
У меня к вам несколько вопросов
Я стояла в холле спортзала, завороженная, ловя каждое слово. Но в какой-то момент мне пришлось прекратить это и позвонить к себе в общежитие, спросить у дежурной преподавательницы, можно ли мне задержаться на десять минут, чтобы пробежать через кампус и взять учебник по истории, который я оставила в общем корпусе. Она сказала, нет, нельзя. У меня три минуты до отбоя. Я положила трубку, снова взяла и нажала одну цифру. Снова послышался голос Тима Басса. Магия. Он говорил маме, что заваливал физику. Я удивилась. Теперь я узнала его секрет. Секретный секрет, которым он не собирался ни с кем делиться.
После этого я ненадолго втюрилась в Тима Басса, хотя раньше не обращала на него ни малейшего внимания.
В течение нескольких месяцев я перепробовала все телефоны в кампусе, но так действовал только телефон в спортзале и только если кто-то разговаривал по другому телефону (возможно, по какому-то конкретному) в Бартон-холле.
В основном я слышала неразборчивое бормотание. Один раз я слышала, как кто-то заказывал пиццу. Иногда говорили на корейском, испанском или немецком. Один раз я услышала «Рапсодию в стиле блюз» с фонограммы «Объединенных авиалиний». Иногда я слышала кое-что поинтересней и держала это при себе. Я узнала, что кто-то – я так и не выяснила кто – будет дома на Пасху, но не желает ехать к тете Эллен. Я услышала, как кто-то скучал по подружке – нет, на самом деле скучал, и нет, он ни с кем больше не встречался, он ее любил, зачем она так с ним, не надо так с ним, разве она не знает, что он скучает по ней?
Нам в жизни дается так мало суперспособностей. Эта была одной из моих. Я могла ходить по коридорам, зная что-то о ребятах из Бартон-холла, чего бы никто из них не рассказал мне по доброй воле. Я знала, что Хорхе Карденас не позволял себе выпивать, когда ему бывало грустно, потому что с этого начинается алкоголизм, а он не хотел быть таким, как его отец.
Было бы очень кстати, если бы однажды я взяла трубку и услышала что-то важное, что-то разоблачительное. Услышала бы, к примеру, как кто-то угрожал Талии. Или что-нибудь касавшееся вас.
Но это было лишь частью более общей привычки: я собирала сведения о сверстниках точно так же, как кто-то копит газеты. Я надеялась, что это поможет мне стать более похожей на них и менее похожей на себя, что я стану менее бедной, менее несведущей, менее провинциальной, менее уязвимой.
Каждое лето я привозила домой ежегодный фотоальбом и отмечала фотографии всех учащихся особыми цветными метками: знала ли я кого-то, считала ли другом, была ли влюблена. Иногда, одолеваемая летней изоляцией, я просматривала фамилии людей в школьном фотоальбоме, чтобы выяснить, как зовут их родителей, с единственной целью вырваться на минуту из спальни, которую ненавидела, в доме, который не был моим, в городке, где я почти никого не знала.
Это не делает меня особенной, и даже тогда я понимала это. Я говорю это только для пояснения: мне были важны детали. Не потому, что я могла как-то ими управлять, а потому, что могла считать их своими.
У меня было так мало своего.
3
Фрэн и Энн пригласили меня на ужин, так что я надела теплые боты, заказанные для этой поездки, и направилась через Южный мост к нижнему кампусу. Было девять градусов мороза[3], а снег такой твердый, что можно идти по нему, не проваливаясь. Я подумала, встретится ли мне кто-то из знакомых, но было похоже, что кроме меня здесь нет ничего живого.
Раньше, приезжая в Грэнби, я бывала лишь в определенных частях кампуса. Я не ходила по мостам, не заходила в учебные корпуса. Теперь расстояния сбивали меня с толку; моя память, как и частые сны о Грэнби, незаметно сдвигала все дюйм за дюймом. Статуя Сэмюэла Грэнби, к примеру, каким-то образом забралась на десять футов[4] по склону холма. Я прошла мимо и по старой традиции коснулась его ступни рукой в перчатке.
Той осенью, как только я приняла приглашение провести курс, я проснулась с мыслями о главной улице городка, на которой сосредоточена вся деловая активность, но не могла вспомнить название, поэтому загуглила карту Школы Грэнби.
В итоге я нашла, помимо названия улицы (Краун-стрит!), подробные карты кампуса, каким он был в марте 1995 года, карты, на которые люди нанесли пунктирные линии, отражавшие их теории, маршруты, проложенные через лес. Я знала, что убийство Талии захватило и удерживало общественное внимание, но не сознавала, сколько времени люди ему уделяли.
Погружение в виртуальные кроличьи норы не способствовало моему душевному здоровью. (В ту ночь, когда я посмотрела видео «Камелота», я сидела и гуглила одноклассников и преподавателей Грэнби, гуглила факты об утоплении и пересматривала ту самую часть выпуска «Выходных данных». В какой-то момент проснулся Джером, увидел мои глаза и сказал, чтобы я прекратила это, приняла успокоительное и провела утро в постели.) Так что я успела только час поглазеть на карты, почитать, что говорят люди.
Выражение «кроличья нора» приводит на ум Алису, стремительно летящую вниз, но я имею в виду настоящий крольчатник с бесконечными петляющими туннелями, ветвящимися дорожками и неотъемлемой клаустрофобией. У меня взорвался мозг при виде того, сколько люди уделяли этому внимания. Для них Талия была лицом с нескольких разлетевшихся по интернету фотографий: едва намеченной жизнью, а не девушкой, пахнувшей духами «Подсолнухи», чей смех напоминал икоту, не девушкой, бросавшейся на кровать, словно ручная граната.
Но должна признать, что меня саму не меньше волнуют люди, с которыми я никогда не встречалась. Меня волнуют Джуди Гарланд, Натали Вуд и Черная Орхидея. Волнует девушка, игравшая в лакросс, которую убил ее бывший в Университете Вирджинии, и девушка, чей приятель явно не работал в «Жемчужном зрении» в тот день, и старшеклассница, убитая на заднем дворе своего приятеля в Шейкер-хайтс, пока все спали, и бедная Марта Моксли, и женщина в лифте отеля, и единственная черная женщина на попойке белых леди, найденная мертвой на газоне, и женщина, застреленная через дверь ванной своим знаменитым приятелем, заявившим, что принял ее за грабителя. У меня есть мнения насчет их смертей, ничем не обоснованные. И в то же время меня мутит оттого, как они превратились в общественное достояние, предмет коллективного воображения. Мутит оттого, что почти все женщины, над смертями которых я размышляю, были прекрасны и хорошо обеспечены. Оттого, что почти все они были молоды, как и положено жертвенным агнцам. Оттого, что я не одинока в своих наваждениях.
Общий стаж Фрэн и Энн в Грэнби обеспечил им перевод из общежития в отдельный дом, один из трех старых домов у парадных ворот. Мне было неловко звонить в дверь с пустыми руками – я забыла остановить «синий кэб» у винного магазина, – но дверь открыл их сын Джейкоб, и их золотистый ретривер принялся тыкаться носом мне в бедра и слюнявить джинсы.
Надеюсь, вы помните Фрэн, потому что Фрэн этого заслуживает. Фрэн Хоффнунг – впрочем, теперь уже Хоффбарт, поскольку они с женой составили свои фамилии в одну. По крайней мере, вы помните Хоффнунгов: Дэб Хоффнунг преподавала английский, Сэм Хоффнунг преподавал математику, а Фрэн с тремя старшими сестрами росла в квартире, пристроенной спереди к Сингер-Бэйрду, общежитию для девочек с такой прикольной покатой крышей. Она была сорванцом, вела передачу «Под фанеру» и вечно красила волосы розовым или лиловым «Маник-паник». Теперь ее волосы русые с проседью, но такие же клевые, как прежние розовые.
Рождественская елка все еще стояла, и после того как я обняла его мам, Джейкоб повел меня восхищаться елочными украшениями – крупными старомодными цветными лампочками и редкими игрушками времен детства Фрэн и Энн: раскрашенной конурой Снупи, серебряной чашечкой с именем Энн, вязаной совой. И одним очевидно недавним добавлением – анимешной фигуркой с кружевным воротничком.
Джейкобу, которого я помнила краснощеким младенцем с коликами, было уже почти пять, и у него теперь был двухлетний братик, которого до этого я видела только онлайн, упрямо возивший свои поезда по моей ноге, пока Энн не увлекла мальчиков «Щенячьим патрулем» на айпаде. Энн приготовила нам вегетарианские тако. Я съела больше обычного просто потому, что Фрэн вечно переживала, что я недоедаю. Фрэн смешала графин «Маргариты», и мы слушали Боба Марли, который хоть и не очень сочетался с нашей едой, но тоже был из теплых краев. Фрэн не давало покоя, что я прилетела из Эл-Эй, когда здесь настали самые холода.
– Ты будешь обижаться на меня, – сказала она. – Я стану виноватой лужей.
Я сказала:
– Замерзшей виноватой лужей. Таким маленьким виноватым катком.
Энн спросила, не нужно ли мне дополнительных носков, дополнительных одеял, дополнительных чего угодно.
– Может, пару свитеров? – сказала я. – Я забыла, что бывает холодно в доме.
Энн метнулась куда-то и вернулась с целым бумажным пакетом свитеров, толстовок и парой пижамных штанов Грэнби в зеленую с золотом клетку.
У Фрэн был отпуск на весь миниместр; три года подряд она преподавала Вьетнамскую войну, а теперь настала ее очередь для «профессионального роста», то есть она собиралась читать книги, отвечать на письма и выпивать со мной.
– Нам не обязательно зависать каждый вечер, – сказала она, – но, если ты не здесь, у меня такое ощущение, что ты сидишь в этом номере для гостей, смотришь унылую гетеросексуальную порнуху и думаешь о работе.
Фрэн дежурила в общежитии по средам, но сказала:
– Каждый второй вечер будем тусить как в девяносто пятом.
– С «Зимой»[5] и эко-печеньями?
– Я думала о «Сасси»[6] и тепловатом «Натти-лайт»[7].
Я сказала:
– Мне надо будет проверять домашки.
Но Фрэн понимала, что уговаривать меня не нужно.
– Как минимум каждый второй. А в пятницу будет вечеринка, ты должна прийти. Все хотят с тобой познакомиться. Мы называем это полумини – ну, потому что в середине миниместра.
– Напрашивается игра слов, – сказала Энн.
Энн была блондинкой с длинными вьющимися волосами и атлетичной фигурой, так что Фрэн рядом с ней казалась коренастой. Осенью Энн занималась бегом по пересеченной местности, а весной – просто бегом, и была для Фрэн, можно сказать, идеальным сочетанием внимательной публики, верного партнера и менеджера. Если вам нужна идея для вечеринки, у Фрэн их двадцать. Если вам нужно, чтобы кто-нибудь заказал пиццу, купил лед и прибрался в гостиной, пока Фрэн составляет плейлист, то это Энн. Они познакомились в Грэнби: Энн начала работать в приемной комиссии, а у Фрэн в то время был краткий период жизни за пределами школы-интерната. Когда Фрэн вернулась, они стали дружить, не обращая внимания на подколки коллег, и сошлись на том, что сейчас уже никого не встретишь. А затем однажды отправились вдвоем в Бостон на длинные выходные и вернулись счастливой парой.
И вот Энн уже отправляет мальчиков спать и говорит им, что они могут не ходить в ванную, если будут вести себя тихо, а Фрэн тем временем наклонилась ко мне через стол и сказала, словно мы только и ждали, пока ее жена выйдет из комнаты:
– Рассказывай все.
Она имела в виду все про Джерома, потому что я упомянула, когда мы переписывались несколькими неделями ранее, что Джером съехал и живет по соседству. И теперь Фрэн нужно было знать, как все обстоит, а также почему я до сих пор не рассказала ей этого.
– Мы все еще женаты, – сказала я. – Просто это не то, что понимали под супружеской жизнью наши бабушки.
Это случилось так медленно, что было бы нелепо объявлять об этом в соцсетях и писать старымподругам-друзьям.
– У нас был трудный период, – сказала я, не уточнив, что с тех пор прошло два года, тогда детям было пять и три, и их громкая неугомонность добавляла стресса. Мы дошли до точки, где все, что я говорила Джерому, было неправильно или неправильным голосом. А все, что говорил мне он, было еще хуже. У нас медленно нарастала аллергия друг на друга, и в итоге нам пришлось признать, что каждый из нас прикован к человеку, которого тошнит от одного нашего вида. – И примерно тогда же, – сказала я ей, – мама Джерома отправилась в хоспис. Она жила в другой половине нашего дуплекса, так что он переехал туда.
Он художник, и в таком решении было что-то практичное: он смог переделать вторую спальню под студию и перестать снимать студию в центре. Мы могли не разводиться, сохранять прежний адрес, по налоговым соображениям и для удобства – и, если честно, просто из лени. Мы решили, что дети могут ходить к нам туда-сюда, но в итоге ходить туда-сюда стал Джером, поэтому, когда я была, к примеру, в Грэнби, он спал в моей постели, то есть в нашей старой постели, и случалось, оставался спать там вместе со мной, потому что он хорош в постели и теперь, когда мы не мозолили друг другу глаза, взаимная ненависть поутихла. Вообще-то, он мне очень даже нравился: я была ему признательна, когда он брал детей, испытывала ностальгию, ложась с ним в постель, и бывала озадачена его личной жизнью, в равной мере чувствуя себя польщенной, возмущенной и ревнивой, когда он обращался ко мне за советом в сердечных делах. Все, с кем он встречался, казались мне какими-то сумасшедшими, и я не могла понять, в ком тут дело – в нем или во мне.
Фрэн сказала:
– Знаешь, я обожаю, как ты никогда не ставишь на людях крест, но это просто умора, что, расставшись с ним, ты даешь ему жить у тебя.
– Ну, по соседству.
– Короче, одним словом, – сказала она, – ты свободна?
– По сути. Замужем, но свободна.
– Забавно, что моя супружеская жизнь традиционнее твоей.
Я не стала говорить ей про Яхава, возможно потому, что не хотела сглазить. Яхав был фривольным и непредсказуемым, симпатичным израильским кроликом, который мог с равной вероятностью примчаться прямо сюда или навечно исчезнуть в лесах. В тот день я написала ему из аэропорта: «Как и предупреждала, я вторглась в Новую Англию». В ответ он прислал один восклицательный знак.
Я еще не спала с Яхавом, когда разошлась с Джеромом, но его дружба в то время помогала мне понять, что не все устали от меня, не все винят меня в плохой погоде. У Яхава были огромные теплые руки. И темная щетина, такая густая, что в ней скрывались его подбородок и шея – тьмы больше, чем света, ночного неба больше, чем звезд.
Вернулась Энн, мы обновили выпивку, и вечер превратился в этакий ретроспективный сеанс сплетен. (Погоди, помнишь Дани Майкалек? Помнишь, как она пыталась сама проколоть себе нос и занесла инфекцию? Ага, пришлось уехать на месяц домой. Она была в паре со мной на лабораторной, и я ничего не сделала. Она меня ненавидела. А я – ее. Как там она теперь? Я тебе не говорила? Она лютеранская священница!)
Нас подзуживал одобрительный смех Энн, ее ошеломленные вопросы. Если бы ее не было рядом, мы могли бы просто сказать, не вдаваясь в подробности: «Помнишь святилище Курта?» Но ради Энн (да и ради друг друга) мы пустились в описания того, какое изысканное святилище мы устроили в лесу на третьем курсе в честь Курта Кобейна и ходили туда с того самого дня, как он попал в больницу после передоза (в начале марта, когда мы надевали толстые перчатки, чтобы прикнопить вырезанные журнальные фотки к замерзшему дереву), до тех пор, пока он не покончил с собой в апреле. К тому времени люди уже знали о нашем святилище, и на другой день после того, как обнаружили его тело, мы с Фрэн увидели, что к дереву приколоты еще несколько обращений, журнальных фоток, красное надувное сердечко и что-то похожее на остаток бутоньерки для Танца Весны.
– Мы так его любили, – сказала я, а затем мне подумалось, что это касалось только меня. – Или только я.
– О, я его любила, – сказала Фрэн. Она напилась больше моего. – Но я была влюблена в Кортни. Курт был моим прикрытием.
На десерт были бананы в карамельном соусе с ванильным мороженым – Энн все еще оставалась достаточно трезвой, чтобы управляться с плитой и игнорировать наши требования поджечь бананы, – и чем больше мы ударялись в подробности, а Энн теряла нить разговора, сохраняя терпение, тем уморительней все становилось.
Рядом с Фрэн я всегда юморила как ни с кем, или по крайней мере она находила меня смешной. Мы познакомились на первом курсе, на мировой истории, и первое время не разговаривали, просто большинство дней плюхались за соседние парты по инерции. Я проваландалась сентябрь, ни с кем по-настоящему не подружившись, в столовой садилась на угол длинного стола с первокурсниками всех мастей и смотрела, как они разбиваются на дружеские группки, понимая, что вскоре останусь одна. Среди нас был паренек по имени Бенджамин Скотт, сразу заявивший себя гением нашего класса, – высокий блондин, цитировавший столько книг, которых никто из нас знать не знал, что казалось, он уже до Грэнби получил пару дипломов. Кто-то в классе, должно быть, пошутил о том, чтобы убить Бенджамина или что-то про его смерть, потому что я сказала себе под нос: «Если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» Меня услышала только Фрэн. Она хихикнула, огляделась и сказала громко: «Ага, Бенджи, если ты умрешь, оставишь мне свои оценки?» И (о чудо!) класс заржал. Даже сам Бенджамин Скотт смущенно рассмеялся. После занятий Фрэн нагнала меня в коридоре. «Без обид, – сказала она. – Слишком хорошая реплика, чтобы не использовать».
С тех пор я старалась, чтобы Фрэн слышала мои замечания, которые прежде я бы даже не стала произносить. Ничего из этого она больше не озвучивала, но ухмылялась или скрывала смех кашлем. Поскольку Фрэн заняла единственную в классе парту для левшей, наши тетради соприкасались, и вместо того, чтобы передавать записки, мы могли просто писать друг другу что-нибудь на полях.
«Откуда ты вообще?» – написала она как-то раз, а я ей: «Из западных ебеней», что в то время было достаточно оригинальным, чтобы сойти за остроумие. До тех пор никто не считал меня особенно остроумной. Это кружило голову.
Фрэн обедала в другой столовой, жила с родителями, а не в общаге и играла в хоккей на траве, тогда как я была в команде по гребле, поэтому наша дружба не скоро вышла за пределы класса. Но в какой-то момент это случилось вполне естественно. Мы уже умели разбирать почерк друг друга. Она начала приходить ко мне в комнату готовиться к экзамену по истории, а потом и по другим предметам. А потом она устроила мне сцену за то, что я не знала, кто такие пикси, и после этого мы стали лучшими подругами.
За все время в Грэнби ни я, ни она ни с кем не встречалась; Фрэн – потому что была слишком замкнутой и считала себя единственной лесбиянкой в Нью-Гемпшире; я – потому что патологически боялась быть отвергнутой и униженной в таком месте, где и без того не чувствовала себя уверенно. Грэнби я должна была держать незапятнанной. Все плохое должно было остаться в Индиане; в Грэнби ничто не должно было причинить мне боль. Если бы мое сердце разбилось в Нью-Гемпшире, все бы пошло прахом. У меня бывали парни на летних каникулах. Но в Грэнби я даже ни с кем не танцевала. Фрэн собирала группу будущих выпускниц, фалангу незанятых девушек, и я вступила туда, но носила с платьем кеды, и все понимали, что я не всерьез. Поскольку ни я, ни Фрэн ни с кем не встречалась, у нас не было такого, чтобы кто-то месяцами ходил в столовую только со своим парнем. Когда мы с ней надоедали друг другу, мы просто добавляли еще кого-нибудь в наш тесный круг. Карлотту Френч, Джеффа Ричлера, польскую девочку по имени Бланка, ходившую за нами хвостом весь свой единственный семестр в США.
В тот вечер мы почему-то принялись вспоминать, кто из наших одноклассников уже умер. Мы делали это без должного почтения, но помните: мы напились и ко всему относились с одинаковой легкостью.
Зак Хьюбер, на год старше нас, погиб при крушении вертолета в Ираке. Пуджа Шарма, бросившая Грэнби за несколько недель до выпуска, умерла через два года, перепив таблеток в колледже Сары Лоуренс. Келлана ТенЙика выловили прошлой весной со дна озера в собственной машине. Он был алкоголиком, в разводе и, в целом, вел ужасную жизнь. А в Грэнби казался таким счастливым, таким обыкновенным. У него были рыжие волосы, которые спадали на лицо, когда он бежал за мячом в лакроссе.
Мы насчитали восемь мертвых одноклассников, и Фрэн сказала:
– Но трое ребят, умерших в старшем классе, поставили рекорд.
– Не считая, может, Второй мировой, – сказала я, имея в виду универы. Школьники на войну не ходили. Наверно, я пыталась сменить тему. Я не говорила Фрэн, насколько мои мысли занимала Талия, как еженедельные разговоры в подкасте о мертвых, сброшенных со счетов женщинах в раннем Голливуде, о системе, которая выбрасывала женщин словно старые кинодекорации, возвращали меня к смерти Талии: к тому, как люди переступили через нее, как Грэнби дистанцировалась от этого происшествия, как ее убийство стало достоянием общественности.
– Погодите, – сказала Энн. Она уже стояла у раковины и мыла посуду. – Умерли трое из всей школы или только из вашего выпуска?
Мы подтвердили, что только из нашего выпуска.
– В других классах никто вроде не умирал, – добавила Фрэн. – Умерли трое, и все из нашего класса.
– Трое из скольких – из ста двадцати? С ума сойти.
– Двое сразу, – сказала я, – всего за месяц до выпуска. Двое ребят поехали выпить в Квебек и на обратном пути съехали с дороги. И, конечно, Талия Кит, за пару месяцев до того.
– Господи, – сказала Энн. – Я знала о Талии, но не об остальных. Охренеть какой выпускной год.
– Выпускной был стремным, – сказала я. И нам с Фрэн почему-то показалось это уморительным, и мы прыснули со смеху, а Энн стояла с мыльной мочалкой в руке и смотрела на нас.
4
Свет из башни Старой часовни ложился длинными геометрическими полосами на снег во дворе, размежевывая тьму. Эти полосы света были так прекрасны, что я старалась обходить их стороной. Должно быть, текила добавила мне впечатлительности.
Не припомню, чтобы снег так завораживал меня в школьные годы, поскольку мое первое воспоминание о здешней зиме связано с ощущением холода, жуткого холода. Когда я смотрела школьный проспект, мне казалось, что все эти фотографии лыжных команд и школьников на снегоступах просто для эффекта. Я не понимала, что где-то может быть настолько холоднее, чем в южной Индиане, и так долго. Не понимала, как лыжники – и спортсмены, и ребята, просто привыкшие кататься на лыжах по выходным, – доминировали в социальном плане над школой, словно этот особый способ передвижения делал их высшим видом. Не понимала, насколько тонкие у меня носки, насколько непригодны мои ношеные пальто.
Я прошла мимо общаги Кочмэна, запомнившейся мне самой мрачной и грязной из всех, но ей, должно быть, сделали «подтяжку». Подсвеченные камни выглядели поразительно чистыми, пожарная лестница – новой и изящной. В начале первого курса я частенько сидела с краю старой ржавой лестницы, впитывая послеполуденное солнце и читая учебники. Может, это было странно – сидеть возле общаги мальчиков, но в то время это казалось логичным. Здесь же поздней осенью мне из окна прокричал Дориан Каллер, не его ли я выслеживаю. Ему это показалось таким смешным, что следующие три с половиной года он поднимал эту тему при каждой нашей встрече. Он говорил своим друзьям что-нибудь вроде: «Боди, я получил твое письмо, но оно такое стремное. Парни, она мне написала такое десятистраничное письмо о том, что хочет моего мужского мяса. Это ее фраза, не моя. Боди, тебе надо взять себя в руки». Я могла бы не уточнять, что с Дорианом у меня ничего не было, не считая того, что несколько раз я невольно оказывалась в паре с ним на французском. Или он мог сказать: «Боди, зря ты увязалась в Лондон за моей семьей. Я лежу у себя в отеле и слышу такие стоны из-под кровати, и кругом такой рыбный запах, потом смотрю под кровать, а там Боди ублажает себя».
Подобные шуточки не предполагали никакого ответа. Я никогда не могла понять, пытался ли он флиртовать со мной или я была настолько ниже его в социальном плане, что заслуживала только насмешки. Один раз я попыталась подыграть ему и сказала: «Да, я залезла к тебе в окно; хотела позвать на Танец Весны, и я умру, если откажешься», но он только громче засмеялся и сказал своим друзьям: «Видите? Мне надо доложить о ней! Господи, Боди, это же типичное сексуальное домогательство».
На середине Южного моста я поскользнулась и полетела вперед, успев подумать, как сейчас треснусь подбородком об лед, но вместо этого треснулась локтями и предплечьями, и секунду лежала лицом вниз, мозг мой кипел, кости дрожали. Я почувствовала себя странным образом униженной, пусть меня никто и не видел. Одни лишь призраки моей минувшей юности.
И еще кое-что поразило меня – дурацкое несоответствие реальности ожиданиям: я ведь была уверена, что вернулась в Грэнби неуязвимой. Это пятнадцатилетняя Боди могла поскользнуться на льду, могла что-то сломать себе или совсем сломаться, могла напиться до отключки на ночь глядя возле святилища Курта и проснуться от холода, напуганная, что могла замерзнуть до смерти, и не зная, не этого ли хотела. Но сорокалетняя Боди знала, что к чему, и давно привыкла держать под контролем свой разум и тело. Однако твердая холодная земля напомнила мне, как легко потерять равновесие.

