеческими возможностями», реализация «возможного человека»[39 - Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М., 1990. С. 116. «Возможный человек» – не обязательно что-то светлое и совершенное, результат эксперимента не предопределен. Но без него стремление к совершенству было бы только утопией.]. В ней воплощена противоречивость движущегося познания. Она «конструирует» природный и социальный Космос из добытых знаний, позволяет культуре ощущать себя его частью. Но в то же время она постоянно разрушает свое собственное единство, реконструирует мир, выходит за рамки установленных ею же понятий, преступает пределы наличных возможностей познания, реализуемых в культуре. Это означает, что наука – не только порождение культуры, но и сила, создающая и преобразующая культурные «проекты». После Коперника и Галилея, Фарадея и Максвелла, Дарвина и Фрейда, Эйнштейна и Бора, Вавилова, Уотсона, Крика, Вернадского, Чу и других великих первопроходцев науки европейская культура приобретала новые черты, становилась иной по сравнению с ее предшествующими эпохами. Так было и так, хотелось бы верить, будет всегда.
Но работа науки может осуществляться только в конкретных исторических формах цивилизации. Можно сказать, что наука становится непосредственной культуропроизводительной силой, если опирается на цивилизацию и в то же время направляет ее изменения.
Связь культуры и цивилизации зависит от исторического движения научного познания, и в то же время последнее зависит от этой связи. Научные знания расширяют пространство свободы, обогащают духовный мир человека. Познание одухотворено идеалами истины, гармонии, красоты. Знания могут иметь практическое применение, они участвуют в создании материальных благ, позволяют находить новые возможности использования природных сил и ресурсов, рационально организовывать производственные и социальные процессы. Духовную ценность знания нельзя отделить от его практической полезности.
Наука – двуликий Янус. Как духовные ценности научные знания принадлежат культуре, как стимулы и основания практики – они служат цивилизации. Если удерживается равновесие между культурой и цивилизацией, единство этих начал свойственно и науке. Когда равновесие нарушено, наступает кризис, охватывающий и науку, оба ее лика искажаются.
Примером может служить история становления науки в России, начало которой положено преобразованиями Петра I. Царь-реформатор вводил основы европейской цивилизации в стране, культурные основания которой явно не соответствовали этим основам, в первую очередь – формам государственной и общественной жизни. Петр I нуждался в науке и обученных специалистах для преобразований армии, военной техники, создания промышленности и систем коммуникации, организации государственной бюрократии. Но его мало заботили культурные основания европейской науки, которые были чужды не только деспотическому характеру императора, но, что важнее, культурной «почве» России конца XVII – начала XVIII столетия. Импортированная из Европы наука была первоклассной, среди первых русских академиков были всемирно известные ученые: Л. Эйлер, Д. и Н. Бернулли, Х. Гольдбах и др. Однако внедрение науки в русскую культуру происходило медленно и болезненно, наталкиваясь на недоверие, непонимание и даже враждебность со стороны духовных традиций, моральных устоев, всего уклада жизни. Ценностный статус науки, ориентированной на рациональное исследование, проникающее в любые сферы природы и общественной жизни, противоречил и традиционным ценностям русской культуры допетровской эпохи, и прагматическим ори-ентациям Петровской реформы. Противоречие между почвенной культурой и импортируемой цивилизацией тормозило развитие русской науки, которая набрала темпы количественного и качественного роста только полтора столетия спустя – с началом процессов, связанных с реформой 1861 г.[40 - См.: Кузнецова Н. И. Социальный эксперимент Петра I и формирование науки в России // Вопросы философии, 1989, № 3. С. 49–60.]
Пожалуй, еще более драматично складываются судьбы российской науки в наши дни. Нельзя сводить деградацию науки на постсоветском пространстве к экономическим и политическим трудностям перехода от бюрократического тоталитаризма в социалистической драпировке к рыночной экономике и демократии. Одна из причин бедствий отечественной науки – во многом сохранившийся с XVIII века раскол между нею и культурными запросами общества. На протяжении почти всего ХХ века ее развитие в нашей стране было практически полностью подчинено потребностям государственной машины, в первую очередь – потребностям в новейших военных технологиях. Милитаризованная и «огосударствленная» наука обладала мощной – как материально-финансовой, так и идеологической – поддержкой власти и развивалась достаточно быстрыми темпами, значительно замедлившимися в период, когда одряхлевшая власть и уродливая экономика уже не могли сохранять интенсивность этого движения. Однако она так и не укоренилась среди духовных ориентиров. Как ни старались пропагандисты, поиск истины, творческая устремленность, связи между научным познанием мира и духовным совершенствованием человека не были признаны обществом как основные ценности. Растущая масса людей, занятых в науке, главным образом ориентировалась на престиж и материальные выгоды научных профессий, на возможность вырваться из удручающей скуки «советского быта» за счет мнимой или реальной причастности к «высоким» началам, составлявшим мифологию науки в обыденном сознании. Когда же тоталитарный колосс рухнул, развалилась милитаризованная экономика, и государство уже не могло, да и не хотело поддерживать высокий уровень институциализированной науки и социальный престиж ученых, общество в целом осталось равнодушным к их падению. У российской науки по-прежнему нет прочной культурной почвы.
Реформы российской науки, необходимость которых осознается всеми (по крайней мере, никем напрямую не оспаривается), идут трудно и противоречиво. Научное сообщество расколото, и, хотя кризис науки в стране отрицать невозможно, характер кризиса расценивается по-разному. Среди его причин называют архаичность институциональной организации, например само существование Российской Академии наук в ее нынешнем статусе некоторыми авторами ставится под сомнение. В «изобличительных» тонах изображается история Академии, от ее основания до нынешних времен. Ее традиции, под которыми понимаются главным образом отношения Академии с властными структурами и формирование научного истеблишмента, подвергаются язвительной критике. Будируя общественное мнение параллелями между паразитическими отрядами российской бюрократии и «вождями и попечителями» отечественной науки из числа членов РАН, призывают «замороченного налогоплательщика» прозреть и возроптать против перспективы «оплачивать из своего тощего кармана всевозможные удовольствия разнообразных над ним “элит”». Подчеркивают морально-социальные различия между учеными: одни (не лучшие, но «шустрые») ищут карьеру и благополучие за рубежом, другие (не шустрые, но лучшие) усердно и скромно трудятся на родине; одни прозябают на нищенскую зарплату, другие отхватывают жирные куски национального достояния, скрываясь от контроля со стороны государства и общества за непроницаемыми корпоративными заборами. «Когорту постоянно голосующих друг за друга по разнообразным поводам членов Академии правомерно рассматривать… как некую закрытую корпорацию, участники которой в большинстве своем подчиняются корпоративным же правилам поведения и системе ценностей. И история Академии наук убедительно свидетельствует, что эту корпорацию изначально отличала бесцеремонная замкнутость на собственных интересах»[41 - Хромов Г. Российская Академия наук: история, мифы и реальность // Отечественные записки, 2002, № 7 (8).].
В такого рода критике, как это часто бывает, истина перемешана с ложью. Хлесткие оценки подменяют объективный анализ прошлого и настоящего российской науки в целом и Академии наук в частности. Хороша или плоха Академия – вопрос, не имеющий смысла, если его рассматривать вне исторического контекста. Осуществилась бы травля и разгром отечественной генетики, будь Академия действительно «закрытой корпорацией»? Если бы ее «закрытость» была рубежом, перед которым останавливались бы претензии власти на тоталитарность? На подобные вопросы, если они вообще уместны, нельзя отвечать сходу. Когда же критика Академии, справедливость которой в некоторых моментах нельзя отрицать, ведется на фоне реформ, не имеющих ясной стратегической направленности, она выступает как пропагандистское обеспечение этих кампаний[42 - В. Г. Федотова отмечает, что отношения между российской властью и обществом имеют форму зондажа: «вбрасываются» некие идеи, связанные с реформами, болезненно затрагивающими интересы значительных слоев общества, и проверяется сила сопротивления; если она значительна, власть отступает и корректирует свои планы, если общество в целом пассивно, реформы проводят спешно и, как правило, бездарно. «Особенностью зондажа… является то, что так общаются с массой. Масса иногда реагирует на зондаж, иногда не делает этого. Другого общения власти с населением нет. Общение посредством зондажа производит массу даже там, где она еще не была произведена» (Федотова В. Г. Апатия на Западе и в России // Вопросы философии, 2005, № 3. С. 14). В случае с реформированием российской науки роль «массы», по-видимому, предназначена «научной общественности», которую настраивают против «академических генералов от науки» подобно тому, как в свое время лозунги борьбы с привилегиями партийных и советских бонз использовались, чтобы мобилизовать «массы» на поддержку новых, рвущихся к власти «элит». На фоне нынешнего чиновничьего беспредела о былых «привилегиях» и о борьбе с ними вспоминают со снисходительным цинизмом. Что касается отношения более широких масс (рабочих, крестьян, предпринимателей, служащих и разрозненных групп так называемой интеллигенции) к реформам науки, то, как уже было сказано, оно граничит с полным равнодушием.]. Естественно, это встречает контркритику, ставящую под сомнение уже саму необходимость Министерства образования и науки, реформаторские усилия которого называются невежественными и разрушительными[43 - См.: Кулькин А. М. Наука и образование в опасности // Свободная мысль – XXI, 2005, № 8. С. 129–146.].
Обратим внимание: какова бы ни была позиция критиков, они акцентируют моральную и социальную роль научного сообщества. «Цеховая», или «корпоративная», система профессиональных или моральных предпочтений, разумеется, не тождественна интересам общества и государства. Но кто выражает и защищает общенациональные и государственные интересы? Политические элиты соперничают, а то и воюют друг с другом за право выступать от имени народа, его общих и высших интересов. Российская демократия, незрелая и часто уродливая, пока вряд ли является гарантом политики, которая выражала бы эти интересы. Многие реформы государственного масштаба проводятся политическими «корпорациями», камуфлирующими собственные интересы под общенациональные. Люди, обладающие научными профессиями, званиями и степенями, часто вовлекаются в политику, входят во властные структуры или в политическую оппозицию, и тогда разделяют с ними моральную и социальную ответственность[44 - См.: Наумова Т. В. Нужна ли наука современной России? // Полигнозис, 1999, № 3.]. Нельзя не видеть, что политическая деятельность ученых часто направлена на реализацию лоббистских целей. В этом нет ничего неестественного, такова действительность. Но это означает, что общественному контролю должны подлежать не только научные, но и политические «корпорации». Однако в условиях, когда нет или почти нет «гражданского общества», такой контроль либо затруднен или вовсе невозможен. Вот и раздаются призывы к государству выступить в роли той силы, которая обеспечит подчинение научных корпораций национальным научно-техническим приоритетам, формирование системы которых должно происходить с участием «представителей многих общественных групп». Именно подчинение, ибо «насквозь корпоративная» наука сопротивляется этим приоритетам, выставляя такое оружие самообороны как «лукавый принцип «свободы исследований». Этому принципу, считает Г. Хромов, надобно противопоставить принцип «Не общество для науки, а наука для общества». Но является ли нынешнее Российское государство действительным выразителем национальных интересов? В условиях, когда обострены социальные противоречия и нет политической стабильности, на этот вопрос нет удовлетворительного ответа.
* * *
Вернемся к ответственности двуликого Януса. То, что ученые, исследовательские коллективы, научные институты и сообщества отвечают за свою работу – это общее требование цивилизации. Добротность результатов, уровень профессиональной квалификации работников, внутренняя логичность направлений и устойчиво ускоряющиеся темпы развития, своевременный отклик на актуальные проблемы, возникающие перед обществом, эффективная связь с другими системами обеспечения цивилизованной жизни (в том числе с системой образования и воспитания), способность не только решать возникшие проблемы, но и предвидеть будущие – в этом (всего не перечислить) выражается ответственность работников науки. Моральный аспект этой ответственности выражен в профессиональной этике ученых, которая при всей ее специфичности все же в принципиальных моментах совпадает с этикой честного и добросовестного труда.
Как часть и ресурс культуры, наука ответственна за действенность ее духовных ориентиров, за то, чтобы они не стали только «знаками», в которых закодирована устаревшая и никому, по сути, не нужная информация.
Ученые не могут взвешивать научные знания на «весах добра и зла» – таких весов нет в научных лабораториях. Но они могут и должны способствовать тому, чтобы различение добра и зла сохранилось как ориентир культуры. Речь не только о научных и философских исследованиях социальных явлений вообще или биологических оснований нравственного поведения (чем, например, занимается «биоэтика»[45 - См.: Тищенко П. Д. Био-власть в эпоху биотехнологий. М., 2001.]) в частности; наука как культура – это прежде всего ориентация на ценность познания, которая не сводится к возможным или действительным его практическим применениям. Познания, которое своим главным результатом имеет самого человека, а не различные блага для человека.
Профессиональная ответственность ученых выражается в правовых или этических категориях. Культурный долг науки выразить сложнее.
Культура (в том смысле, в каком я здесь использую этот термин) создается и удерживается в бытии духовными усилиями людей. Это условие «очеловечения» биологических существ. Человек – существо культуротворящее.
Во множественности культур выражено то обстоятельство, что духовная работа человечества осуществляется в различных формах, определяемых разнообразием условий и творческих возможностей.
Наука – одна из таких возможностей. Она возникла в европейской культуре как реплика духа в его исторической трагедии, не завершившейся по сей день, реплика, которая передает смысл этой трагедии[46 - «Величайшая трагедия европейской духовности разыграна не актом самоотождествления науки с познанием, а узурпацией познания этой вот формой научности, где познание есть не исповедальный рассказ природы о самой себе, не язык самой природы, проговорившейся в человеческом восприятии и рассудке, а некая самоизолированность искусственно измышленного синтаксиса, рассматривающего природу с точки зрения «ответственного редактора» и редактирующего натуральную Библию в попрание всех «авторских» прав до той самой грани, за которой начинается вполне «рационалистический» феномен авторского самонеузнания» (Свасьян К. А. Становление европейской науки. Ереван, 1990. С. 305).]. Возникнув, она стала частью этой культуры, но не такой, какая может быть отделена от целого, в то время как целое продолжало бы существовать и без этой части (как тело человека без ноги изуродовано, но живо, тогда как тело без головы или сердца – труп). Современная европейская культура насквозь пронизана наукой.
Несколько столетий происходил процесс, который многими и часто оценивался как прогрессивный: наука заняла особое место в ряду других культурообразующих сил. О. Конт даже заявил, что на высшей стадии своего развития общество должно основываться на принципах, которые имеют силу «естественных» (то есть научно установленных, выведенных из фактов) законов. Это означало, что цели и ценности, образующие культуру, должны стать научными истинами. Например, ученые-социологи, которым якобы ведомы законы общественной жизни, должны стать учителями и руководителями общества, вытеснив с этой роли иных претендентов, в первую очередь священников и философов (что касается политиков, то они должны либо сами стать социологами, либо приблизить ученых к власти настолько, чтобы ни одно значимое решение не могло быть принято без их «благословения»; социология – «позитивная религия»). Надо сказать, что соблазн «наукоцентризма» был сильным; многие ученые с энтузиазмом восприняли идею о своей мессианской роли. Культура оказалась ареной борьбы духовных начал, борьбы, в которой, казалось, наука одержала победу. Но победа, если можно так назвать заполнение духовного пространства идеями, заимствованными из «парадигмальных» научных теорий, оказалась пирровой; попытка превратить ценностный и целевой ряд культуры в некую «вертикаль», на верху которой – «научные истины», сделала эту вертикаль неустойчивой. Она и обрушилась под ураганами современной истории.
Теперь универсалии культуры объявляют «симулякрами», знаками несуществующих сущностей, потребными лишь для видимости связи между эпохами да облегчения коммуникации между людьми, эти эпохи населяющими. На смену лозунгу о приоритете науки в культуре пришла постмодернистская реклама «посткультурной» действительности, «уставшей» от культуры, от ее «духовного гнета». Это, впрочем, не мешает ссылаться на «научные данные» и авторитет научных дисциплин, якобы подтверждающие необходимость исхода человечества из «царства культурных универсалий» в «мир практической свободы». Но если исход состоится, наука – не творец культуры, а инструмент «воли к власти» – над природой и над людьми.
Таким образом, «наукоцентричная» европейская культура перестает быть самой собой. Это и есть ее кризис, затрагивающий все человечество: судьба мировой культуры зависит от его последствий. К ним можно причислить и «столкновение цивилизаций», и комплекс глобальных проблем (в том числе угрозу планетарных антропогенных катастроф), и крушение человека, ставшего объектом манипулирования, которое не встречает сопротивления именно потому, что универсалия свободы заменена свободой-симулякром.
Наука была участницей, а не зрителем процессов, которые вели к кризису, и если вообще можно говорить об ответственности культуры за собственную судьбу, то наука должна взять на себя часть этой ответственности. Культура жива, пока люди признают над собой власть ее универсалий. Точно так же культурная значимость науки сохраняется до тех пор, пока те, кто работает в науке, видят в своей деятельности не только способ заработать на жизнь или удовлетворить честолюбие, а те, кто «потребляют» результаты науки, не сводят их к повышению комфортности жизни или, наоборот, к угрозам своему житейскому благополучию.
Культура стоит на единстве противоположностей существования и сущности человека, ее универсалии – это исторически обусловленные представления о сущности, которые выступают как цели и ориентиры существования. Но само это различение может стать и часто становится невыносимым бременем. Человеку трудно и дискомфортно осознавать себя не равным своей сущности, ему невмоготу жить в постоянном сопоставлении своей малости и греховности с масштабом своей ответственности за принадлежность к человечеству. Как выразился И. Кант, «успокоение» человека тем, что он достоин этой принадлежности, «лишь негативно в отношении всего, что жизнь может сделать приятным»[47 - Кант И. Критика практического разума // Соч. в 6 томах. М., 1965. Т. 4. Ч. 1. С. 415.]. Культура, в которой достоинство человека есть «результат уважения не к жизни, а к чему-то совершенно другому, в сравнении и сопоставлении с чем жизнь со всеми ее удовольствиями не имеет никакого значения», когда «человек живет лишь из чувства долга, а не потому, что находит какое-то удовольствие в жизни»[48 - Там же.], не могла не вызвать бунта и не могла сопротивляться ему, потому что непомерность ее требований вырождалась в ритуал выспренних говорений или в культуртрегерство, лишь углубляющее пропасть между индивидуальным и всеобщим модусами человеческого бытия.
Этот бунт завершился распадом классической культурной парадигмы, в которой наука играла значительную роль. Ей на смену явилось соперничество модернистских парадигм: индивидуалистической, утверждающей превосходство ценностей личной жизни над культурными ограничениями, и тоталитарной (отвлекаясь от политических и идеологических коннотаций тоталитаризма), в центре которой – принцип подчинения ценностных ориентаций индивида нормам и принципам «всеобщего коллектива». Соперничество, в котором наука участвовала уже не как самостоятельная культурная сила, а скорее как оружие борьбы, зашло в тупик: ни та, ни другая парадигмы не смогли предотвратить «ссыхание культуры» в цивилизацию, которая превращается в формальную шелуху, так легко спадающую с человека, как только ему случится хоть на время ускользнуть от контроля. Теперь перед европейской культурой маячит перспектива постмодерна, а это, как уже было сказано, перспектива посткультуры. И вопрос звучит вполне по-гамлетовски: быть европейской (а значит и мировой) культуре или не быть? Ответ не может быть только созерцательно-теоретическим. Отвечает действие или бездействие, духовное усилие либо отсутствие оного. Можно надеяться, что европейская культура не согласится с прогнозами О. Шпенглера и не примет свой «закат» как неизбежность старости и умирания.
Если так, то науке предстоит духовное преображение. Она должна вновь стать «призванием», а не только «профессией». Но призвание ученого – не словесный штамп, обозначающий способность к продуктивной профессиональной работе. Это ответ на призыв, исходящий от культуры. Преображение науки не может совершиться без усилия культуры, то есть без духовных усилий людей.
И отсюда следует, что культура ответственна перед наукой в той же мере, в какой наука ответственна перед культурой. По сути, речь идет об одной и той же ответственности – об осознании реальности кризиса и стремлении к его преодолению.
Григорий Гутнер
Идеал открытого общества и рецепция религиозного дискурса современной наукой
Традиционный образ науки предполагает свободу от всяких ценностей. Главная забота ученого – обеспечение достоверности знания. Познавательные процедуры безличностны и даже бессубъектны. Появление фигуры наблюдателя в квантовой механике ничего в этой ситуации не меняет. Наблюдатель – это всего лишь носитель познавательных функций. Его роль мало отличается от роли измерительного прибора. Считается, что подобная бессубъектность требуется для достижения научной истины. Последняя не должна быть затемнена никакими личными установками исследователя, не должна иметь и следа аксиологических и этических предпочтений. Все ценности и моральные нормы есть плод субъективного выбора. Они обременены случайными факторами, связанными с частными социальными, историческими, биографическими обстоятельствами. Между тем научная истина – общезначима. Ее содержание не зависит ни от каких субъективных обстоятельств.
Естественное возражение против описанного идеала состоит в том, что его невозможно реализовать. Наука создается людьми, которые едва ли смогут стать бескорыстными рыцарями познания. Если не сама научная методология, то выбор направлений исследований и характер постановки исследовательских задач всегда зависит от личных и корпоративных интересов, источников финансирования, вмешательства государства и пр. На это, однако, можно ответить, что образ науки, свободной от ценностей, тем не менее сохраняет актуальность в качестве идеала или, используя выражение Хабермаса, «осознанной утопии». Пусть он никогда не будет существовать в реальности, но его необходимо иметь в виду как образец, близость к которому характеризует качество научной деятельности.
Я постараюсь показать, что описанное выше представление о науке несостоятельно даже в качестве идеала. Само представление о научной истине делает подобный идеал невозможным, а стремление к нему – опасным. Я намерен показать также, что наука не может быть свободна от моральных норм и что осознание этого обстоятельства открывает специфическое поле для взаимодействия науки и религии.
Прежде всего, заметим, что само упоминание об истине не позволяет сохранить в чистоте идеал науки, свободной от ценностей. Если нас интересуют не только процедуры, но и люди, их осуществляющие, то мы должны признать, что истина и выступает в качестве ценности. И эта ценность – не единственная. Установка на достижение истины имплицирует целую систему ценностей и моральных норм, определяющих деятельность научного сообщества. Речь, заметим, будет при этом идти об идеальном научном сообществе, то есть о таком, которое действительно озабочено поиском истины, а не, скажем, достижением военного превосходства или получением прибыли.
Обратимся для начала к тому описанию морали научного сообщества, признающего истину высшей ценностью, которое было предложено американским социологом Р. К. Мертоном. Он ввел понятие «этос науки», включающего совокупность следующих норм.
1. Коммунизм (Сommunism) – результаты исследований принадлежат всему научному сообществу и должны быть сразу опубликованы.
2. Универсализм (Universalism): – оценка результатов исследований должна производиться объективно, невзирая на личностные особенности.
3. Незаинтересованность (Disinterestedness) – исследователи должны быть заинтересованы исключительно в познании истины и защищены от вненаучных интересов.
4. Организованный скептицизм (Organised Scepticism) – долг ученого критично оценивать любое свое и чужое суждение.[49 - Merton R. К. The Institutional Imperatives of Science // Sociology of Science / Ed. B. Barnes. L.: Penguin Books, 1972. P. 65–79; Merton R. K. The Sociology of Science. Chicago: Chicago University Press, 1973. P. 267–278.]
В этом перечне норм научного сообщества можно обнаружить следующие ценностные установки. Во-первых, истина рассматривается как высшая ценность, ради которой ученый должен пожертвовать всеми личными или корпоративными амбициями, мнениями, предпочтениями и пр. Во-вторых, признается необходимым принять требования критического рационализма. Научное сообщество поддерживает внутри себя обстановку открытой дискуссии, свободной критики всех результатов, методов, предпосылок, способов аргументации и т. д. Иными словами, все, что касается содержания научной деятельности, открыто для аргументированной критики. В-третьих, наконец, важнейшей ценностью представляется автономия научного сообщества. Его деятельность не должна ни в какой мере определяться вненаучными интересами. Аргументы вненаучного характера не могут влиять на методы научных исследований и оценку результатов. Важно, что вторая и третья из названных ценностей производны от первой. Критический рационализм и автономия важны постольку, поскольку служат делу достижения научной истины. Интересно, однако, что именно из этих двух установок вытекают все моральные нормы научного сообщества. Получается, что роль морали в рамках этоса науки инструментальна. Она призвана обеспечить обстановку, благоприятную для достижения основной цели научной деятельности. Из этого следует, что при всем внимании к этическому аспекту существования научного сообщества, Мертон рассматривает мораль как нечто внешнее для содержания науки. Научная истина и, соответственно, научная методология остаются свободными от ценностей и моральных установок. Последние никак не могут повлиять на содержание первых.
Я думаю, что оба этих – взаимосвязанных – положения весьма сомнительны. Во-первых, мораль ни при каких обстоятельствах не может быть лишь инструментом. Хотя при известных обстоятельствах следование требованиям морали и может способствовать достижению каких-либо внеморальных целей, однако смысл морального поведения не в этом[50 - Здесь я могу лишь сослаться на известные положения кантовской этики.]. Во-вторых, содержание научной деятельности и самой научной истины отнюдь не нейтрально по отношению к морали научного сообщества, его нормам, а также его ценностям.
Прежде чем это показать, я хочу обратить внимание на противоречивость или, как минимум, непоследовательность мертоновского идеала. Требование открытости к критике и рациональной дискуссии входит в конфликт с требованием автономии. Последняя предполагает как раз закрытость научного сообщества, его непроницаемость для любых аргументов, кроме научных. Эта закрытость, несомненно, имеет основания. Достаточно вспомнить лишь несколько эпизодов из истории науки ХХ столетия, чтобы увидеть сколь насущно для научного сообщества сохранять свою автономию. Попытки создания «арийской математики» в нацистской Германии или «мичуринско-лысенковской биологии» в Советском Союзе убедительно указывают на необходимость предохранять науку от вненаучных влияний. Впрочем, здесь нужна одна оговорка. Не следует путать ненаучное с нерациональным. Указанные прецеденты связаны с тем, что ученым попытались навязать не только чуждые науке, но откровенно иррациональные императивы, поддержанные авторитетом власти или даже прямым насилием. Но является ли полная закрытость научного сообщества лучшей гарантией от иррационального воздействия на науку? Скорее всего, она не является гарантией вообще.
Сильная авторитарная власть способна в любой момент пренебречь этой автономией. Проблема поэтому не в чуждых науке аргументах, а в том, насколько значима рациональная аргументация в обществе в целом. Здесь следует иметь в виду, что рациональная аргументация далеко не всегда совпадает с научной. Монополия науки на рациональность – один из предрассудков эпохи Просвещения, впрочем, бережно (причем без всяких рациональных оснований) сохраняемый многими и в наше время. Мы же сейчас сталкиваемся с ситуацией, когда закрытость научного сообщества к рациональным аргументам, развиваемым вне его рамок, может оказаться просто опасной. Если достижение научной истины – единственная достойная цель, то всякие попытки ограничить научные исследования, исходя, например, из моральных соображений или вследствие их (исследований) социальной опасности, не могут приниматься в расчет. Все, что может быть сделано, должно быть сделано. Однако, подобный подход едва ли уместен, когда речь идет о вмешательстве в генные структуры человека или разработке нанотехнологий.
В этой связи представляется уместным вопрос о восприимчивости науки к рациональной аргументации ненаучного характера. Предваряя последующие рассуждения, скажу, что, на мой взгляд, провозглашенный Мертоном организованный скептицизм должен быть распространен и за пределы научного сообщества. Рациональная критическая оценка научных результатов и методов может исходить не только от ученых. Правда, критерии оценки окажутся иными, чем в рамках научного сообщества.
Чтобы показать возможность подобной открытости, следует сказать несколько слов о характере научной истины. Распространенная точка зрения состоит в том, что истина есть соответствие научного суждения (модели или теории) реальности. Однако едва ли можно всерьез придерживаться этого наивного реализма по отношению к науке (и к познавательной деятельности вообще). Нет даже смысла перечислять философов науки, объяснявших несостоятельность такого взгляда. В качестве примера такой критики можно привести аргумент Патнэма о циркулярном характере любой попытки установить подобное соответствие. Чтобы узнать, что наше суждение соответствует реальности нам надо уже иметь суждение, соответствующее реальности[51 - Патнэм Х. Разум, истина и история. Гл. 3. Две философские перспективы. М., 2002, с. 70—102.]. Иными словами, у нас никогда нет почвы для сопоставления. Поэтому требуется иное определение истинности. Не входя в долгие дискуссии о возможных определениях, хочу указать на одно – по-видимому, не вызывающее сомнений, – обстоятельство: истина есть предмет согласия. В известном смысле парадигмой здесь является вердикт присяжных, признаваемый в качестве судебной истины. Истинно то, относительно чего достигнут консенсус. Конечно, процедура достижения этого консенсуса довольно сложна. Если речь идет о научной истине, то принятие ее связано с длительным процессом согласований нового результата с совокупностью ранее установленных истин, теорий, результатов экспериментов. Но так или иначе принятие научного результата и наделение его статусом истины есть своеобразный вердикт, который выносит научное сообщество, то есть плод согласия, достигнутого после длительного обсуждения. Сказанное вовсе не означает, что научная истина есть лишь конвенция, имеющая только субъективное значение. Достижение консенсуса – это не субъективный акт, а результат согласованной практики научного сообщества. Сама согласованность и успешность этой практики свидетельствуют об определенном соответствии обсуждаемого суждения, теории или модели реальности. Однако соответствие это может быть установлено лишь косвенно.
Важным аспектом принятия научной истины является предъявляемое к нему требование универсальности. Ученый, представляющий результаты своей деятельности, претендует на согласие всего сообщества, а при более широком взгляде – на универсальное признание своего результата. Здесь просматривается прямая аналогия с категорическим императивом. Когда я предъявляю миру свои научные результаты, я претендую на то, что они обретут всеобщее признание. Точно так же категорический императив допускает руководствоваться при выборе поступка только таким правилом, которое могло бы стать всеобщим законом. Поэтому мы вправе рассматривать научную деятельность как разновидность морального поведения. Нормы морали оказываются не внешними факторами, а внутренними регулятивами процесса достижения истины. Движение к истине осуществляется только в коммуникативном пространстве, и каждый шаг к ней этически значим.
В свете сказанного необходимо пересмотреть значение моральных норм для научной деятельности. Это не просто инструмент, способствующий достижению истины. Поскольку истина есть согласие (или согласованная практика), то подчиненная принципам морали совместная деятельность ученых оказывается, по существу, целью, а не средством. Такие нормы, как открытость, свобода суждения, ответственность, имплицитно присутствуют в каждом научном результате.
Речь, повторю, идет об идеале. Но если принять этот идеал, то мы увидим, что ему противоречит корпоративная замкнутость научного сообщества. В принципе можно говорить о том, что рост этой замкнутости увеличивает иррациональность научной деятельности. Прежде всего, возникает вопрос об универсальности научного результата. В силу каких аргументов человек, не обладающий специальным знанием, должен принять научную истину? Наука здесь неожиданно выступает с чисто авторитарных позиций. Ученый начинает напоминать жреца или мага, наделенного неким тайным знанием и выполняющим сакральную функцию. С высоты своей посвященности он преподносит человечеству плоды своих научных поисков, не допуская никакой критики со стороны профанов. Поставленная в такую позицию наука сама довольно естественно превращается в инструмент власти. Отделенность науки от множества не посвященных в ее тайны, делает последних естественным объектом манипулирования. Происходит это самыми разными способами. Нет смысла подробно обсуждать их все – я остановлюсь лишь на одном, особенно показательном для обсуждения вопроса об истине.