И рассказала про Майкла: как мы с ним дружили с детства, какие у него были русые волосы и озорная улыбка, не изменившаяся даже тогда, когда он вымахал выше отца. Он жил не в соседнем доме, а через дорогу. Я вспомнила, как ему было десять, а мне восемь, и он подумал, что у меня вши, и убежал с площадки. На следующий год, когда он решил, что со мной уже можно дружить, мы стали играть вместе и болтать по консервному телефону, протянув веревку между нашими дворами. Прошли годы, и мы с ним сыграли в бутылочку в подвале у Эстер. Майкл стал первым мальчиком, кого я поцеловала, а через два года, когда я пошла гулять с его другом, Марвином, Майкл приревновал меня и сразу пригласил на свидание. В старших классах мы были уже парой. Когда пришло время поступать в ВУЗ, он отправился в университет Огайо и подарил мне сперва значок студенческого братства, а потом бабушкино кольцо.
У меня было столько воспоминаний, связанных с Майклом, но самое неотвязное касалось того дня, когда он сказал мне, что все кончено: его виноватый, потупленный взгляд, поникшие плечи, руки в карманах, запах бурбона.
– Любовь переоценивают, – сказала я.
– Даже не знаю.
– Верь мне, это правда. Ты носишь в своем сердце другого человека с утра до вечера, каждый день, и иногда это чудесно, а иногда это… просто тяжкая ноша. Это изматывает. Он поругался с начальником или, может, с братом, а ты этого не знаешь и думаешь, он злится на тебя. Что это ты виновата, что он дуется и не хочет говорить об этом. Потом он к тебе опоздает – вы договаривались, что он зайдет за тобой на час раньше. А он заглянул выпить пива и забыл позвонить. Подумаешь, проблема. Но эта любовь, которую ты носишь в сердце, делает тебя невротичкой, потому что твоя мама погибла в аварии, и ты думаешь, что с ним тоже что-то случилось. И вот в такие моменты – когда тебя мутит при мысли, что ты его потеряешь – ты сознаешь, как сильно стала от него зависеть. Из-за таких мелочей, как донести пакет из магазина и поменять лампочку у тебя в кладовке или почесать между лопаток, где не достанешь. И вот, когда ты свою жизнь не можешь без него представить, он говорит, что не готов жениться на тебе. Он тебя больше не любит. А через год, когда ты еще надеешься, что он может вернуться к тебе, он обручается с другой. Нет уж, спасибо, любви с меня хватит.
– С тобой такое случилось? – Труди смотрела на меня в ужасе.
Я кивнула, удивляясь на себя, что выложила все это, и переживая, что еще немножко, и я бы вышла из себя. Мне было больно вспоминать об этом, но, хоть я и сказала, что больше не хочу отношений, это не было правдой. При всем моем цинизме, я все равно хотела любви, взаимной любви. Как и любой девушке, каких я знала, мне хотелось этой сказки, но мне также хотелось гарантии, что она не кончится однажды. Мне не хотелось снова рисковать разбитым сердцем. Я положила салфетку на тарелку и отодвинула ее.
Кассирша звякнула кассой. Я думала, как сменить тему, но Труди сделала это за меня.
– Интересно, Элейн Слоун хоть иногда заглядывает в «Бергдорф»? – спросила она.
Труди работала там в обувном отделе с тех пор, как переехала из Сент-Луиса за два года до того.
Я сразу вспомнила о туфлях «Гуччи» Элейн.
– Я бы не удивилась.
– Мне на ум пришла депрессивная мысль, – сказала Труди, беря в руки кружку кофе. – Я весь день трогаю женские ноги.
– Ой, – сказала я. – Но ты трогаешь самые богатые и ухоженные ноги во всем Манхэттене. Они наверно пахнут, как французские духи.
Она рассмеялась и отпила кофе.
Позавтракав в кондитерской, мы спустились в подземку и доехали до среднего Манхэттена. Когда мы шли по Пятой авеню, у нас под ногами прогрохотал состав, обдав нас порывом воздуха через решетку. Мы повернули на 42-ю улицу, где на перекрестке стоял полисмен, регулируя движение и свистя в свисток.
Труди указала прямо вперед.
– Вон он. Только взгляни.
Я повернулась и увидела небоскреб в стиле ар-деко, величавый и блестящий на фоне ярко-синего неба.
– Крайслер-билдинг, – Труди вздохнула в восхищении. – Скажи, это что-то?
– Грандиозно, – сказала я, щелкая фотоаппаратом.
– Пусть Эмпайр-стейт-билдинг выше на несколько этажей, но для меня это главное сокровище Манхэттена.
Я продолжала снимать, а Труди рассказывала мне о строительстве небоскреба с дотошностью доцента.
– Его построили в тысяча девятьсот двадцать восьмом, причем довольно быстро. Ты смотришь почти на четыре миллиона кирпичей и четыреста тысяч заклепок.
Я опустила фотоаппарат и направила на нее, пораженная, что слышу эти сведения от веснушчатой девицы, которой, казалось бы, пристало больше интересоваться американской эстрадой, чем строительством и облицовкой небоскребов.
– Откуда ты столько знаешь об этом? – спросила я, глядя на нее через объектив.
Несмотря на прохладную погоду, я увидела, что на лице у нее проступили новые веснушки, хотя на солнце мы были недолго.
– Серьезно, – спросила я, фотографируя ее, – откуда столько сведений?
– Ой, даже не знаю, – сказала она, позируя мне (она стояла перед ремонтом обуви, и неоновый контур сапога в витрине идеально обрамлял ее профиль). – Меня всегда завораживала архитектура. То есть кто-то ведь создал его, – она указала на небоскреб, – просто силой своего воображения. Увидел у себя в голове – и вот оно теперь. Навечно. Это поразительно. Ты читала «Источник» Айн Рэнд?
Я покачала головой.
– Почитай. Я три раза перечитывала. Идем, – она двинулась дальше по тротуару, – покажу тебе Эмпайр-стейт-билдинг.
Мы пошли по Пятой авеню, между 33-й и 34-й улицами. Совсем рядом был универмаг «Мэйси». Фасад загораживали леса, и слышался стук молотков и дрелей.
Стоя в прохладном весеннем воздухе, Труди указала прямо вверх.
– Эмпайр-стейт-билдинг спроектировал архитектор Уильям Лэмб. Отгадай, сколько ему понадобилось, чтобы набросать чертежи? Две недели. Каких-то две недели.
– Впечатляет.
Я подняла фотоаппарат и сделала несколько снимков, а в воздухе между тем разливался дымный запах хот-догов от тележки, стоявшей неподалеку. Продавец сидел на молочной таре, в рваном зеленом комбинезоне, его нос и щеки покрывала сетка сосудов. Он курил сигарету без фильтра и смотрел на прохожих. Мне он показался интереснее, чем Эмпайр-стейт-билдинг. Пока Труди продолжала просвещать меня, я сняла продавца, надеясь поймать его грустный пристальный взгляд. Перемотала пленку, настроила объектив и сделала еще несколько снимков, прежде чем мы спустились в подземку и направились в Виллидж.
Я никогда еще не забиралась дальше 14-й улицы. Там был другой мир: переплетение узких улочек, где попало начинавшихся и кончавшихся. И местные жители были под стать своему окружению. Вместо строгих костюмов с портфелями люди носили джинсы и гитары. Кругом было ощущение «расслабона». Меня заворожили клубы пара, медленно расползавшиеся от люков. Вдоль обочин были навалены горы мусорных мешков и сплющенных коробок. Я остановилась и достала фотоаппарат.
– Ты будешь это снимать? – спросила Труди.
– Здесь своя история, – сказала я, щелкнув затвором.
Мой фотоаппарат, словно наблюдательный продавец, тянулся к самым неожиданным людям и местам.
– Побереги пленку, – сказала Труди, засовывая руки в карманы. – Нам еще будет, что смотреть.
Ветер усиливался, температура падала, пальцы ног у меня мерзли. Труди отвела меня в кофейню, погреться и отдохнуть. «Кафе Дель Артиста» было старым и живописным, с темными деревянными панелями в интерьере. В воздухе витал запах кедра и сигарет. Мы заказали у стойки кофе и поднялись по скрипучей лестнице на верхний уровень. Наверху было полно мягких стульев и всевозможных столов и столиков, в том числе с помутневшими от времени латунными ручками на ящиках. На стенах висели старые пожелтевшие карты. Мы заняли два потертых кожаных табурета у окна, выходившего на Гринвич-авеню. Фоном мягко играла французская музыка.
Труди достала пачку сигарет и предложила мне. Я почти не курила, но ведь я почти и не пила, пока не переехала в Нью-Йорк. Взяв одну сигарету, я задержала дыхание, когда Труди поднесла мне огонь.
– Хочу показать тебе что-то реально четкое. Выдвини ящик.
Она указала на маленький столик рядом со мной.
Я выдвинула скрипучий ящик и увидела кучу салфеток и бумажек, спичечных коробков и открыток, и на каждой было что-то написано. Труди выдвинула ящик у другого столика, рядом с ней, и там была такая же картина.
– Здесь каждый что-то пишет и кладет в ящик.
– Что пишет?
– Да что угодно. Вот, послушай, – сказала она, взяв салфетку: – «Пятеро из четырех людей не шарят в математике».
– А вот еще, – сказала я сквозь смех, беря бумажку: – «У всех сегодня так, завтра по-другому. А у меня все та же хрень без конца и края», – я порылась в ящике и вытащила еще бумажку. – Это цитата Уинстона Черчилля: «Возможно, я пьян, мисс, но утром я протрезвею, а вы останетесь уродиной».