Разъединённым приняла.
– Снова гниль? – спросила Девочка.
– Это то, чем все мы станем.
– Даже я?
– И ты тоже. Однажды.
– Сегодня с этой крыши снова упал человек.
– Так мы уходим, – сказал Изгой. – Просто пришло его время.
Холодный ветер налетел вихрем, смёл сигаретные окурки, Девочка сжалась в попытках сохранить тепло.
– Кем он был? – спросила она.
– Судьёй… – хриплый голос слегка дрогнул. – Судил и каялся.
– Он плохо справлялся со своей работой?
– Слишком хорошо. Исключительно результативно. Некогда очень известный в нашем городе человек, но позже забытый.
– А как он оказался здесь?
– Узрел истину в вине, – Изгой чуть улыбнулся. – Человек не может судить человека, это ему открылось. Вся жизнь в неправде – понимаешь?
Девочка кивнула.
– Он отказался от денег, от семьи, от славы, чтобы покаяться, провёл здесь без малого десять лет и…
– Наконец, пришло его время уйти?
Несколько хлёстких ударов стихии пробили тело Девочки до дрожи. Изгой хотел её согреть, но не смел прикоснуться.
– И куда вы уходите? – спросила она, когда ветер немного стих.
– Из этого места в другое, в лучшее место.
– А я попаду в лучшее место? А мама?
– И ты, и мама, и папа.
– Наверное, папа уже там, – безрадостно обронила Девочка.
– Ты не знаешь?
– Не-а. Мама не говорит.
– Тогда и мы не узнаем…
– А зачем вы уходите туда с крыши? Всё равно же всё одно…
– Это пункт назначения один, а вот пути к нему разные, – вздохнул Изгой и чиркнул зажигалкой.
В их маленьком мирке, лишённом мирской суеты, раскинувшемся последним оазисом на пути к вечности, подобные вопросы не приветствовались. Порождали они своего рода смуту, сеяли какие-никакие сомнения, побуждали о чём-то сожалеть тех, кто пришёл сюда от сожалений освободиться. Маленькая Девочка, по незнанию, несла в себе первородный яд и могла отравить всех вокруг. Но Изгой не стремился гнать её, не стремился и исцелять. Нет, не так у них, потерянных и отвергнутых, потерявших и отвергнувших, было принято. Люди приходили сами, не объясняя причин, принимали иглу, как другие просвиру, и преисполнялись в губительном созерцании звёзд.
– Почему вы здесь? – спросила преисполненная, как каждое дитя, любознательностью Девочка.
– Каждый по своим причинам.
– А лично вы? Почему крыша, почему ночью? Я поняла, что вам нравятся звёзды, но…
– Но как я оказался здесь впервые?
– Да!
– Что-то привело меня, – сказал Изгой задумчиво. – Кто-то называет это видением, а я же, скорее, видел уже столько иныхвидений, что практически ослеп, впал в беспамятство и, в конце концов, продрался через темноту сюда – к свету.
В глазах девочки отражалось слабо колыхающееся пламя зажигалки: пока это был единственный свет, какой она могла заметить.
– Но ведь свет внизу! – вскричала она, указывая коротким пальчиком сквозь смог на желтизну в окнах домов-муравейников.
– То свет искусственный, фальшивый. Не скрою: когда-то и мне его хватало, но то время прошло. Помимо него есть иной свет – свет солнца, например. Свет созидающий и умерщвляющий, символ непрерывности перерождения жизни, в котором мы существуем и медленно тлеем, каждый день обжигаясь. И есть свет успокаивающий – холодный и ненавязчивый, – дрожащая рука снова указала на звёзды. – Я устал тлеть, устал просыпаться и изводить себя гонками за тем, что всё равно потеряю, устал засыпать, чтобы вновь проснуться за тем же самым – жить по воле солнца больше не для меня. И не для них, – Изгой кивнул в сторону многочисленных болезненно подёргивающихся фигур. – Хватило мне того света, теперь я хочу другого и, когда сочту себя достойным, отправлюсь в его объятия.
– Вы упадёте с крыши?
– Возможно, моё измождённое жизнью тело упадёт… или его подхватят и приберут. Как бы оно ни сталось, дух вознесётся в вечность. Туда, где каждый из нас всего лишь пыль, не пытающаяся явить собой что-то новое, исключительное, извечно обременённое.
– Я не хочу прощаться, – Девочка нахмурилась и чуть было не плакала.
– И не нужно, – улыбнулся Изгой. – В вечности не бывает ни встреч, ни прощаний.
И он вздохнул:
– Но на какое-то время нам всё же придётся расстаться, – его безобразное лицо съёжилось от жгучего света.
Чёрный саван города плавился в первых лучах утреннего солнца.
Маньяк проснулся, когда свет уже вовсю лился по комнате.
Во сне ему привиделись пустые глазницы мёртвой девушки. Бездыханное обмякшее тело, вздувшееся тут и там, выделяло нескончаемый смрад.
– Ты должна быть прекрасна, – хотелось прокричать вслух, но в трупе не осталось и толики великолепия человека.
Маньяк вскочил с ужасом, свойственным тревожным людям. Оглядел комнату, одёрнул штору, заглянул под кровать – трупа нигде не было.
В голове засел образ девушки: скромница в старомодном платье, невинна и непогрешима, перед публикой, жадно раздевающей её взглядами. Она пела, привычно подражая Эдит Пиаф – неумело и неказисто. Но они не слушали, а только смотрели, снимая с девочки слой за слоем до костей. Маньяк давно знал эту девушку: даже не с юности, а с раннего детства – как будто всю жизнь. Сколь бы она ни старалась, ей никак не давался чужой язык, а голос не ставился и пение резало слух, но Маньяк так и не рискнул об этом сказать, лишь осыпал лживыми комплиментами. Ох, сколько же дней они провели вместе – и ни одной ночи. Занозой в плоти засело разочарование, воспоминания отравил яд злых языков, постоянно шепчущих про них двоих, настолько близких и повсюду бывших вместе, разные непотребства. Тем порочнее была эта связь, что сам он тайно желал того же, будоражил воображение пикантными фантазиями, а она, стремясь хранить честь и невинность, предложила назваться братом и сестрой. И тогда Маньяк, такой наивный в свои юные годы, принял новые правила за игру, где они обманывали весь мир, и, в конце концов, обманулся сам. В час откровений, стоило ему открыться в своих чувствах, она отшутилась: