В трехмерном континууме этих вопросов – о реальном, объекте и репрезентации – должна быть развернута проблематизация реализма в современной литературе, который перестал пониматься как тип мировоззрения, ибо был «разоблачен» либо как наивность или вульгарность, либо, напротив, как маньеризм или притворство, как особенно утонченная форма обмана или самообмана, либо как иллюзия или эффект. В то же время реализм вновь, по-социал-демократически, был принят на вооружение как средство политизации литературы и социально-политической критики и борьбы. Удивительным образом обе эти тенденции (первая – массовая и правая, вторая – элитарная и левая) смыкаются в одной точке: идет ли речь о массовом сознании, погруженном в свои иллюзии, или о политическом сознании, не покидающем баррикад, «само» реальное оказывается выведенным за скобки – оно, парадоксальным образом, есть то, что не может (в первом случае) или не должно (во втором) быть воспринято и принято как данное. Оба типа сознания уходят от данности – вправо или влево, в утопию или в дистопию, – видя в ней закрытость и детерминизм, несвободу и бесправие, онтологическое неравенство и отказ от «парламентаризма», в терминах Латура, людей, вещей и идей. Данность противопоставляется становлению и, как следствие, жизни, становится воплощением зла и смерти, чем воскрешается старая идея Фрейда об эросе и танатосе, но только на этот раз без эроса, который в массовом сознании замещается порнографией, а в элитарном – бесполостью. Значение спекулятивного реализма как раз и состоит в том, что он обнаруживает несостоятельность этого противопоставления и пытается нащупать ту точку сборки, в которой о реальном (в литературе) разрешается говорить (писать), в кантовских терминах, в модальности существования, а не только в модальностях необходимости и возможности.
Реализм 4.0[5 - В главе частично использована публикация: Кацман Р. Realism-4.0: Israeli Russophone Literature Today // ludaica Russica. 2019. № 1 (2). P. 5–22.]
Отталкиваясь от вопросов, поднятых спекулятивным реализмом, но сохраняя по отношению к нему критическую дистанцию, я попытаюсь дать оценку сегодняшней ситуации в русско-израильской литературе. Она может быть описана в терминах нового культурного реализма, связанного с современным витком развития науки и информационных технологий, известным как четвертая индустриальная революция, или «Индустрия-4.0» – процесс перехода информационной (третьей) научно-промышленной революции на новую стадию. Немецкий правительственный научно-технологический проект Industry 4.0 дает такое описание этого процесса: «In the tradition of the steam engine, the production line, electronics and IT, smart factories are now determining the fourth industrial revolution» [What is Industry 4.0]. По аналогии я буду называть соответствующую ему литературную ситуацию и ее художественную парадигму «реализм-4.0», где и термин «реализм», и цифра «4» имеют условное значение, но все же отражают концепцию реальности как «интернета всего», а концепцию культуры – как дополненной (augmented) или распознанной (recognized) реальности. Данная парадигма эффективна при изучении различных современных израильских и других много- и транскультурных, «hyphenated» литератур – как этнических, так и транснациональных [Shell 1998: 258–271].
В начале 2000-х годов концепция литературного реализма обрела новое дыхание в виде движения «нового реализма», в частности в русской литературе и критике. Сергей Шаргунов провозгласил новый реализм как естественный поворот литературы к серьезной репрезентации очевидного и типичного [Шаргунов 2001]. Валерия Пустовал провела различие между реализмами отображения реальности и истины, с одной стороны, и символическим реализмом как поиском таинственной реальности и интерпретации ее скрытых знаков [Пустовал 2005]. После бурных дискуссий, в которых новый реализм был назван одними «крайней искренностью» [Новиков 2007], а другими – «мифом» [Беляков 2007], эта волна сошла на нет. В 2010-х началась «вторая волна», включающая в себя националистическую тенденцию [Рудалев 2011] и поиски «положительного, в духовном смысле, героя» [Салуцкий 2011], пока и она не «ушла в историю» [Сенчин 2014]. Это кратковременное, но яркое движение, по большей части потерявшееся в тавтологии, свидетельствует о том, что главной проблемой всегда оставался не способ выражения, а определение реальности, объекта и жизни. Другими словами, это проблема порождения сегодняшней культурной реальности.
Для решения этой проблемы Джеймисон определяет реализм как эмерджентную и неразрешимую антиномию между «режимом прошлого-настоящего-будущего и персональных идентичностей и судеб», с одной стороны, и «имперсональное сознание вечного или экзистенциального настоящего». «Вечное настоящее» или «редукция к телу», которое изолировано и автономизировано, приводит к тому, что читатель переживает некие «аффекты», которые не имеют наименований и «каким-то образом ускользают от языка» [Jameson 2013: 25,29]. Джеймисон пишет: «Аффекты – это сингулярности и интенсивности, скорее экзистенции, чем сущности, и они успешно подрывают более установившиеся психологические и физиологические категории», «становятся органом восприятия самого мира» [Jameson 2013: 38, 43]. Однако без ответа остается вопрос, что такое «сам мир» («world itself»), когда он ускользает от означивания и категоризации. Если Джеймисон прав, то такой наивный и такой не постмодернистский вопрос, как «что есть реальность», становится еще более критическим.
Развитие нового реализма в литературе связано с «реалистическим поворотом» в новейшей континентальной философии [Braver 2012]. Начиная с 2000-х годов набирает силу движение «спекулятивного реализма» или «объектно ориентированной онтологии»[6 - Для обзора темы см. [Gratton 2014]. Некоторые из книг: [Harman 2018а, b; DeLanda, Harman 2017; Ferraris 2015; Gabriel 2015; Харман 2015; Мейясу 2015]. См. также журнал спекулятивного реализма: «Speculations»: http://speculations.squarespace.com/.], возникшее отчасти под влиянием философии Жиля Делёза, которое отрицает антропоцентризм и привилегированный доступ человека к познанию, ставит человека в один ряд с объектами и машинами и тем самым вписывается в ландшафт постгуманизма. На его основании формируется и новая эстетическая концепция [Speculative Aesthetics 2014]. В основании спекулятивного реализма лежат идеи ряда философов. Квентин Мейясу пишет о несостоятельности принципа корреляции бытия и мышления, о контингентности как единственной доказуемой категории мира фактов и объектов и о хаосе как принципе связности последних. Грэм Харман отстаивает идею об автономном и непознаваемом существовании объектов, в которые включены также нематериальные сущности и отношения.
Реализм 4.0 движется, хотя и в контексте той же проблематики, но, скорее, в противоположном направлении, ставя объекты и машины в один ряд с людьми и приближаясь, таким образом, к мифологическому типу мышления, соединенному с новейшей научной парадигмой и осознанием ее технических воплощений. Реализм 4.0 можно поэтому считать частью «нового гуманизма» [Lipovetsky 1999: 247], или «гипергуманизма» [Михайличенко, Несис 2001], – таким слиянием реальности и виртуальности, при котором любой объект мифопоэтически распознается как воплощенная личность. Русско-израильский реализм 4.0 соединяет в себе, следовательно, наиболее древние и наиболее современные типы понимания культурной реальности. При всех различиях между реализмом 4.0 и спекулятивным реализмом идеи последнего могут служить основанием для переосмысления нашего понимания реализма как такового.
Русско-израильская литература существует в многомерном и неопределенном культурном пространстве. Она не просто бикультурна и транскультурна, но, как квант в суперпозиции, находится одновременно в нескольких культурных состояниях, каждое из которых в разные моменты воспринимается ею как «иное» и потому всегда новое. Поэтому я буду называть ее неокультурной, ведь ни о переходе в иную культуру (транс-), ни о равносильном принятии двух культур (би-) речь в данном случае идти не может. Приставка же «нео» сигнализирует о двух процессах одновременно: принятие новой культуры и консервация старой как усилие, попытка (повторная, вторичная) или даже эксперимент. И поскольку, как и в квантовой механике, это состояние неопределенно, а его «измерение», то есть изучение, будучи проводимо в рамках одного или нескольких языков и культур, меняет само это состояние, то русско-израильская литература представляется бесконечно изменчивой и принципиально неопределенной и неопределимой. Ее культурная «суперпозиция» оказывается конфигурацией ее дискурса, ее темой и художественным методом.
Причина возникновения новой культурной ситуации в израильской русской литературе заключается в особенностях того сообщества, в котором эта литература рождается и развивается и которое не позволяет ей застыть или отмереть, несмотря на не прекращающиеся десятилетиями пессимистичные предсказания. Русскоязычное сообщество Израиля имеет ряд черт, сочетание которых выделяет его из ряда других эмигрантских и репатриантских (или экспатриантских) сообществ в мире. Во-первых, оно является частью национального большинства: оно почти целиком состоит из евреев. Во-вторых, оно социоэкономически интегрировано в израильское общество: многие его члены весьма преуспевают в политике, науке, промышленности, искусстве. В-третьих, оно пользуется известной культурной автономией: внутри сообщества функционируют издательства, журналы, газеты, клубы и другие организации. В то же время каждый из этих признаков проявляет высокую степень нестабильности и хаотичности: принадлежность к национальному большинству отнюдь не всегда означает общность культурных ценностей, знаний, компетенций, интересов, практик, привычек и менталитета; среднестатистическая интегрированность не исключает выпадения целых социальных слоев, например людей старшего поколения, притом что именно они зачастую являются основными носителями культуры страны исхода, а также выпадения отдельных, но знаковых в культурном смысле фигур, каковыми, например, являются не прижившиеся в стране писатели; границы культурной автономии весьма расплывчаты и обладают высокой изменчивостью, что проявляется, среди прочего, в том, что институции и проекты, возникающие в сообществе, имеют зачастую короткий срок жизни, и даже их языковая, культурная и идеологическая направленности могут меняться в короткие сроки, в зависимости, например, от политики Российской Федерации и отношения к ней в мире и в Израиле.
Сообщество израильских русскоязычных писателей, существующее внутри такого социального сообщества, обладает всеми его сложными признаками в еще большей степени и в наиболее концентрированной форме. Если их суммировать, то это сообщество можно определить как диссипативное сообщество эмерджентного типа: внутри хаотической системы с высокой энтропией, то есть склонной к затуханию и умиранию, не вполне предсказуемо появляются и исчезают новые формы самоорганизации, характеризующиеся высокой структурированностью и снижающие энтропию системы как целого. Соотношение воображаемых и реальных (ежедневных [Bauder 2011]) составляющих этого сообщества, а также тех, что относятся к «community of fate», к «community of choice» или даже к «community of interest», меняется непредсказуемым образом. Например, эмигрантский дискурс, вопреки ожиданиям, зачастую истончается и теряет свою значимость; элементы консервативного дискурса иногда трудноотличимы от прогрессивных; границы сообщества весьма подвижны и зачастую пересекаются с границами международных сообществ, образуемых, например, журналами, публикующими авторов из разных стран. В силу хаотической нелинейности, свойственной культурной и художественной сферам вообще, количественно незначительные изменения в одной части системы, например переезд в Израиль известного писателя или активного журналиста, могут привести к большим изменениям в других ее частях. Высокая степень культурной организации членов данного сообщества способствует высокой структурированности любых новых форм поведения, производимых ими, несмотря на нестабильность этих форм. Таким образом, диссипативность оказывается тем свойством, которое наиболее способствует выживанию (если не эволюции) сообщества внутри хаоса. Следует подчеркнуть, что хаос в данном случае не является внешней для сообщества средой, а служит той системой, внутри которой и из частей которой генерируются все элементы сообщества и его форм поведения и самоорганизации. То есть никакого антагонизма между хаосом и возникающей в нем диссипативной структурой нет, ибо они одно.
Такое отношение между средой и литературным сообществом создает условия для преодоления пантекстуализма, свойственного, с одной стороны, традиционной еврейской учености и литературе в рассеянии и, с другой стороны, постмодернистской культурной парадигме. Для израильских русскоязычных писателей еврейские культура, история, философия и религия не являются больше беспредельной и невообразимой вавилонской библиотекой, а становятся, как за столетие до них для еврейских писателей, эмигрировавших в Палестину и создавших современную ивритскую литературу, живой средой обитания. В их произведениях русская литература проявляет гибкость и культурную приспособляемость, способность производить новые дискурсивные формации в незнакомой геоментальной среде. Культурные объекты, значения и образы выходят из древних текстов и оживают, точнее, вживаются в сознание художников, позволяя и им в ответ вжиться в них. Культура обретает онтологический смысл, сливается с самим бытием, «is getting real» [Barad 2007:189–222], а письмо автора создает «невидимую онтологию социальных объектов» [Ferraris 2014: 36], сливается с актом существования во вновь обретенной культуре как единственной реальности. Такой, в некотором смысле, «материально-дискурсивный», «онтоэпистемологический» [Ferraris 2014: 132–187] или «актуально-виртуальный» [Bryant 2014: 40–46] смысл приобретает в данном контексте понятие реализма.
Целью нового культурного реализма как художественного метода является познание культурной реальности как мира объектов. Он как нельзя лучше приводит в соответствие фрагментарную культуру и фрагментарную литературу [Elias 2004], отвечает потребностям диссипативного литературного сообщества, поскольку, во-первых, направлен на познание нового, незнакомого, неизведанного, кажущегося хаотическим и загадочным мира; во-вторых, склонен к философскому запросу, направленному на высокий уровень культурной самоорганизации и саморефлексии; и в-третьих, он укоренен в реальном, не воображаемом, но диссипативном переживании причастности к существованию здесь и сейчас. Неустойчивый, непредсказуемый, нелинейный характер этого переживания парадоксальным образом служит экзистенциальным свидетельством его реальности в смысле подлинности, искренности и адекватности [Habermas 1984: 275]. Новый культурный реализм оказывается, таким образом, художественным методом в рамках той эстетической концепции, которую некоторые авторы называли «литературой существования» [Гольдштейн 2011: 345–349; Соболев 2008: 391–393]. Ниже я рассмотрю некоторые существенные характеристики, стратегии и тактики этого метода, опираясь на творчество отдельных авторов, однако важно подчеркнуть, что его развитие только набирает силу, и потому данный анализ формирует лишь предварительную картину его нынешнего, весьма неустойчивого, состояния, тем более что речь идет о диссипативном сообществе, состав которого постоянно меняется.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: