Стефан Яворский проводит различие между «грибоподобными» и «дубоподобными» вещами: у первых нет корней (в переносном смысле), и потому они преходящи, если не иллюзорны; вторые растут медленнее, но зато долговечны и прочны. И все-таки именно это «грибоподобие» (то есть фантасмагорическая ирреальность) стало, как известно, основной отличительной чертой семантики Петербурга. Город, воздвигнутый на пустом месте и в кратчайшие сроки («за одну ночь»), не может иметь фундамента (ни каменного, ни исторического), он не более чем мираж[86 - О призрачности как проявлении сущности Петербурга в контексте его основания см. изящную стилизацию финской легенды в рассказе В. Ф. Одоевского «Саламандра» [Одоевский 1981, Т. 2: 146]: «И стали строить город, но что положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает и наверху земли одна топь остается. Между тем царь состроил корабль, оглянулся: смотрит, нет еще его города. «Ничего вы не умеете делать», – сказал он своим людям и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город и опустил его на землю».].
Этот первый текст петербургской литературы уже содержит, в сущности, одну из базисных дихотомий петербургского мифа, появившихся в эпоху романтизма, хотя и обратную по знаку. «Дубо-подобие» соответствует модели органического, естественного развития города, в то время как «грибоподобие» – модели рационально запланированного города, который, однако, оказывается на поверку не более чем призрачным вымыслом: если Петербург в этой дихотомии выступает мифологизированной антимоделью Москвы (город-мираж versus город-растение), то Стефан Яворский приписывает новооснованному городу полюс, который впоследствии будет занят в этой оппозиции Москвой[87 - См. об этом: [Топоров 1995: 272 и след.]. Ср., например, изложение этой основоположной дихотомии между имманентной природе Москвой и трансцендентным природе Петербургом у Д. Мережковского [1914: 9 и след.]: «Из русской земли Москва выросла и окружена русской землей, а не болотным кладбищем с кочками вместо могил и могилами вместо кочек. Москва выросла – Петербург выращен, вытащен из земли, или даже просто «вымышлен»».].
Тот факт, что Яворский применяет к Петербургу модель развития города, базирующуюся на медленном, но зато физиологически последовательном росте, оправдывает себя тем, что он еще весьма далек от мифологизации основания города как космогонии.
Проповедь Яворского, не мифологизирующая город (или его основание), стоит особняком в ландшафте петербургского панегирика. Из этого, однако, не следует заключать, что рассматриваемая здесь мифологема (чудесная быстрота, с которой был воздвигнут город) без труда закрепилась в других текстах той эпохи. Еще в «Слове в похвалу Санктпетербурга»[88 - О хвалебной речи см. ниже 1.3.] Гавриила Бужинского 1717 г. соседствуют обе трактовки развития города (то есть начальные, быстро проходящие трудности versus изначальное совершенство). Они указывают на драматическую борьбу между фактами действительности и формирующимся мифом, между проблемами настоящего и утопией будущего[89 - С одной стороны, Бужинский, в рамках полемики о начальных трудностях при строительстве Петербурга (подробнее об этом см. ниже 1.3), приводит в качестве аргумента риторический вопрос: «Кое начало неесть трудное» [Гавриил Бужинский 1717: 11]; с другой стороны, он развивает противоположную этому аргументу мифологему: «Зри Рим, оны главу прежде всего мира, Афины, <…> и протчия преславныя грады и не единаго обрящещи сицевою скоростию созданного, и сицевую славу и красоту чрез толь малое время пришедшаго» [Там же: 9].].
Петербург в 1704 г. Гравюра П. Пикарта. Начало XVIII в.
Противоречие в осмыслении развития города впервые исчезает у Феофана Прокоповича. Здесь мифологема чудесной быстроты возведения города имеет однозначно религиозную коннотацию, свидетельствуя о покровительстве Бога «делу всей жизни» Петра I и примыкая тем самым к древнерусской панегирической традиции, в которой восхваление быстроты сооружения города как знака божественного покровительства было топосом[90 - См., например, «Инока Фомы слово похвальное о Благоверном Великом князи Борисе Александровиче» (2-я половина XV в.): «Бог же неведомо помогаше им о деле том [строительстве города] молитвою святого мученика Феодора, но яко дивитися всем зрящим борзейшему тому делу» [Слово Инока Фомы 1982: 298].].
1.3. Пустота – Пустыня – Пустошь
Следующей характерной чертой доурбанического хронотопа Петербурга, имевшей особое значение прежде всего в Петровскую эпоху, является его частая спецификация определениями, содержащими морфему «пуст-». Изображение предгородского состояния как асемиотической пустоты, которой в качестве знаковой величины противопоставлена «полнота» города, носит топический характер; оно встречается, например, в laudes Romae Овидия: «hic, ubi nunc urbs est, tum locus urbis erat» [Фасты, II: 280][91 - «Где теперь город стоит, вместо него был пустырь». (Здесь и далее «Фасты» Овидия цитируются в пер. Ф. Петровского.)]. В петербургском же панегирике семантика «пустоты» имеет еще одну коннотацию, отсылающую к ее истолкованию в Библии и древнерусской традиции. В значении «пустынный» (а не просто «пустой») корень «пуст» (и его производные «пустыня», «пусто», «пустой» и т. д.) обозначает землю (или место) еще или уже не обитаемую Богом.
Топос пустыни, или пустынного места, занятого основанным Петром городом, лишь условно может быть соотнесен с начальным пассажем Книги Бытия [Быт. 1: 2] («Земля же была безвидна и пуста…»), так как в церковнославянской версии земля, как уже указывалось, описывается как неукрашена или неустроена (греч. ????????????????); определение «пуста» появляется только в новой русской версии и, очевидно, играет определенную роль лишь в поздне– и постпанегирической петербургской литературе, например у С. С. Боброва и А. С. Пушкина (см. ниже «Заключение»). Для Петровской же эпохи важна несколько иная семантика лексемы «пуст», не отсылающая непосредственно к первозданному состоянию, однако укладывающаяся в рамки космогонии, поскольку в контексте хронотопической формулы «где прежде… там ныне…» она функционально равнозначна уже описанным элементам хаоса.
Пустыня (греч. ??????) – это в первую очередь «необитаемое место», «безлюдная местность», не обязательно обозначающая состояние запустения[92 - Ср.: [Словарь XI–XVII вв., Т. 21: 60]. Об употреблении Ергщод в Библии ср. [Theologisches Worterbuch, Vol. 2: 654–657].]: Она трансформируется Петром I в город, в котором Бог может жить со «своим народом». В петербургском панегирике актуализируется, однако, еще одна библейская семантическая окраска этого слова. У пророков «пуст» означает «оставленную Богом» местность, причем в двояком смысле: как следствие божьего гнева, в форме угрозы или наказания (первое упоминание в Лев. 26: 2 2 [93 - «<…> и пусты будут путие ваши» («<…> так что опустеют дороги ваши». Здесь и далее современный русский вариант библейских цитат приводится по изд.: Библия, издание Российского библейского общества. М., 1999).]; Ис. 6: 11; Иез. 6: 6 и др.), или как следствие его преодоления и обещания божьей милости (Иез. 36: 33[94 - «<…> и населю грады, и соградятся пустыни» («<…> и населю города, и обстроены будут развалины»).]). Как опустошение, угодное Богу и совершенное по его воле, или как отмена этого состояния.
План Петербурга 1706 г. Атлас Майера
Со времени возникновения петербургского панегирика, уже в цикле проповедей Стефана Яворского «Три сени, от Петра святого созданныя» 1708 г., допетровское состояние устья Невы изображается как пустыня. В период с мая по июнь 1708 г. Стефан Яворский выступил в Санкт-Петербурге с тремя проповедями, в основу каждой из которых лег стих Мф. 17: 4. Описанный в Евангелии эпизод – обещание Петра построить «сени» Иисусу и явившимся Моисею и Илии – Яворский проецирует на петровскую действительность, чтобы прославить заслуги «второго апостола Петра» – Петра I: создание Санкт-Петербурга, флота и новой армии. По-барочному остроумно выявляет Яворский скрытые соответствия между творениями Петра I (город, флот, армия) и «сенями», которые хотел построить апостол Петр в вышеуказанном библейском эпизоде. Посредством приема comparatio польский проповедник доказывает превосходство Петра I, который, в отличие от апостола Петра, не ограничивается словами, а действует и сам строит «сени». В паралогической аргументации Яворского Петр I предстает «истинным» преемником Христа, ибо не гнушается «низких» занятий – вполне в духе Иисуса, который был «низкого» происхождения[95 - О «теофании» России в проповеди Яворского см. ниже, глава II, 1.3.].
В этом первом тексте петербургского панегирика предгородской хронотоп обозначается словом «пустыня»:
Се уже имате, слышателие, первую сень, Христу от Петра созданную. А тая есть не иная, только церковь святая или собрание правоверных, или, ясно рекше, град сей ново созидаемый, в нем же прославляется имя Христово на сем месте, идеже прежде бяше пустыня, хвалы Божией не причастна, имени Христова не знающа [Стефан Яворский 1708: 518].
Образность, к которой прибегает Яворский в этом отрывке, созвучна древнерусской традиции, в которой слово «пустыня» часто указывает на место, предназначавшееся под постройку монастыря[96 - Слово «пустыня» означает, кроме того, уединенный монастырь. См.: [Словарь XI–XVII вв., Т. 21: 60].]. Однако речь идет здесь не о неком мифологизированном предкосмогоническом состоянии, а о характеристике места, не обитаемого не только людьми, а прежде всего Богом. Вот как, например, Епифаний Премудрый описывает основание Троице-Сергиева монастыря под Москвой в «Житии Сергия Радонежского»:
К нему же пришед блаженныи юноша Варфоломеи, моляше Стефана, дабы шел с ним на взыскание места пустыннаго <…> И исшедша обходиста по лесом многа места, и последи приидоста на едино место пустыни в чащах леса, имуща и воду [Епифаний Премудрый 1981: 328].
Еще более очевидна связь с петербургским панегириком в другом месте «Жития…», содержащем синтактико-хронотопическую формулу «где прежде… там ныне…»:
И пакы откуду кто начался сего, еже бо место то было прежде лес, чаща, пустыни <…> туда же ныне церковь поставлена бысть, и монастырь велик възгражен бысть <…> [Там же: 336].
Изображение предгородского состояния невского устья как «пустыни» означает, что с христианской точки зрения это место было незнаковым, то есть не обитаемым Богом. Заслуга Петра I состоит, согласно Яворскому, в том, что он, как второй апостол Петр, строит «сень» (в новозаветном смысле) для Христа. Эта сень – ново-основанный город Санкт-Петербург – является не чем иным, как местом, в котором Бог будет жить со своим народом, то есть православная церковь со своим новым главой, царем, «вторым апостолом Петром» («сень то есть Христова, в ней же любимое Христу Богу нашему обитание» [Стефан Яворский 1708: 513].
Подобно монастырю или монастырской церкви в древнерусской агиографии, город – в этой риторически эффективной оппозиции противопоставляемый «пустыне» – выступает теперь как метафизическая «полнота», в которой присутствие Бога наиболее ощутимо. Поэтому основание Петербурга сопоставимо с христианизацией оставленной Богом (пустынной) местности («Не знаемо было имя Христово над водами петербургскими» [Там же]).
В «Слове в похвалу Санктпетербурга и его основателя» Гавриила Бужинского (1717 г.), центральном тексте петербургского панегирика Петровского времени[97 - Полное заглавие: «Слово в похвалу Санктпетербурга и его основателя государя императора Петра Великого, говоренное пред лицем сего монарха преосвященным Гавриилом Бужинским, епископом Рязанским и Муромским, бывшим тогда префектом и обер-иеромонахом флота, при поднесении его величеству первовырезанного на меди плана и фасада Петербургу. Петербург, 1717, октябрь». Текст был напечатан на свитке размером 224x2440 мм. Он разделен на 12 вертикальных колонок, которые я нумерую по порядку и цитирую сответственно как страницы. Единственный дошедший до нас экземпляр, хранящийся в отделе редких книг Российской национальной библиотеки, в Санкт-Петербурге, дефектен: начиная с 5-й страницы текст сохранился лишь в рукописной версии, часто с орфографическими ошибками. Текст был напечатан В. Рубаном в сборнике «Старина и новизна» [СПб., 1772, I: 49–74]. Описание речи см. в кн.: [Быкова, Гуревич 1955: 212–213; Пекарский 1862, Т. 2: 397–398]. Печатный вариант этой речи был наклеен на нижнюю часть знаменитой гравюры А. Зубова «Панорама Петербурга» (см.: [Державина 1979: 80]). О гравюре Зубова «Панорама Петербурга» см.: [Комелова 1977].], «пустыня» играет в равной степени важную роль. Однако от проповеди Стефана Яворского ее отличает несколько иная семантическая коннотация, обусловленная в том числе отчетливой политико-полемической направленностью речи.
Литературный топос прославления основания города в необитаемом месте («на местах никогдаже прежде жилища имущих», 10) дополняется, или развертывается, Бужинским при помощи двух цитат из Исайи: 62: 2–4/12 и 52: 12:
И узрят языцы правду твою, и прозовут тя именем новым, имже Господь наименует е. И будеши венец доброты в руце Господни, и диадима царствия в руце Бога твоего. И не прозовешися ктому оставлен, и земля твоя ктому не наречется пуста. Тебе бо прозовется воля моя, и земля твоя вселенная <.> ты же прозовешися, взыскан град, и не оставлен[98 - «И увидят народы правду твою и все цари славу твою, и назовут тебя новым именем, которое нарекут уста Господа. И будешь венцом славы в руке Господа и царскою диадемою на длани Бога твоего. Не будут уже называть тебя «оставленным», и землю твою не будут более называть «пустынею», но будут называть тебя: «Мое благоволение к нему», а землю твою – «замужнею» <…> а тебя назовут взысканным городом, неоставленным».].
И созиждутся пустыни твоя вечныя, и будут основания твоя вечная родом родов. И прозовешися здатель оград[99 - «И застроятся потомками твоими пустыни вековые: ты восстановишь основания многих поколений, и будут называть тебя восстановителем развалин, возобновителем путей для населения». В формулировке Бужинского: «возградятся пустыни твои вечныя и будут основания твоя вечныя рождением рождении и прозовешися градитель пред градам».]
В этих, как и во многих других строках из Исайи, цитируемых Бужинским, – в том числе в стихе 60:1, начинающемся с известного восклицания: «Светися, светися новыи Иерусалиме, прииде бо твои свет» (11)[100 - «Восстань, светись, Иерусалим, ибо пришел свет твой».], – говорится о Новом Иерусалиме, с которым автор эксплицитно сопоставляет Петербург: «яко зде [в Санкт-Петербурге] воистинну оному пророческому Исайи <…> исполнитися гласу»[10][101 - Из библейских пророков Исайя больше других повлиял на формирование ветхозаветного эсхатологического образа Нового Иерусалима. Он выражает ожидания, связанные с обновлением Иерусалима Богом в конце времен, когда Сион станет вечной обителью Бога и целью паломничества народов. В Новом Завете эсхатологическая валентность Нового Иерусалима приобретает еще большую значимость: этот город становится символом грядущего спасения, небесной церкви и почти полностью утрачивает свои земные черты. Откровение Иоанна Богослова (гл. 21; 22) содержит яркое описание Небесного Иерусалима, подобного раю святого города, перед кончиной мира спускающегося с небес, места, в котором не будет ни смерти, ни страданий.]. В похвальной речи, главная цель которой – узаконение Петербурга как нового центра России, важную роль играет предикат «Новый Иерусалим». Для толкования этого места необходимо обозначить контекст, в который вводятся цитаты из Исайи.
Проект планировки столичного города на острове Котлине. Около 1709–1712 гг.
Похвальная речь Бужинского обладает – в соответствии с узусом Петровской эпохи – сильно выраженной гомилетической структурой, предполагающей деление на две формы проповеди – дидаскалию и профитию[102 - Дидаскалию отличает логическая и объективная аргументация, в то время как профития стремится оказать эмоциональное воздействие и аргументирует аффектированно. Профитию не следует путать с глоссолалией, исходной формой проповеди, которая произносится в экстатическом состоянии: она базируется не на аргументации, а на вдохновении, непосредственном пресуществлении Божьего слова в новый, а-риторический язык (см. об этом: [Православный словарь 1971, Т. 2: 1920–1922]).]. Во второй, пророческой, части речи автор открыто и полемично нападает на хулителей города, вызывающего восхищение всего мира: он называет их «завидящими зверями» [11] с «аспидскими зубами» [Там же]. В качестве подвергаемых критике «слабых мест» города Бужинский эксплицитно называет его удаленность от остальной страны и многочисленные жертвы при его строительстве. Он дает ответ противникам, используя две разные стратегии. Сначала Бужинский пускает в ход рациональные доводы, как, например, трудности, стоящие перед каждым большим городом в начале его истории[103 - Аналогичную аргументацию использовал уже Стефан Яворский [Стефан Яворский 1708].]; затем, однако, логическая аргументация переходит в поношение, и врагам предрекается, что они сломают свои «ядовитые зубы» об этот твердый и святой камень (то есть Санкт-Петербург). Ибо «Камень же Град сеи на твердом камени Благочести основанныи» [Там же][104 - В основе этой построенной на мотиве камня цепочки образов лежит топическое метафорическое отождествление Петра I с апостолом Петром, опирающееся, в свою очередь, в качестве tertium comparationis, на евангельский эпизод, где Петр сравнивается с «камнем» (рейа), на котором будет создана церковь Христова (Матф. 16: 18). Сопоставление Петра I с камнем проецируется здесь, как и в других текстах, на город Петра: и тот, и другой символизируют фундамент новой России, начало новой эпохи.].
За этим следуют цитированные выше места из Исайи, в которых неоднократно встречаются слова, содержащие морфему «пуст». Разницу между «старым» и «новым» Иерусалимом, объясняемуюнемилостью Бога или же его покровительством, Бужинский проецирует на землю, в которой был воздвигнут Петербург: благодаря основанию города место это теперь не «оставлено» и не «пусто», а, напротив, приобретает черты сакральности[105 - Книги пророков изобилуют примерами того, как немилость Бога может привести к запустению страны (см., например: Ис. 6: 11; 13: 9; 14: 23; 24: 10; 33: 8; Иер. 26: 9; 51: 42–43; Иез. 29: 12), а покровительство кпреодолению запустения (кроме уже цитированных мест из Исайи ср. также Иез. 36: 33–34, где речь ведется о восстановлении и обновлении городов).]. В контексте открытой полемики с противниками Петербурга обращает на себя внимание намек на ходящую в народе бранную формулу «Петербургу быть пусту» и связанное с ней предание.
Первое документальное свидетельство о таких народных легендах содержится в протоколах Тайной канцелярии по делу царевича Алексея. На допросе 8 февраля 1718 г. царевич упоминает пророчество своей сосланной в монастырь матери и первой жены Петра I Авдотьи Лопухиной, высказанное ею за два года до этого: «Быть-де ему [то есть Петербургу] пусту; многие-де о сем говорят»[106 - См.: [Устрялов 1859, Т. 6: 457].]. Представление о запустении города, содержащееся во многих других устных преданиях XVIII в.[107 - См., например, ходившие в 1722 г. слухи о черте, обитающем в куполе Троицкого собора, как знаке предстоящего запустения города [Семевский 1884: 88–89]. О других преданиях и устных рассказах XVIII в. см. [Долгополов 1977: 160–162; Назиров 1975].], было сведено впоследствии к расхожему пророчеству «Петербургу быть пусту».
Нелюбовь к Петербургу стала неотъемлемой частью более широкого комплекса антипетровской идеологии, находившей себе особо рьяных сторонников среди старообрядцев. Ярко выраженная официальная сакрализация царя при Петре I вызывала у его противников (которые, если следовать терминологии Фуко, обладали «до-классицистическим» пониманием знака и поэтому не принимали новой семиотической основы барочной культуры) как раз обратную реакцию, то есть отождествление Петра I с Антихристом[108 - См. об этом: [Успенский 1994а]. О сакрализации монарха см. ниже главу II, 1.2.]. Как следствие из этого, происходит, по закону простого силлогизма, и отождествление города Петра с городом Антихриста, то есть с проклятым Богом Вавилоном[109 - См. встречающееся в сочинениях старообрядцев обозначение Петра I как «Царя вавилонского» [Кельсиев 1860–1862, Т. 4: 263].]. Не случайно формула «Петербургу быть пусту» восходит, в свою очередь, к ветхозаветному описанию Вавилона (Иер. 51: 42–43)[110 - См.: [Анциферов 1991: 302].]:
Набережная Васильевского острова у дворца А. Д. Меншикова. РисунокХ. Марселиуса. 1725 г.
Выде на вавилон море в шуме волн своих, и покрыся. Быша грады его в запустение, земля безводна и пуста, земля в неиже никтоже поживет, и ниже будет витати в нем сын человечь[111 - «Устремилось на Вавилон море; он покрыт множеством волн его. Города его сделались пустыми, земля сухою степью, где не живет ни один человек и где не проходит сын человеческий».].
Таким образом, если, с одной стороны, предсказание запустения, возврата первоначального хаоса в виде наводнения проецировалось в неофициальной культуре на Петербург, то, с другой стороны, Бужинский приписывает городу Петра черты Нового Иерусалима, города, который более не может быть назван «оставленным», и земли, которая более не может быть названа «пустой». Бужинский дает отповедь критикам города, меняя местами полюсы в их ценностной системе: Петербург не проклятый Вавилон, а его противоположность – святой город Иерусалим.
Мифологема преодоления пустыни и превращения ее в столицу, воспринимаемую в первую очередь как сакральное пространство, становится у Бужинского идеологическим оружием в борьбе за легитимацию нового города. Ее потенциал усиливается благодаря использованию топического образа Нового Иерусалима, который, будучи святым городом par excellence, служит символом божьего покровительства и преодоления запустения.
В. К. Тредиаковский. Портрет работы неизвестного художника середины XVIII в.
Легитимация новой царской резиденции – главная задача петербургского панегирика в Петровскую эпоху – осуществлялась не в последнюю очередь за счет подчеркивания ее сакральной сущности. При этом важную роль играла хронотопическая оппозиция «пустыня – совершенный город» (досакральное versus сакральное пространство). Напротив, в послепетровское время легитимация Петербурга уже не входила в задачи петербургского панегирика, поскольку в 1730-е гг. Петербург утвердился политически как царская резиденция и столица. И все же метафорика, сложившаяся в Петровскую эпоху, сохранялась; более того, она стала топологической составляющей классицистической оды. Подобным же образом продолжала использоваться и дихотомия «пустыня – рай», как, например, в юбилейном стихотворении Тредиаковского «Похвала ижерской земле и царствующему граду Санктпетербургу»:
Но вам узреть, Потомки, в Граде сем,
Из всех тех стран слетающихся густо,
Смотрящих все, дивящихся о всем,
Гласящих: се Рай стал, где было пусто.
[Тредиаковский 1752: 289]
В этих строках (хроно)топическая оппозиция «Рай» – «пусто» поддерживается формальным (фонетико-метрическим) соответствием рифмы «густо» – «пусто», наделяя ее семантикой противопоставления «полноты» – «пустоте», вписанной в привычный мессианский контекст. «Полнота» и «пустота» соответствуют полюсам, утвердившимся в Петровскую эпоху: «сакральное пространство» (рай) – «профанное пространство» (пустое место), причем завершение петербургского проекта отодвигается здесь на отдаленный, хотя и установленный (пятьдесят лет[112 - «Что ж бы тогда, как пройдет уж сто лет?» Здесь имеется в виду сто лет со дня основания города.]) срок. Тредиаковский, предрекая стечение (западных) народов в Петербург, отсылает, как и Бужинский, к текстам библейских пророков (Исайи и др.)[113 - Ср., например, Ис. 2: 2: «И будет в последние дни, гора дома Господня будет поставлена во главу гор и возвысится над холмами, и потекут к ней все народы». В строфах, предшествующих цитате, Тредиаковский описывает «паломничество» русских в западные города (Париж, Лондон, Амстердам, Венецию, Рим), к источникам знаний, вслед за чем предрекает обратимость этого явления, то есть паломничество с Запада в Петербург – «новый Рим». Об этом говорится в почти дословной цитате из «Юбилейного гимна» Горация: «Светило дня впредь равного не зрит / Из всех градов, везде Петрову Граду» («Alme Sol <…> possis nihil urbe Roma visere maius»).].
Однозначное отождествление догородской пустыни с пред-космогоническим хаосом состоялось, однако, только в постпанегирической поэзии. В контексте яростного столкновения с историософскими импликациями создания «новой» России Петром и в силу этого умноженного, а затем и усложненного изображения Петербурга лексико-семантическое поле морфемы «пуст-» становится заглавным понятием, определяющим предгородской хаос[114 - Об этой проблематике в поэме Пушкина «Медный всадник» см.: [Burkhart 1999]; а также [Gregg 1977].].
1.4. Ab urbe condita Петербург, Рим, Константинополь, Москва
Рассматривая мифологему космогонии как конституирующий элемент петербургского панегирика (и петербургского мифа в целом), уместно спросить, насколько этот элемент дистинктивен, то есть является ли он специфической чертой петербургского мифа, отличающей его от других городских мифов. Чтобы ответить на этот вопрос, следует обратиться, среди прочего, к текстам, не эпидейктическим в узком смысле, но все-таки возникшим во взаимодействии с официальной идеологией (летописям, легендам об основании города и т. д.).
В качестве первой возможности для такого сравнительного анализа может быть рассмотрена центральная риторико-хронотопическая формула петербургского панегирика «где прежде… там ныне…». Применение этой формулы отнюдь не является специфической чертой петербургского литературного мифа, его природа топологична: эта формула использовалась, например, уже в прославлении Рима, особенно в «Фастах» Овидия, где многие стихи начинаются конструкцией «hic, ubi nunc Roma est…»[115 - См. об этом: [Gernentz 1918]. Разумеется, риторико-хронотопическая формула «прежде/ныне» встречается и в древнерусской литературе. Ср., например, в «Повести временных лет»: «Куда <=где> же древле… туда же ныне…» (цит. по [Лотман, Успенский 1977: 9]; или в «Казанской истории»(XVI в.): «Иже иногда слышахуся и видяху во граде Казани морзости и запустения мечети варварския стоящи, ныне же на тех местех видяхуся церкви божия християнския, пресветло сияюще» [Казанская история 1985: 540].]:
Hic, ubi nunc Roma est, incaedua silva virebat,
Tantaque res paucis pascua bubus erat (I, 243–244)[116 - «Здесь, где возвысился Рим, зеленела нерубленой чаща / Леса и мирно паслось скромное стадо коров».]
Hic, ubi nunc fora sunt, lintres errare videres,
huaque iacent valles, Maxime Circe, tuae (II, 391–392
Hic, ubi nunc Roma est, orbis caput, arbor et herbae
Et paucae pecudes et casa rara fuit (V, 93–94)[118 - «Там, где стоит теперь Рим, глава мира, был луг и деревья, / Малое стадо овец да кое-где шалаши».]
Quae nunc aere vides, stipula tum tecta videres,
Et paries lento vimine textus erat (VI, 261–262)[119 - «Храм, что под бронзой теперь, тростником ты увидел бы крытым, / Стены его сплетены были из гибкой лозы».]