Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Тайна корабля

Год написания книги
1892
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 11 >>
На страницу:
4 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Гвалт становился теперь оглушительным. Мой новый друг сообщил мне, что кто-то «провалился», что надо сбегать, узнать новости, и что когда он вернется, то приведет мне писца-конторщика. Он застегнулся на все пуговицы и нырнул в бурную толпу. Он был прав; кто-то провалился; рушилось чье-то могущество, а в результате он вернулся ко мне с конторщиком, который извлек на свет мои книги, избавив меня от всякого труда, и понес на себе весь груз моего коммерческого образования за тысячу долларов в месяц на наши, школьные деньги (десять долларов по курсу монеты Соединенных Штатов); и это был не кто иной, как многообещающий Билльсон, тот самый, про которого учитель говорил, что я лучше ничего не придумаю, как следовать его примеру. Бедняге не везло. Единственное доброе слово, какое я могу сказать о нашей Мускегонской торговой коллегии, это то, что все мы, словно стайка молодых рыбешек, были так запуганы, что нас нельзя было и причислить к виноватым. Падение такого коммерческого принца, как Билльсон, который так чванился в дни своего величия, было как-то особенно тяжко видеть. Но дух следования внешним приличиям поборол даже горечь недавнего позора, и мой конторщик вступил в свою должность, соблюдая всю подобающую учтивость и вообще внешний декорум.

Таковы были мои первые впечатления в этом нелепом учебном заведении, и, говоря по правде, они не были особенно неприятны. Пока я оставался богачом, мои вечера и послеобеденное время были в моем полном распоряжении. Мой письмоводитель вел мои книги, он же за меня толкался и драл горло на бирже; а я себе спокойно рисовал ландшафты, либо читал романы Бальзака, – два моих любимых занятия. Теперь у меня была только одна забота – оставаться богачом, или, другими словами, заниматься только верными делами. Я и до сих пор соблюдаю это правило. Я полагаю, что в сем несовершенном мире лучше всего придерживаться такой спекуляции, которая предательски предлагается ребятам в формуле: «Орел – я выигрываю, решка – ты проигрываешь». Помня напутственные слова отца, я робко обратил свое внимание на железные дороги. С месяц или около того я выдерживал позицию безусловного равновесия, делая ставки лишь в ничтожных делах и терпеливо перенося презрительное отношение ко мне моего письмоводителя. Однажды я было попытался чуть-чуть рискнуть, действовать пошире и, будучи убежден, что акции будут падать, продал на несколько тысяч долларов бумаг какой-то компании сковородок. Едва я это совершил, как какие-то болваны в Нью-Йорке начали спекулировать на повышение, и мои «сковородные» вдруг вздулись как пузырь. В какие-нибудь полчаса мое состояние оказалось крепко скомпрометированным. Во мне заговорила кровь, как выражался мой отец. Я отважно встретил удар. Весь день я хлопотал над продажей этих чертовых акций. Должно быть, я шел прямо наперекор махинациям Джея Гульда, и вообще вся эта моя выходка наделала шума. В нашей школьной газете имя Лоудона Додда в тот день заняло заметное место. Я и Билльсон, вновь вынырнувший на поверхность, приглашались на одно и то же место клерка. Мое несчастье было более заметное, и место осталось за мной. Как видите, даже и в Мускегонском торговом училище было чему поучиться.

Что касается меня, то я мало заботился о том, теряю или выигрываю в этой сложной, азартной и глупой игре. Но все же пришлось сообщать бедному моему отцу довольно-таки печальные новости, и мне понадобились на это все ресурсы моего красноречия. Я писал ему (и это была правда), что благоуспевающие молодые люди вообще не блещут воспитанием, и что если он хочет меня чему-нибудь обучать, то пусть порадуется моей неудаче. Я просил (это уж было не очень последовательно), чтобы он снова поставил меня на ноги, и давал торжественное обещание поправить свои финансы на железнодорожных делах. В заключение же (уж совсем непоследовательно) я уверял его, что вообще не способен к делам и умолял его взять меня из этого гнусного места и отпустить меня в Париж изучать искусство. Он отвечал мне кратким и печальным письмом, в котором говорил только, что вакационное время не за горами, и что тогда мы обо всем поговорим толком.

Когда пришло это время, я встретился с ним на вокзале; тут мне сразу кинулось в глаза, что он постарел. Казалось, его единственным желанием было утешить и ободрить меня. Я не должен был падать духом; многие из лучших людей терпели неудачи вначале. Я отвечал ему, что моя голова не создана для дел, и его доброе лицо омрачилось.

– Не надо бы так говорить, Лоудон, – возразил он. – Я никогда не поверю, что мой сын трус.

– Но я этого не люблю, – жаловался я. – Эти все дела не имеют для меня ни малейшего интереса, искусство же мне нравится. Я знаю, что в искусстве я пойду гораздо дальше.

И я напомнил ему о том, что хорошие художники зарабатывают много денег, что, например, картины Месонье продаются за громадные суммы.

– Не думаешь ли ты, Лоудон, – возразил он, – что человек, который может написать картину в тысячу долларов, не найдет в себе отваги на то, чтобы бросить картины и вступить на рынок? Нет, сэр, этот самый Месонье, о котором ты говоришь, или наш собственный американский Бирштадт, если б их двинуть хоть завтра же в предприятие с пшеницей, они, наверное, выказали бы энергию. Милый ты мой, видит Бог, я стараюсь только ради твоей же пользы и предлагаю тебе такую сделку. Я вновь снабжу тебя капиталом в десять тысяч долларов; покажи, что ты человек способный, удвой эту сумму и затем, коли уж это тебе так хочется, поезжай в Париж; я отпущу тебя. Но отпустить тебя теперь, как бы побитого, – этого мне гордость не позволяет сделать.

У меня сердце сначала взыграло от такого предложения, но потом вслед затем и сжалось. Мне казалось, что легче написать картину как Месонье, чем выиграть десять тысяч долларов в эту мимическую биржевую игру. Мои размышления о том, как странно подобным путем испытывать талант человека к живописи, не способствовали выяснению положения. Однако я все же сделал попытку заговорить об этом.

Он глубоко вздохнул и сказал:

– Ты забываешь, друг мой, что я могу быть судьей только в одном случае, и отнюдь не могу быть им в другом. Может быть, ты так же гениален, как сам Бирштадт, но я от этого не стану умнее.

– Видите ли, – продолжал я, – ведь у меня всегда будет неудача. У других мальчиков есть кто-нибудь, помогающий им, посылающий им телеграммы, извещающий о ценах. У нас есть, например, некий Джим Кастелло; его отец посылает ему известия из Нью-Йорка, без которых он никогда ничего и не предпринимает. Ведь вы сами понимаете, что коли кто-нибудь выигрывает, так, разумеется, кто-нибудь другой должен же проигрывать.

– Так я буду извещать тебя! – вскричал мой отец с необычным одушевлением. – Я не знал, что это дозволено у вас в школе. Я буду тебе передавать по телеграфу условным шифром все нужные сведения, и таким манером у нас выйдет целый торговый дом под фирмой «Лоудоны – Додд и Сын», – продолжал он, похлопывая меня по плечу, – Додд и Сын, Додд и Сын, – повторял он с явным наслаждением.

Ну, коли сам отец брался быть моим руководителем и наставником, и коли коммерческое училище для меня становилось необходимым путем к Парижу, то я еще мог смело смотреть в глаза неведомому будущему. А старик мой был так доволен этой затеей с нашей ассоциацией, что весь так и воспрянул духом, так и сиял. Встретились мы с ним как немые, а теперь усаживались за стол с праздничными физиономиями.

А теперь мне надо вывести на сцену новое действующее лицо, которое не произнесло ни слова и не двинуло пальцем, и, однако, обусловило созидание всей моей последующей карьеры. Вы изъездили Соединенные Штаты вдоль и поперек, и по всей вероятности, вы видели его позлащенную главу, с желобками, поднимающуюся где-нибудь над деревьями, среди равнины, ибо это новое действующее лицо было не что иное, как Капитолий штата Мускегон, тогда только что спроектированный. Мой отец предался этому делу со смешанным чувством патриотизма и коммерческой ревности, которые были в нем искренни и неподдельны. Он участвовал во всех комитетах, подписал на это дело изрядную сумму и постарался заручиться участием во всяческих поставках и контрактах. Было представлено немало конкурсных планов, и ко времени моего возвращения из школы отец как раз был погружен в их рассмотрение. Мысль эта всецело овладела его умом, и в первый же вечер моего прибытия домой он пригласил меня на совещание. Предмет был такого свойства, что и я сам предался ему с ревностной охотой. Правда, архитектура была вещь мне незнакомая, но все же это было искусство, а я ко всякому искусству чувствовал естественное тяготение и готов был посвятить ему все свои усилия, что, по мнению какого-то знаменитого идиота, и служит якобы признаком гения. Я с головой погрузился в работы отца, ознакомился со всеми представленными планами, с их достоинствами и недостатками, просматривал и изучал специальные сочинения, сам сделался знатоком архитектурных стилей, знакомился с ценами на материалы и, словом, так вник в дело, что, когда приступили к окончательному избранию плана, то «сорванец» Додд пожинал лавры. Его доводы показались самыми основательными, его выбор был одобрен комитетом, и я имел удовольствие убедиться в том, что выбор этот был, в сущности, мой. В окончательной обработке плана, которая затем последовала, мое участие было самое широкое; я собственноручно разметил все отдельные помещения, и эти разметки имели удачу или заслугу быть принятыми. Энергия и способности, какие я при всем этом выказал, восхищали и удивляли моего отца, и я смело говорю, – хотя и должен бы быть скромен на язык, – что только благодаря моим стараниям Мускегонский Капитолий не сделался бельмом на глазу у всего моего родного штата.

Я вернулся в школу в отличнейшем настроении, и мои первые коммерческие операции прошли с отменным успехом. Отец писал и телеграфировал мне постоянно: «Старайся сам все обдумать, практикуйся, упражняйся», – казалось, хотел он внушить мне. Все, дескать, что я делаю для тебя, сводится к тому, что я подаю тебе шашки, и ты уж сам веди игру на свою ответственность, и тогда все, что ты заработаешь, все это будет плодом твоей собственной сметливости и предусмотрительности. Он вел, однако же, дело так, что ясно давал мне указания, что именно я должен делать, и я так и делал. Не прошло и месяца, как я уже собрал семнадцать или восемнадцать тысяч долларов, конечно, нашими, школьными бумагами. И вот тут-то я и пал жертвой этой нашей системы. Как я уже объяснил, бумаги наши соответствовали одному проценту истинной денежной стоимости; их можно было свободно продавать, обменивать на настоящие деньги. Неудачные спекулянты у нас то и дело продавали за них одежду, книги, гитары и иные вещи, чтобы оплатить проигрыш, а их более удачливые товарищи, со своей стороны, часто испытывали искушение реализовать и издержать на свои увеселения часть своих прибылей. Мне понадобилось купить долларов на тридцать рисовальных принадлежностей, так как я часто ходил в лес рисовать этюды, и мое желание было легко исполнить. Я уже начал было смотреть на биржевую игру (с помощью отца) как на хорошее помещение денег в рост. И вот в один злополучный час я не вытерпел и «реализовал» три тысячи долларов в школьных бумагах и купил что мне требовалось.

Это было в среду утром. Я был на седьмом небе от счастья. А мой отец (не могу позволить себе сказать, что я) как раз в эту минуту задумал «straddle»[7 - Буквальное значение слова «straddle» – езда верхом по-мужски, ходьба раскорячившись; в чем же состоит упоминаемая автором биржевая операция – не можем сказать (прим. перев.).] с пшеницей между Чикаго и Нью-Йорком. Операция эта, как вы хорошо знаете, один из самых искушающих, но зато и самых ненадежных ходов на шахматной доске финансов. В четверг удача начала поворачиваться спиной к расчетам моего родителя, а в пятницу вечером я уже попал в список банкротов – во второй раз. Это был тяжкий удар; отец особенно тяжело почувствовал его. Трудно, человеку видеть неспособность своего единственного сына, а он видел это воочию. Но в нашей неудаче было нечто, что делало из нее чистую отраву. Он поставил меня вновь на ноги, он дал мне три тысячи долларов в наших бумагах, и выходило так, что я украл эти три тысячи, но только уже в виде наличных тридцати долларов. Конечно, это было чересчур крайнее толкование, но до некоторой степени оно было верно. В общем, отец был не против всей этой спекуляции, но ее подробности смущали его. И вот я снова начал влачить существование письмоводителя, и мечты о Париже у меня угасли. Отец не хотел ободрить меня никаким добрым словом, не хотел помочь мне никаким благим советом.

Без сомнения, все это время он раздумывал о своем сынке и о том, что с ним делать. Я думаю, что он был очень потрясен моей беспринципностью и изыскивал средства и способы уберечь меня от соблазнов. Впрочем, архитектор Капитолия превосходно отзывался о моих рисунках. И в то время, как отец колебался и не знал, что со мной делать, фортуна выступила в мою защиту и Мускегонский Капитолий перевернул мою судьбу.

– Лоудон, – с улыбкой сказал мне отец, когда мы с ним снова увиделись, – скажи, если бы ты отправился в Париж, сколько понадобилось бы тебе времени, чтобы сделаться опытным скульптором?

– Что вы хотите сказать, отец? – закричал я. – Что значит «опытным»?

– Я подразумеваю человека, ознакомившегося с высшими стилями, – отвечал он, – например, с нагим телом, и также подразумеваю патриотический и эмблематический, то есть условный, стили.

– Я думаю, что на это понадобится года три, – ответил я.

– И ты думаешь, что необходимо ехать в Париж? – спросил он. – У нас, в нашей родной стране, есть отличные скульпторы. Вот, например, хотя бы Проджерс – прекрасный скульптор, хотя не знаю, стал ли бы он давать уроки.

– Париж – единственное место для этого, – уверял я его.

– Да мне и самому кажется, что так будет лучше, – согласился он и, смакуя слова, продекламировал: – Молодой человек, уроженец этого штата, сын одного из видных граждан, обучавшийся под руководством опытнейших мастеров Парижа!..

– Но, милый мой папаша, что все это значит? – прервал я его. – Мне никогда не грезилось быть скульптором.

– Видишь ли, в чем дело, – сказал он. – Я взял на себя поставку статуй для нашего нового Капитолия. Сначала я смотрел на это с чисто коммерческой стороны, а потом мне подумалось, что лучше бы устроить из этого фамильное дело. Это как раз и сходится с твоими мыслями; тут и деньги, и патриотическая заслуга. Так что если ты согласишься, то отправишься в Париж, а вернешься оттуда через три года и изукрасишь Капитолий своего штата. Это крупный шанс в твою пользу, Лоудон. Обещаю тебе, что около каждого доллара, который ты заработаешь, я положу другой. Но чем скорее ты отправишься и чем усерднее возьмешься за работу – тем лучше. Если же с полдюжины первых статуй не придутся по вкусу Мускегону, то дело будет плохо.

Глава II

Руссильонское вино

Моя мать происходила из шотландской семьи, и потому было сочтено приличным, чтобы по дороге в Париж я сделал визит моему дяде Адаму Лоудону, богачу-оптовику, оставившему торговлю и жившему в Эдинбурге. Это был очень чопорный и очень насмешливый человек. Кормил он меня превосходно, поместил у себя роскошно и, казалось, хотел таким образом поиздеваться надо мной, отчего у меня сверкали очки и подергивался рот. Главным источником этой худо скрываемой радости, как я догадываюсь, был просто-напросто тот факт, что я был американец.

– Да-а-а… – говорил он, насколько возможно растягивая слова, – так, значит, у вас, в вашей стране, то-то и то-то обстоит или делается вот так-то и так-то!..

А кучка моих двоюродных братьев при этом превесело хихикала. Беспрестанные повторения таких выходок, они, надо полагать, считали каким-то особенным способом развлечения, который можно бы назвать, пожалуй, американским. У меня, помню, являлось искушение начать им рассказывать о том, что мои американские друзья-приятели в летние месяцы ходят голые, и что методистская церковь в Мускегоне вся изукрашена скальпами. Впрочем, такими штуками их не очень-то удавалось пронять. Этому они не так изумлялись, как тому, что мой отец республиканец, или тому, что я, когда был в школе, то выговаривал слово colour через и[8 - Слово colour, цвет, выговаривается кёлёр, а с буквой и выговаривалось бы кьюлёр (прим. перев.).]. Когда же я сообщил им о том (это была, однако же, сущая правда), что мой отец ежегодно расходовал значительную сумму на то, чтобы приучить меня к игре, то хихиканье и зубоскальство всей этой ужасной семейки, пожалуй, еще можно было и извинить.

Не стану отпираться, что иной раз мне ужасно хотелось хорошенько поколотить дядюшку Адама. Пожалуй, в конце концов это и случилось бы, не догадайся они вовремя устроить пикник, в котором я оказался львом. При этом случае я узнал (к великому моему изумлению и успокоению), что невежливое обращение со мной практиковалось лишь в своем тесном, семейном кругу, и что, в сущности, это была своего рода шутливая ласка. Чужим же меня представляли весьма почтительно. Я был «сын моего американского свояка, мужа моей бедной Джен, Джемса Додда, известного мускегонского миллионера», – рекомендация, явно рассчитанная на то, чтобы сердце мое наполнилось чувством фамильной гордости.

Пожилой помощник моего деда, забавное создание с явно выраженным пристрастием к виски, был ко мне прикомандирован в качестве моего проводника по городу. С этим безобидным, но полным аристократического достоинства компаньоном я ходил на Артуров Стул и на Кальтонов Холм, слушал концерты в садах Принц-стрит, осматривал драгоценности Короны и кровь Риччио и проникался любовью к большому замку на скале, бесчисленным шпилям церквей, стройным зданиям, широким улицам и узким кривым переулкам старого города, где предки мои жили и умерли еще в дни, предшествовавшие открытию Колубма.

Но превыше всех этих городских достопримечательностей интересовал меня мой дед, Александр Лоудон. В свое время старый джентльмен был простым каменщиком и быстро пошел в гору, скорее орудуя врожденным лукавством, нежели блистая действительными заслугами. Во внешности, говоре и манерах у него сквозил явный отпечаток своего происхождения, которое поднимало желчь дяди Адама и было для него горче полыни. Ногти его, назло тщательному надзору, были в явном трауре; одежда висела на нем мешками и складками и походила на воскресную одежду мужика; стиль его речи был самый вольный и терзающий ухо. Даже в лучшем случае, когда можно было заставить его держать свой язык за зубами, одно его присутствие в углу комнаты, с этими его морщинами, облезлой головой, широкими руками и каким-то неприятно пошлым выражением лица, давало нам чувствовать наше происхождение. Тетушка моя умела его извинять, двоюродные братья умели его обуздывать, но все же нам некуда было деваться от грубого, физического факта присутствия этого камня, положенного «во главу угла» нашей фамилии.

На стороне американца, каким был я, оказалась значительная выгода. Я ни капли не стыдился своего дедушки, и старый джентльмен отметил эту разницу. Он хранил нежную память о моей матери, быть может, потому, что она в его глазах была полной противоположностью дяде Адаму, которого она ненавидела яростно; и мое ласковое обращение с ним он приписывал наследственной преемственности от моей матери. Во время наших прогулок, которые скоро стали ежедневными, он иной раз украдкой забегал в кабачок (предварительно внушив мне, чтобы я держал это в строгом секрете от Адама), и когда случалось там повстречаться с какими-нибудь друзьями-приятелями ветеранами, он с явной гордостью представлял меня честной компании, стараясь в то же время набросить тень на своих прочих потомков.

– Это сын моей Дженни, – говорил он, – он-то ничего, славный малый.

Вообще же целью наших экскурсий было вовсе не любование древностями или величественными видами, а посещение одного за другим разных глухих пригородов, где старый джентльмен мог предаваться воспоминаниям о том, что он когда-то тут орудовал в качестве подрядчика, а иногда и архитектора. Редко случалось мне видеть что-нибудь более шокирующее; казалось, кирпич покраснел в стенах, а крыши побледнели от стыда; но я, конечно, старался не дать заметить моих чувств престарелому строителю, который шел рядом со мной, и когда он мне показывал какое-нибудь новое безобразие, да еще с комментариями насчет того, что, мол, вот моя мысль, которую у меня потом перехватили и построили по ней целый квартал около Глазго, – я спешил вежливо похвалить и (что, кажется, особенно его восхищало) спросить о стоимости каждого украшения. Само собой разумеется, что Мускегонский Капитолий очень часто служил у нас предметом собеседования. Я на память рассказывал ему обо всех планах, он же, при помощи небольшой книжки, полной чертежей и таблиц, автором которой, сколько помнится, являлся Мольсуорс и которая была его вечным карманным спутником, сейчас же сообщал мне грубо-приблизительные расчеты и оценивал поставки и подряды. Наших мускегонских строителей он называл не иначе, как стаей бакланов. Знакомство его с делом в сочетании с моим знанием архитектурных терминов и стилей, а главное, цен на материалы в Соединенных Штатах способствовали тому, что из нас вышла весьма дружная и хорошо подобранная пара, и дедушка часто с пылким одушевлением объявлял меня «настоящим умницей-парнишкой». Таким образом, как видите, Капитолий моего родного штата уже во второй раз благотворно влиял на мою жизнь.

Я покинул Эдинбург не без мысли о том, что мне удалось немало совершить в свою пользу. А главное, я радовался, что бежал наконец из этого несносного дома и скоро погружусь в мой радужный Париж. У каждого человека свой роман; мой состоял в том, чтобы предаться исключительно обучению искусствам, вести жизнь студентов Латинского квартала и вообще войти в мир Парижа, как он изображен маститым мудрецом, автором «La Comеdie Humaine»[9 - «Человеческая комедия». Автор ее Бальзак (прим. перев.).]. И я не был разочарован, да и не мог быть, потому что мне не надо было видеть фактов, я их принес с собой готовыми. Марко жил рядом со мной в моем неуютном и вонючем отеле на улице Расина; я обедал в скверном ресторанчике вместе с Лусто и с Растиньяком. Если мне встречался на перекрестке фиакр, правил им Максим де Трай. Как я сказал, жил я в скверном отеле и обедал в скверном ресторане; но делал это совсем не по нужде, а из чувства. Отец щедро снабдил меня средствами, и я, кабы захотел, мог бы жить в районе площади Звезды и ежедневно ездить в экипаже на уроки. Но если бы я так поступил, все очарование исчезло бы, и я остался бы просто Лоудоном Доддом; а теперь я был студентом Латинского квартала, преемником Мюрже[10 - Известный автор «Цыганской жизни» (прим. перев.).], который во плоти и крови переживал один из тех романов, которые я так любил читать и перечитывать, и мечтал над ними в лесах Мускегона.

В те времена все мы, обитатели Латинского квартала, были выкроены по Мюрже. В Одеоне тогда была поставлена «Жизнь Богемы» (очень унылая, плаксивая пьеса), державшаяся на сцене непостижимо долгое (для Парижа) время и оживившая свежесть легенды. Так как на любом чердаке по соседству творились совершенно такие же дела, то добрая треть парижского студенчества весьма добросовестно олицетворяла героев Мюрже, Родольфа или Шонара, к их великому собственному удовольствию. Некоторые из нас делали то же самое, а иные шли и еще дальше. Я, например, всегда с завистью смотрел на одного своего земляка, у которого была своя студия на улице Мосье-ле-Пренс, который носил сапоги и длинные волосы в сетке, и в таком виде заявлялся в сквернейшую столовую квартала в сопровождении своей натурщицы и любовницы – корсиканки в живописном национальном костюме. Надо обладать известным величием души, чтобы вознестись безумно на такую высоту. Я со своей стороны довольствовался тем, что воображал себя бедняком, потому что ходил по улицам в каком-то колпаке и преследовал с вечными неприятными приключениями исчезнувшее млекопитающее, носившее когда-то имя гризетки. Самая мучительная вещь была пища и питье. Я был рожден на свет с лакомым языком и с нёбом, приспособленным к вину, и только фанатическая приверженность к тексту романов могла заставить меня глотать рагу из кролика и красные чернила, называвшиеся Берси. И ведь каждый раз, изо дня в день, когда я кончал работу в студии, где я занимался чрезвычайно усердно и далеко небезуспешно, меня словно окатывало волной отвращения. Мне приходилось украдкой ускользать от своих приятелей и обычных компаньонов и вознаграждать себя за недели самоистязания тонкими винами и вкусными блюдами, сидя где-нибудь на террасе или среди зелени в саду с раскрытой книжкой одного из моих любимых авторов, в которую я по временам заглядывал. Так я наслаждался до тех пор, пока не наступала ночь и не зажигались огни в городе, а потом брел домой по набережной при свете месяца или звезд, предаваясь мечтаниям и перевариванию вкусного обеда.

Такая слабость духа вовлекла меня на второй год моего пребывания в Париже в некоторое приключение, о котором я должен поведать. Я отношусь пристрастно к этому случаю, потому что он послужил поводом моего знакомства с Джимом Пинкертоном. В один октябрьский день, когда пожелтелые листья валятся на бульвары и настроение впечатлительных людей клонится в одинаковой степени к грусти и к исканию общества, я сидел один за обедом в ресторане. Ресторанчик был неважный, но в нем был хороший погреб и имелся длинный список разных вин. Я тут наслаждался вдвойне, и как любитель вин, и как любитель громких названий; просматривая карту, я уже в самом конце ее натолкнулся на название, не особенно прославленное и знаменитое, – Руссильон. Я вспомнил, что никогда еще не пробовал такого вина, приказал подать бутылку, нашел вино великолепным, и когда прикончил бутылку, крикнул гарсона и, по моему обычаю, хотел спросить еще полбутылки. Но руссильонского в полбутылках не оказалось.

– Ну, так давайте бутылку, – сказал я.

В этом заведении столики были сдвинуты вплотную. Последнее, что от этого обеда осталось у меня в памяти, это то, что я вел весьма громкий разговор с моими соседями. Затем я постепенно раздвигал круг моего внимания, ибо ясно помню, что стулья вокруг меня начали поворачиваться, и лица с усмешками уставились на меня. Что такое я говорил, этого я не помню, но и теперь, через двадцать лет после того, я все еще испытываю угрызения совести; скажу вам только вкратце, что моя муза в эту минуту была настроена патриотически. Помню, что мне непременно захотелось пойти пить кофе в обществе моих новых друзей; но едва ступив на тротуар, я нашел себя в полном одиночестве. В то время это обстоятельство удивило меня еще меньше, чем удивляет теперь; но все же я был слегка опечален, продолжая, однако, шествовать в кофейню. Я удивлялся, почему я так опьянел после моей второй бутылки, и решил подправить себя кофе и водкой. В кафе «Суре», когда я туда пришел, фонтан был пущен в ход, и, что меня ужасно удивило, мельница и разные механические фигурки на скалах казались все заново отделанными и выделывали презабавные штуки. В кофейне было жарко, и она была ярко освещена, так что все в ней было ужасно отчетливо видно: и лица гостей, и даже буквы на газетах, которые лежали на столиках, – и все помещение как-то плавно и приятно покачивалось, словно висячая койка. В первые минуты все это донельзя очаровало меня, и мне казалось, что я никогда не устану смотреть на это; потом я внезапно впал в беспричинную грусть; а затем, с той же внезапностью и скоростью, я наконец догадался, что я просто-напросто пьян, и что мне всего лучше улечься спать.

До моего дома было отсюда несколько шагов. Я взял от швейцара зажженную свечу и начал шагать по лестнице к себе на четвертый этаж. Хотя я не могу отпираться, что был пьянехонек, но в то же время помню, что думал и рассуждал здраво. Главное, что меня заботило, это чтобы хорошенько выспаться и не опоздать утром на работу, и когда увидал, что часы у меня на камине остановились, я решил вновь спуститься вниз и сказать швейцару, чтобы он меня разбудил. Оставив свечу у моей открытой двери, чтобы потом не заблудиться, я пошел вниз. Весь дом был погружен во тьму; но на каждой площадке было только по три двери, так что запутаться было невозможно, и мне оставалось только спуститься по лестнице, пока не увижу огонька в каморке швейцара. И вот, отсчитал я четыре этажа, а швейцара не видать. Ну, что же, возможно, что я неверно сосчитал; иду себе дальше и дальше, спускаюсь этаж за этажом, наконец, по моему счету, спускаюсь до какого-то невозможного девятого. Мне становится ясным, что я как-нибудь проглядел каморку швейцара. Да и в самом деле, я теперь видел пять пар звездочек где-то ниже улицы, так что, значит, я очутился уже под землей. Видимое ли дело: наш дом был выстроен над парижскими катакомбами, и это открытие возбудило во мне живейший интерес; не будь я так крепко одержим заботой о своей работе, я наверное занялся бы исследованием этого подземного царства. Но я помнил, что мне надо быть в мастерской утром, в известный час, и что я во что бы то ни стало должен найти швейцара. Я повернул назад и поднялся снова до уровня улицы. Я взобрался на пятый, шестой, седьмой этаж, – швейцара все нет как нет. Это меня наконец истомило; я сообразил, что теперь я недалеко от своей комнаты, и решил бросить поиски и лечь спать. Я взбирался все выше. Вот восьмой, вот девятый, десятый, одиннадцатый, двенадцатый, тринадцатый этаж, и… моя открытая дверь оказалась для меня столь же потерянной, как и каморка швейцара, как его оплывшая свеча. Я вспомнил, что наш дом был всего-навсего шестиэтажный, так что по самому умеренному расчету я поднялся теперь на три этажа над крышей. Свойственный мне врожденный юмор внезапно уступил место несвойственному моей натуре раздражению.

– Моя комната должна быть тут, вот тут! – решил я и пошел прямо к двери, протягивая руки.

Но передо мной не было ни двери, ни стены; передо мной простирался темный коридор, по которому я некоторое время подвигался вперед, не встречая ни малейшего препятствия. И это в доме, где длиннейшая дистанция включала в себя три небольшие комнаты, узкую площадку лестницы и самую лестницу! Чистая нелепость! Вы не удивитесь, узнав, что я теперь уже начал выходить из себя. В ту же минуту я заметил полоску света на полу; протягивая руку, я нащупал дверную ручку и без дальнейших церемоний вошел в комнату. В ней была молодая женщина; она собиралась лечь в постель, и ее туалет уже далеко подвинулся вперед… или назад, если вам так больше нравится.

– Надеюсь, что вы извините мое вторжение, – сказал я, – но моя комната – № 12, и… черт его знает, что такое случилось с этим домом!..

Она с минуту посмотрела на меня и потом сказала:

– Подождите минуту около дверей, я проведу вас.

Затем все дело уладилось при обоюдной с обеих сторон готовности. Я подождал около ее двери. Потом она вышла в платье, взяла меня за руку, провела на другой этаж, четвертый над крышей (по моему счету), и втолкнула меня в мою комнату, где я, совершенно истомленный моими необычайными странствованиями, живо уснул сном невинного младенца.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 11 >>
На страницу:
4 из 11