– Да, сэр, ужасный! Он вызвал большое возмущение, – ответил Гест. – Убийца, конечно, был сумасшедшим.
– Я был бы рад узнать ваше мнение на этот счет, – продолжал Аттерсон. – У меня есть один написанный им документ… это все строго между нами, так как я просто не знаю, что мне делать с этой бумагой – в любом случае дело оборачивается очень скверно. Но, как бы то ни было, вот она. Совсем в вашем вкусе – автограф убийцы.
Глаза Геста заблестели, и он с жадностью погрузился в изучение письма.
– Нет, сэр, – сказал он наконец. – Это писал не сумасшедший, но почерк весьма необычный.
– И, судя по тому, что я слышал, принадлежит он человеку также далеко не обычному, – добавил нотариус.
В эту минуту вошел слуга с запиской.
– От доктора Джекила, сэр? – осведомился клерк. – Мне показалось, что я узнаю почерк. Что-нибудь конфиденциальное, мистер Аттерсон?
– Нет, просто приглашение к обеду. А что такое? Хотите посмотреть?
– Только взгляну. Благодарю вас, сэр. – И клерк, положив листки рядом, принялся тщательно их сравнивать. – Благодарю вас, сэр, – повторил он затем и вернул оба листка нотариусу. – Это очень интересный автограф.
Наступило молчание, а потом мистер Аттерсон после некоторой внутренней борьбы внезапно спросил:
– Для чего вы их сравнивали, Гест?
– Видите ли, сэр, – ответил тот, – мне редко встречались такие схожие почерки, они почти одинаковы – только наклон разный.
– Любопытно, – заметил Аттерсон.
– Совершенно верно: очень любопытно.
– Лучше ничего никому не говорите про это письмо, – сказал патрон.
– Конечно, сэр, я понимаю, – ответил клерк.
Едва мистер Аттерсон в этот вечер остался один, как он поспешил запереть письмо в сейф, где оно и осталось навсегда.
«Как! – думал он. – Генри Джекил совершает подделку ради спасения убийцы!» И кровь застыла в его жилах.
Примечательный эпизод с доктором Лэньоном
Время шло. За поимку мистера Хайда была назначена награда в несколько тысяч фунтов, так как смерть сэра Дэнверса вызвала всеобщее негодование, но полиция не могла обнаружить никаких его следов, словно он никогда и не существовал. Правда, удалось узнать немало подробностей о его прошлом – гнусных подробностей: о его жестокости, бездушной и яростной, о его порочной жизни, о его странных знакомствах, о ненависти, которой, казалось, был пронизан самый воздух вокруг него, – но ничто не подсказывало, где он мог находиться теперь. С той минуты, когда он наутро после убийства вышел из дома в Сохо, он словно растаял, и постепенно тревога мистера Аттерсона начала утрачивать остроту, и на душе у него стало спокойнее. По его мнению, смерть сэра Дэнверса более чем искупалась исчезновением мистера Хайда. Для доктора Джекила теперь, когда он освободился от этого черного влияния, началась новая жизнь. Дни его затворничества кончились, он возобновил отношения с друзьями, снова стал их желанным гостем и радушным хозяином; а если прежде он славился своей благотворительностью, то теперь неменьшую известность приобрело и его благочестие. Он вел деятельную жизнь, много времени проводил на открытом воздухе, помогал страждущим – его лицо просветлело, дышало умиротворенностью, как у человека, обретшего душевный мир в служении добру. Так продолжалось два месяца с лишним.
Восьмого января Аттерсон обедал у доктора в тесном дружеском кругу – среди приглашенных был Лэньон, и хозяин все время посматривал то на одного, то на другого, совсем как в те дни, когда они все трое были неразлучны. Двенадцатого января, а затем и четырнадцатого дверь доктора Джекила оказалась для нотариуса закрытой. «Доктор не выходит, – объявил Пул, – и никого не принимает». Пятнадцатого мистер Аттерсон сделал еще одну попытку увидеться с доктором, и снова тщетно. За последние два месяца нотариус привык видеться со своим другом чуть ли не ежедневно, и это возвращение к прежнему одиночеству подействовало на него угнетающе. На пятый день он пригласил Геста пообедать с ним, а на шестой отправился к доктору Лэньону.
Тут его, во всяком случае, приняли, но, войдя в комнату, он был потрясен переменой в своем друге. На лице доктора Лэньона ясно читался смертный приговор.
Розовые щеки побледнели, он сильно исхудал, заметно облысел и одряхлел, и все же нотариуса поразили не столько эти признаки быстрого телесного угасания, сколько выражение глаз и вся манера держаться, свидетельствовавшие, казалось, о том, что его томит какой-то неизбывный тайный ужас. Трудно было поверить, что доктор боится смерти, но именно это склонен был заподозрить мистер Аттерсон. «Да, – рассуждал нотариус, – он врач и должен понимать свое состояние, должен знать, что дни его сочтены, и у него нет сил вынести эту мысль». Однако в ответ на слова Аттерсона о том, как он плохо выглядит, Лэньон ответил, что он обречен, и сказал это твердым и спокойным голосом.
– Я перенес большое потрясение, – сказал он. – И уже не оправлюсь. Мне осталось лишь несколько недель. Что же, жизнь была приятной штукой, мне она нравилась; да, прежде она мне очень нравилась.
Теперь же я думаю иногда, что, будь нам известно все, мы радовались бы, расставаясь с ней.
– Джекил тоже болен, – заметил нотариус. – Вы его видели?
Лицо Лэньона исказилось, и он поднял дрожащую руку.
– Я не желаю больше ни видеть доктора Джекила, ни слышать о нем, – сказал он громким, прерывающимся голосом. – Я порвал с этим человеком и прошу вас избавить меня от упоминаний о том, кого я считаю умершим.
– Так-так! – произнес мистер Аттерсон и после долгой паузы спросил: – Не могу ли я чемнибудь помочь? Мы ведь все трое – старые друзья, Лэньон, и новых уже не заведем.
– Помочь ничем нельзя, – ответил Лэньон. – Спросите хоть у него самого.
– Он отказывается меня видеть, – сказал нотариус.
– Это меня не удивляет. Когда-нибудь после моей смерти, Аттерсон, вы, может быть, узнаете все, что произошло. Я же ничего вам объяснить не могу. А теперь, если вы способны разговаривать о чем-нибудь другом, то оставайтесь – я очень рад вас видеть, но если вы не в силах воздержаться от обсуждения этой проклятой темы, то, ради бога, уйдите, потому что я этого не вынесу.
Едва вернувшись домой, Аттерсон сел и написал Джекилу, спрашивая, почему тот отказывает ему от дома, и осведомляясь о причине его прискорбного разрыва с Лэньоном. На следующий день он получил длинный ответ, написанный очень трогательно, но местами непонятно и загадочно. Разрыв с Лэньоном был окончателен. «Я ни в чем не виню нашего старого друга, – писал Джекил, – но я согласен с ним: нам не следует больше встречаться. С этих пор я намерен вести уединенную жизнь – не удивляйтесь и не сомневайтесь в моей дружбе, если теперь моя дверь будет часто заперта даже для вас. Примиритесь с тем, что я должен идти моим тяжким путем. Я навлек на себя кару и страшную опасность, о которых не могу говорить. Если мой грех велик, то столь же велики и мои страдания. Я не знал, что наш мир способен вместить подобные муки и ужас, а вы, Аттерсон, можете облегчить мою судьбу только одним: не требуйте, чтобы я нарушил молчание».
Аттерсон был поражен: черное влияние Хайда исчезло, доктор вернулся к своим прежним занятиям и друзьям, лишь неделю назад все обещало ему бодрую и почтенную старость, и вдруг в один миг дружба, душевный мир, вся его жизнь оказались погубленными. Такая огромная и внезапная перемена заставляла предположить сумасшествие, однако поведение и слова Лэньона наводили на мысль о какой-то иной причине.
Неделю спустя доктор Лэньон слег, а еще через две недели скончался. Вечером после похорон, чрезвычайно его расстроивших, Аттерсон заперся у себя в кабинете и при унылом свете свечи достал конверт, адресованный ему и запечатанный печаткой его покойного друга.
«Личное. Вручить только Г. Дж. Аттерсону, а в случае, если он умрет прежде меня, сжечь, не вскрывая» – таково было категорическое распоряжение на конверте, и испуганный нотариус не сразу нашел в себе силы ознакомиться с его содержимым. «Я похоронил сегодня одного друга, – думал он. – Что, если это письмо лишит меня и второго?» Затем, устыдившись этого недостойного страха, он сломал печать. В конверте оказался еще один запечатанный конверт, на котором было написано: «Не вскрывать до смерти или исчезновения доктора Генри Джекила». Аттерсон не верил своим глазам. Но нет – и тут говорилось об исчезновении: как и в нелепом завещании, которое он уже вернул его автору, тут вновь объединялись идея исчезновения и имя Генри Джекила. Однако в завещании эту идею подсказал зловещий Хайд, и ужасный смысл ее был ясен и прост. А что подразумевал Лэньон, когда его рука писала это слово? Душеприказчик почувствовал необоримое искушение вскрыть конверт, несмотря на запрет, и найти объяснение этим тайнам, однако профессиональная честь и уважение к воле покойного друга оказались сильнее – конверт был водворен в самый укромный уголок его сейфа невскрытым.
Но одно дело – подавить любопытство и совсем другое – избавиться от него вовсе; с этого дня Аттерсон уже не искал общества второго своего друга с прежней охотой. Он думал о нем доброжелательно, но в его мыслях были смятение и страх. Он даже заходил к нему, но, пожалуй, испытывал только облегчение, когда его не принимали; пожалуй, в глубине души он предпочитал разговаривать с Пулом на пороге, где их окружали воздух и шум большого города, и не входить в дом добровольного заточения, не беседовать с уединившимся там загадочным отшельником. Пул к тому же не мог сообщить ему ничего утешительного. Доктор теперь постоянно запирался в кабинете над лабораторией и иногда даже ночевал там; он пребывал в постоянном унынии, стал очень молчалив, ничего не читал, и казалось, его что-то гнетет. Аттерсон так привык к этим неизменным сообщениям, что его визиты мало-помалу становились все более редкими.
Эпизод у окна
Однажды в воскресенье, когда мистер Аттерсон, как обычно, прогуливался с мистером Энфилдом, они вновь очутились все на той же улочке и, поравнявшись с дверью, остановились посмотреть на нее.
– Во всяком случае, – сказал Энфилд, – эта история окончилась, и мы больше уже никогда не увидим мистера Хайда.
– Надеюсь, что так, – ответил Аттерсон. – Я вам не говорил, что видел его однажды и почувствовал такое же отвращение, как и вы?
– Это само собой разумеется – увидев его, не почувствовать отвращение было просто невозможно, – заметил Энфилд. – Да, кстати, каким болваном я должен был вам показаться, когда не сообразил, что это задние ворота дома доктора Джекила! Собственно, если бы не вы, я бы этого по-прежнему не знал.
– Так вы это знаете? – сказал Аттерсон. – В таком случае мы можем зайти во двор и посмотреть на окна. Откровенно говоря, бедняга Джекил меня очень тревожит, и я чувствую, что присутствие друга, даже снаружи, может ему помочь.
Во дворе было прохладно, веяло сыростью, и, хотя в небе высоко над их головами еще пылал закат, тут уже сгущались сумерки. Среднее окно было приотворено, и Аттерсон увидел, что возле него, вероятно, решив подышать свежим воздухом, сидит доктор Джекил, невыразимо печальный, словно неутешный узник.
– Как! Джекил! – воскликнул нотариус. – Надеюсь, вам лучше?
– Я очень плох, Аттерсон, – ответил доктор тоскливо, – очень плох. Благодарение Богу, скоро все это должно кончиться.
– Вы слишком мало выходите на воздух, – сказал Аттерсон. – Вам бы следовало побольше гулять, разгонять кровь, как делаем мы с Энфилдом. (Мой родственник мистер Энфилд, доктор Джекил.) Вот что: берите-ка шляпу и идемте с нами.
– Вы очень любезны, – со вздохом ответил доктор. – Я был бы в восторге… Но нет, нет, нет, это невозможно, я не смею. Право же, Аттерсон, я счастлив видеть вас, это большая радость для меня. Я пригласил бы вас с мистером Энфилдом подняться ко мне, но у меня такой беспорядок…
– В таком случае, – добродушно ответил нотариус, – мы останемся внизу и будем продолжать беседовать с вами, не сходя с места.
– Именно это я и хотел предложить, – с улыбкой согласился доктор, но не успел он договорить, как улыбка исчезла с его лица и сменилась выражением такого неизбывного ужаса и отчаяния, что стоящие внизу похолодели. Окно тотчас захлопнулось, но и этого краткого мгновения оказалось достаточно. Нотариус и мистер Энфилд повернулись и молча покинули двор. Так же молча они шли по улочке, и, только когда оказались на соседней большой улице, оживленной, даже несмотря на воскресенье, мистер Аттерсон наконец посмотрел на своего спутника. Оба были бледны, и во взгляде, которым они обменялись, крылся страх.