– Дима.
– А маму твою?
– Оля.
Мать мальчика, уже улыбаясь, слушала этот разговор, потом раскрытую ладонь приложила к груди, слегка наклонила голову и взглядом поблагодарила бабушку.
– Далеко едете? – спросила Майя-апа мать парня.
Та кивнула.
– За Арск?
– Кукморка! – крикнул мальчик и засмеялся.
Видимо, его веселило название деревни. А Майя-апа поняла, что ехать им еще долго, несколько часов. Ее билет стоил меньше пятидесяти рублей, а билет до Кукморки, должно быть, около сотни. Так Майя-апа все еще училась считать расстояние в рублях.
Еще через полчаса женщины разговорились. Мать закрывала уши и рот руками по очереди, что должно было означать: «Не слышу, не говорю», а мальчик объяснял, что мама его все понимает, главное – четко произносить слова и по возможности использовать язык жестов. Это было на удивление легко.
– А где ваш папа?
Глухонемая женщина сжимает руки, прикусывает губы и отворачивается.
– Он был плохой, – строго произносит мальчик.
– Бил? Хулиганил?
Кивок. Женщина машет рукой в сторону от себя и снова отворачивается: прогнали, значит.
– Что же делать теперь будете?
Женщина пожимает плечами и придвигает к себе сына, кладет руку ему на голову. Жить будут, значит.
В вагон входит кондуктор. Начинается процедура проверки билетов. Обычно в такой ситуации настораживаются все, даже те, у кого билет есть. На некоторое время затихают начавшиеся было разговоры, люди хмурятся, отодвигаются друг от друга и начинают судорожно доставать из карманов и кошельков билеты или деньги для оплаты. Затих разговор и в этом углу. Женщины зажали в руках бумажки и стали ждать, когда их проверят и кондуктор взглядом патологоанатома оценит внешний вид каждого пассажира. Вскоре подошла грузная женщина – как полагается, с чрезвычайно неприветливым лицом. Она неподвижно и немо стала напротив сидений и сложила руки крест-накрест на груди. Поза загробного судии.
Майя-апа и сидящая с нею рядом женщина так же молча и не глядя ни на кого показали свои билеты.
Кондуктор перевела взор на мать с ребенком. Глухонемая достала из кармана билетик.
– А у ребенка билет есть? – раздался резкий голос кондуктора.
Мать покачала головой: «Нет билета».
– Оплатите тогда за него, – начала нервничать кондуктор.
Женщина терла друг о друга большой и указательный пальцы обеих рук и делала отрицательный жест: «Нет денег».
– Нет уж. Оплатите за проезд немедленно.
Глухонемая качает головой и пожимает плечами.
– Вы что же, думаете, раз глухонемая, так теперь за проезд и платить не нужно? Может, мне вас пожалеть еще? Меня бы кто пожалел! – кондуктор щурила глаза и зло ухмылялась, напирала всем телом на женщину с ребенком.
В вагоне многие почувствовали себя неуютно, отводили глаза или, наоборот, смотрели пристально. Майя-апа ощутила, как кровь ударила ей в голову, как руки сжались, как ярко-красный гнев поднялся откуда-то из глубины. При ней унижали человека, мать с ребенком, – это было выше ее сил.
Женщина «интеллигентного вида», что сидела рядом, поднялась и прямо посмотрела на кондуктора:
– Уходите. Не видите, что вы и так натворили дел? Раньше фашисты над нами издевались – а теперь вы?! Уходите отсюда!
– Как вам не стыдно? – тихо спросил старичок, сидящий напротив через проход.
Кондуктор махнула рукой и ушла. Почла за благо не связываться с вагоном филантропов (никто из которых, правда, за мальчика не заплатил).
Глухонемая долго нервничала, потирала руки, ломала пальцы, смотрела на сидящих вокруг людей с болью и пыталась что-то сказать, но ее уже никто не понимал. Пассажиры успокоились. Майя-апа, которой скоро надо было выходить, гладила мать по колену и успокаивала ее: «Она ушла, эта женщина… ушла… не переживай».
Мальчик все это время сидел испуганно вжавшись в угол, как будто думал, что сейчас придут люди в форме и выкинут его из вагона, выбросят, как вещь, которой не положено быть на этом месте.
Пустая бутылка из-под кваса перекатывалась между сиденьями, но ее никто не спешил поднимать.
Майя-апа достала из кошелька все деньги, что были у нее с собой, – около тридцати рублей (до пенсии еще неделя, в деревне хоть на огурцах и помидорах с огорода проживет как-нибудь) – и отдала их мальчику:
– На, купи себе еще такого вкусного квасу, Дима! И ничего не бойся, слышишь?!
Мальчик опустил глаза.
Когда бабушка пришла домой со станции, у нее опять начался тик на левом глазу. От него дергалась почти вся левая сторона лица и рот кривило страшной гримасой. Хорошо, хоть не в электричке началось. Майя-апа закрывала лицо рукой, но тик все равно было заметно. Она упала на кровать в белой комнате на веранде и заплакала.
Не от мира сего
Можно ли доверять себе на границе между сном и явью? Можно ли всерьез воспринимать то, что видишь в полусне? Для меня в шесть лет это не было вопросом веры. Но и думать не думалось. Когда-то все казалось таким простым. Я чувствую – значит, существую.
Кошмар приснился, конечно же, где-то между первым и вторым часом ночи, когда все возможные чудовища выползают из всех возможных щелей, а разум становится удивительно тонок и проницаем. Обычно детей это касается в первую очередь. И успокоить их может, наверное, только сочувствующий взрослый. Поэтому и я всегда в случае ночного кошмара шлепала босиком в спальню родителей. Вдруг помогут. Правда, в итоге все равно оставалась одна. Отец на смене, мама смотрит индийский многосерийный фильм. Приглушенные звуки долетают в полутьму и не успокаивают совсем. На смежной с кроватью стене висит картинка. На ней темноволосая женщина в красном. Картинка бугрится и вздувается под действием сквозняка. Еще чуть-чуть, и женщина повернется. Еще немного, и вылезет наружу. И что тогда со мной сделает? Что? Закрываю глаза, не смотрю в тот угол, но не могу уснуть. Красное платье колышется, прическа вспыхивает пламенем, глаза женщины становятся все насмешливей. Страшно до невозможности пошевелиться и закричать. В конце концов начинает казаться, что сплю.
Смотрю на дверь балкона, по бокам которой свисают связки лука в капроновых чулках. Не люблю эти связки. Они некрасивые. Все это гадкое: мамины красные лаковые сапоги, что стоят рядом со шкафом, не убранные с вечера, советское трюмо на три зеркала, грубое, с отлипающей по краям кромкой, мамины духи со змеями на флаконе, лук в чулках и папины картинки. Гадкое, неправильное, некрасивое, вызывающее нестерпимое желание убрать, порвать, выбросить или самой убежать и выброситься. Мне физически плохо от этих вещей. Не могу встать с кровати, но представляю в полусне-полубреду, как встаю, крадусь к двери, подальше от картинки с красной женщиной, и подсматриваю в щелочку – в телевизоре мелькают сценки из индийского фильма (на этот раз раджа добрый или злой?) и звучит громкая музыка, и мама сидит спиной ко мне в кресле. Это значило бы, что все хорошо, что меня есть кому защитить. Но лежу в кровати, и все еще кажется, что в кромешной темноте тьма сгущается, образует комочки, из которых возникают сны. Ко мне все ближе подбирается взгляд женщины в красном. Ко мне все ближе подплывает тьма. Засыпаю.
Просыпаюсь в постели родителей. Они уже спят рядом. А я проползаю под одеялом и становлюсь босыми ногами на ковер. И подхожу к зеркалу. Одна створка трюмо повернута в мою сторону. На темной его поверхности появляются мутные разводы – как если бы мама мыла стекла, но забыла протереть скомканной газетой. Нечетко, плохо, но я вижу: внутри что-то растет. Белое и туманное. Оно заполняет все зеркало и пространство вокруг меня. Смотрю не отрываясь. Это женщина. Без лица.
Нет объяснения страху. Нет ему названия. Нет для него оправдания и клетки тоже нет.
Этим летом решила съездить на родину в Казань. Дедушка и бабушка давно уже приглашали к себе. Да и я вспоминала детство, колорадских жуков на огороде, старые книги, мультики, которые нам разрешали смотреть безостановочно, татарскую выпечку, татарских детей, которые называли меня русской уродиной, и улочки, от которых в памяти остался свой особый след, особый запах… Это как входить в дом, где ты до этого никогда не был, и тут же понимать, что так пахло где-то далеко-далеко, в каком-то закоулке твоей памяти.
Давани и давати почти не изменились. Бабушка так же носится вокруг и кудахчет, заставляет есть все, что не приколочено, плачет над старыми фотографиями и ворчит на дедушку, а дедушка все так же изображает деятельный вид и, когда ничего не делает, носит эти дурацкие жилетки, в которых «зато много карманов», копается в гараже с кучей металлолома, заставляет заниматься спортом и тихонько посмеивается над бабушкой.
Пару дней бездельничаем, гуляем, мне показывают заново все те места, что я когда-то должна была непременно видеть. Но вскоре давани и давати вспоминают, что в деревне не копано, дождя нет, а значит, надо поливать вручную, надо косить и корчевать лопухи, рвать сорняки и вообще. Все эти дела на огородах, дачах, садовых участках навсегда останутся недоступной роскошью, потому что в детстве я только пилила вместе с дедом дрова (больше мешалась, конечно), отрезала усики у клубники (чтобы первой сорвать с куста самую вкусную ягоду) и собирала колорадских жуков (мне они казались смешными). А теперь, когда так редко наведываюсь в Казань, дедушка и бабушка вовсе перестали давать мне работу в саду.
Интересно, как там мои знакомые старушки? Все такие же сплетницы? Скамеечки никогда не меняются. Меняются старушки на них и окружающий ландшафт.
Через несколько минут после нашего приезда вся деревня уже знает, что к Бикташевым наконец-то пожаловала внучка («Давно пора! Что они там в своих городах думают?»), выпускница, ходит вокруг и все фотографирует. Еще через несколько минут бабушка уже ведет меня по соседям – показать, похвастаться и посплетничать о других, конечно. Ах, эти татарские деревни! Где на татарском говорят меньше, чем на русском, но татар больше, чем русских! Ах, эта деревенская вольность, где нельзя убежать от соседей, подсматривающих за тобой в маленькие окна. У меня теория. Думаю, в деревянных домах окна не потому маленькие, что в древности берегли тепло, а потому, что хотели осложнить сплетникам работу.