– Из-за этого должен я нарушить самую святую клятву, – заключил Рилд. – Я не могу убить тебя, Татхагата.
– Выходит, я обязан своей жизнью тому факту, что ты обязан мне своей. Давай считать, что в смысле жизненных долгов мы квиты.
Рилд хмыкнул.
– Да будет так, – сказал он.
– И что же ты будешь делать теперь, когда ты отказался от своего призвания?
– Не знаю. Слишком велик мой грех, чтобы мне было дозволено вернуться. Теперь уже и я оскорбил Небеса, и богиня отвернет свой лик от моих молитв.
– Коли все так случилось, оставайся здесь. По крайней мере, тут тебе будет с кем поговорить как проклятому с проклятым.
– Отлично, – согласился Рилд. – Мне не остается ничего другого.
Он вновь заснул, и Будда улыбнулся.
В следующие дни, пока неспешно разворачивался праздник, Просветленный проповедовал перед толпой пришедших в пурпурную рощу. Он говорил о единстве всех вещей, великих и малых, о законах причинности, о становлении и умирании, об иллюзии мира, об искорке атмана, о пути спасения через самоотречение и единение с целым; он говорил о реализации и просветлении, о бессмысленности брахманических ритуалов, сравнивая их формы с сосудами, из которых вылито все содержимое. Многие слушали, немногие слышали, а кое-кто оставался в пурпурной роще, чтобы принять шафрановую рясу и встать на путь поиска истины.
И всякий раз, когда он проповедовал, Рилд садился поблизости, облаченный в свое черное одеяние, перетянутое кожаными ремнями, не сводя странных темных глаз с Просветленного.
Через две недели после своего выздоровления подошел Рилд к учителю, когда тот прогуливался по роще, погрузившись в глубокие размышления. Он пристроился на шаг позади него и через некоторое время заговорил:
– Просветленный, я слушал твое учение, и слушал его с тщанием. Много я думал над твоими словами.
Учитель кивнул.
– Я всегда был верующим, – продолжал Рилд, – иначе я не был бы избран на тот пост, который не так давно занимал. С тех пор как невозможным стало для меня выполнить свое предназначение, я почувствовал огромную пустоту. Я подвел свою богиню, и жизнь потеряла для меня всякий смысл.
Учитель молча слушал.
– Но я услышал твои слова, – сказал Рилд, – и они наполнили меня какой-то радостью. Они показали мне другой путь к спасению, и он, как я чувствую, превосходит тот путь, которому я следовал доселе.
Будда всматривался в его лицо, слушая эти слова.
– Твой путь отречения – строгий путь. И он – правильный. Он соответствует моим надобностям. И вот я прошу дозволения вступить в твою общину послушников и следовать твоему пути.
– Ты уверен, – спросил Просветленный, – что не стремишься просто наказать самого себя за то, что отягчает твое сознание, приняв обличье неудачи или греха?
– В этом я уверен, – промолвил Рилд. – Я вобрал в себя твои слова и почувствовал истину, в них содержащуюся. На службе у богини убил я больше мужчин, чем пурпурных листьев вот на этом кусте. Я даже не считаю женщин и детей. И меня нелегко убедить словами, ибо слышал я их слишком много, произносимых на все голоса, слов упрашивающих, спорящих, проклинающих. Но твои слова глубоко меня затронули, и далеко превосходят они учение браминов. С великой радостью стал бы я твоим палачом, отправляя на тот свет твоих врагов шафрановым шнурком – или клинком, или копьем, или голыми руками, ибо сведущ я во всяком оружии, три жизненных срока посвятив изучению боевых искусств, – но я знаю, что не таков твой путь. Для тебя жизнь и смерть – одно, и не стремишься ты уничтожить своих противников. И поэтому домогаюсь я вступления в твой орден. Для меня его устав не так суров, как для многих. Они должны отказаться от дома и семьи, происхождения и собственности. Я же лишен всего этого. Они должны отказаться от своей собственной воли, что я уже сделал. Все, чего мне не хватает, – это желтая ряса.
– Она твоя, – сказал Татхагата, – с моим благословением.
Рилд обрядился в желтую рясу буддийского монаха и с усердием предался посту и медитации. Через неделю, когда празднества близились к концу, он, захватив с собой чашу для подаяний, отправился с другими монахами в город. Вместе с ними он, однако, не вернулся. День сменился сумерками, сумерки – темнотой. По округе разнеслись последние ноты храмового нагасварама, и многие путешественники уже покинули праздник.
Долго, долго бродил погруженный в размышления Будда по лесу. Затем пропал и он.
Вниз из рощи, оставив позади болота, к городу Алундилу, над которым затаились скалистые холмы, вокруг которого раскинулись зелено-голубые поля, в город Алундил, все еще взбудораженный путешественниками, многие из которых напропалую бражничали, вверх по улицам Алундила, к холму с венчающим его Храмом шел Просветленный.
Он вошел в первый двор, и было там тихо. Ушли отсюда и собаки, и дети, и нищие. Жрецы спали. Один-единственный дремлющий служитель сидел за прилавком на базаре. Многие из святилищ стояли сейчас пустыми, их статуи были перенесены на ночь внутрь. Перед другими на коленях стояли запоздалые богомольцы.
Он вступил во внутренний двор. Перед статуей Ганеши на молитвенном коврике восседал погруженный в молитву аскет. Он медитировал в полной неподвижности, и его самого тоже можно было принять за изваяние. По углам двора неровным пламенем горели фитили четырех заправленных маслом светильников, их пляшущие огни лишь подчеркивали густоту теней, в которых утонуло большинство святилищ. Маленькие светлячки – огоньки, зажженные особенно благочестивыми богомольцами, – бросали мимолетные отсветы на статуи их покровителей.
Татхагата пересек двор и замер перед горделиво занесшейся надо всем остальным фигурой Кали. У ног ее мерцал крохотный светильник, и в его неверном свете призрачная улыбка богини, когда она смотрела на представшего перед ней, казалась податливой и переменчивой.
Перекинутый через ее простертую руку, петлей охватывая острие кинжала, висел малиновый шнурок.
Татхагата улыбнулся богине в ответ, и она, показалось, чуть ли не нахмурилась на это.
– Это – заявление об отставке, моя дорогая, – заявил он. – Ты проиграла этот раунд.
Она вроде бы кивнула в знак согласия.
– Я весьма польщен, что за такой короткий срок добился столь высокого признания, – продолжал он. – Но даже если бы ты и преуспела, старушка, это не принесло бы тебе особых плодов. Теперь уже слишком поздно. Я запустил нечто, чего тебе не остановить. Древние слова услышаны слишком многими. Ты думала, они утрачены, – и я тоже. Но мы оба ошибались. Да, религия, при помощи которой ты правишь, чрезвычайно стара, богиня, но почтенна и традиция моего протеста. Так что зови меня протестантом – или диссидентом – и помни: я теперь уже больше, нежели просто человек. Спокойной ночи.
И он покинул Храм, ушел из святилища Кали, где спину ему буравил неотвязный взгляд Ямы.
Прошло еще много месяцев, прежде чем произошло чудо, а когда это случилось, то чудом оно не показалось, ибо медленно вызревало оно все эти месяцы.
Рилд, пришедший с севера, когда вешние ветры веяли над просыпающейся землей, а на руке его была смерть, в глубине глаз – черный огонь; Рилд – с белесыми бровями и остренькими ушами – заговорил однажды среди дня, когда вслед за ушедшей весной пришли долгие летние дни и напоили все под Мостом Богов летним зноем. Он заговорил неожиданно глубоким баритоном, отвечая на заданный ему каким-то путешественником вопрос.
За которым последовал второй, а потом и третий.
И он продолжал говорить, и еще несколько монахов и какие-то пилигримы собрались вокруг него. За вопросами, которые задавали ему уже они все, следовали ответы, и разрастались эти ответы, и становились все длиннее и длиннее, ибо превращались в притчи, примеры, аллегории.
И сидели они у его ног, и странными затонами ночи стали его темные глаза, и голос его вещал словно с небес, ясный и мягкий, мелодичный и убедительный.
Выслушав его, путники отправились дальше. Но по дороге встречали они других путешественников и переговаривались с ними; и вот еще не кончилось лето, когда стали пилигримы, стекающиеся в пурпурную рощу, просить о встрече с этим учеником Будды, о том, чтобы послушать и его слова.
Татхагата стал проповедовать с ним по очереди. Вместе учили они Восьмеричному Пути, прославляли блаженство нирваны, открывали глаза на иллюзорность мира и на те цепи, которые накладывает он на человека.
А потом пришла пора, когда раз за разом уже сам сладкоречивый Татхагата вслушивался в слова своего ученика, который вобрал в себя все, о чем проповедовал его учитель, долго и глубоко над этим медитировал и ныне словно обнаружил доступ к таинственному морю; погружал он свою твердую, как сталь, руку в источник сокровенных вод истины и красоты, а потом кропил ими слушателей.
Минуло лето. Теперь не оставалось никаких сомнений, что просветления достигли двое: Татхагата и его маленький ученик, которого они звали Сугата. Говорили даже, что обладал Сугата даром целителя, что, когда глаза его странно светились, а ледяные руки касались вывихнутых или скрюченных членов, те вправлялись или выпрямлялись сами собой. Говорили, что однажды во время проповеди Сугаты к слепому вернулось зрение.
В две вещи верил Сугата, и были это Путь Спасения и Татхагата, Будда.
– Победоносный, – сказал он ему однажды, – пуста была моя жизнь, пока ты не наставил меня на Путь Истины. Твое просветление, когда ты еще не начал учить, было ли оно как яркое пламя, как грохочущий водопад, – и ты всюду, и ты часть всего: облаков и деревьев, зверей в лесу и всех людей, снега на горных вершинах и костей, белеющих в поле?
– Да, – сказал Татхагата.
– Я тоже знаю радость всего, – сказал Сугата.
– Да, я знаю, – сказал Татхагата.
– Я вижу теперь, почему ты сказал однажды, что все приходит к тебе. Принести в мир подобное учение – понятно, почему тебе завидовали боги. Бедные боги! Их надо пожалеть. Ну да ты знаешь. Ты знаешь все.
Татхагата не ответил.