Наши дети почти ровесники. С разницей в пару месяцев. Он живет прекрасно – у него гостевой брак с дамой из Переделкино, растопившая ему душу пока сидела с его больной ма. Мама достойно ушла в белый мир, а они не могли не сойтись, даже так по разные стороны баррикад – он на Ботаническом, она – в писательском городке. Он ежедневно гоняет на метро-автобусе, его знают все водители, даже ждущие порой, когда он припозднившийся у своей Катьки, уже не надеется, кроме как на скамейку в парке или вокзал, до которого тоже нужно идти. Почти не спит, но заснуть может в любой позе и месте. Когда с ним разговариваешь, кажется, сейчас падет. Точнее когда разговаривает со мной. С другими, может быть, точно падает.
Обычно я слушаю. Микрофон работающий обратно. Внутрь себя.
– Остался только Сатирикон. Завтра. «Все оттенки голубого». Хочешь? – интонация соответствующая. – Ты послушай дальше. Она ко мне хочет. Я говорю, у меня собаки. И кровать одна. А ей никто не мешает. Наверное, стоит сменить ключи. А то, когда я с ними того, мне кажется, что у меня обязательно ключи стянут. Ни за что не беспокоюсь, но вот ключи…
Я выхожу. Лысый охранник меня знает, поэтому легко, втягивая воздух через зубные щели, пропускает.
Пышные ромашки у входа на траве. Август. От пригласительного отказался. Не хочу на кабы что идти. Лучше дождаться. Иду по самой тихой улице. Серое грубо раскрашенное небо. Точно сделал не менее двух сотен шагов – как один.
Подвал в кирпичном доме на Эйзенштейна. Шершавая черновая лестница, старая массивная дверь и двенадцать квадратов, заваленных коробками с книгами. Половина из них не распечатанные. Руки не дошли, времени не хватило, или время не пришло, а рук не хватило. Пыль, тонкий слой, чайная ложка, кофейник, искрящаяся розетка. Патрик Уайт, «Древо…» и англо-русский словарь на коробочном столике. Словарь склеенный грубо белыми полосками бумаги, в свое время зачитываемый до дыр (я делал вид, что читаю серьезную литературу), а Уайт сперва пришел ко мне в виде экранизации – я спал на ночном показе в «Художественном», где к «Древу» примкнули «Служанка» и «Человек, который изменил все» и только после в виде бумажных страниц. Классика зарубежной, дальней, ближней мысли, оставшиеся от деда. Вещи, которые не должны исчезать из этого мира, и если бы не этот подвал, то они бы скитались, рвались и кромсались, еле дыша, в надежде обрести полку или на худой конец место пыльное, темное, тесное, но безопасное от сырости и поджигателей со спичками.
Выше жилой дом, с окнами и лающими собаками. В нем люди, храпящие и говорящие мерзости по телефону. В нем обои и несчастные коты, обдирающие их. В нем те, которые и не подозревают, кто я. Что им известно? Там внизу где-то должен быть цоколь, в нем трубы и дворники метла прячут. Что знаю я? Этот подвал однажды был заброшен, его нашел мой дед. Тот подвал, который действительно не нуждается ни в документах, ни в чем. Его нет. Он как будто бы и не существует. Я прихожу в место, которое не существует.
Один. Я, моя обитель (книги, коробки-столы, стулья, пыль, несущая в себе тоже родную свойственность), если так можно выразиться. Можно? Да что еще скажешь о месте, в котором тебе безмерно хорошо? Где твое счастье тянется, как самая эластичная резина? Как только хлопает дверь, я кручу старый потемневший от ржавчины замок, и если мне нужно, не слышу ни телефон, ни младенцев с ультразвуком, ни крик пугливой хозяйки пекинеса, окруженная ротвейлером с одной стороны и доберманом с другой. Я здесь один. Но только здесь. Стоит мне покинуть этот подвал, Эйзенштейна и Ботанический сад, я снова в прежней шкуре. У меня есть семья, и я должен иногда выходить из этой «башни», чтобы идентифицировать себя, принося бумагу с водяными знаками, которая чертовски сильно ценится, по крайней мере, на этой планете. Не значит, что она не нужна, но возводить в культ бумагу… бредовое занятие.
На что же я живу? Эту «бумагу», тем не менее, приходится где-то искать. Летом помогает стипендия из СТД, осенью театр и анонсы в онлайн-издание. Зимой пройдет фест, проедусь в какой-нить город на Байкале. Или нет – тогда спасение в виде Натальи с поручениями «сходить туда не зная куда… главное напиши». А так было бы хорошо – озеро, воздух и неделя громкой тишины. Бай-ка-ал! Ты так далек, так недоступен, так прекрасен. Но идти в неизвестном направлении тоже радует, особенно когда мало информации, только место – театр, время и срок. И как-то нам хватает. Сам не знаю, как. Может быть, потому что не думаю, что в кошельке пусто, в кармане дыра, а на голове неприбранные волосы. Моя же постоянно думает об этом и что в результате – мигрени и мысли о разделе имущества.
На столе книги. Никаких телефонов, канцелярщины. Тихо. Окно с видом на проходящие ноги. Туфли, ботинки, кроссовки. Скорость разная. К обеду торопятся на обед, к вечеру домой. Спокойных мало. Застывшие встречаются.
Что я делаю? Пытаюсь поймать тишину. Хочется признаться в любви. Я люблю тебя, тишина. Я думаю о Мари Матье, которая просит прощения у своего любимого за детский каприз. Вижу ее зябкую на Красной площади во время Спасской башни. Она пела в черном платье, как в те 19 в «Журналисте» Герасимова. Думаю о женщине, которая перевернула мир своим голосом. Она могла быть здесь и… упаси господи, не надо петь. Просто посидите со мной. В этой тишине. У меня есть чай и кокосовое печенье. Мари, вы любите печенье? А что любят женщины, как вы? Халву или восточные сладости?
– Я домой, – звоню я жене. – Хлеб нужен?
– Устала ждать, – от нее.
Прощайте ноги, Матье и книги, не меняющие своего положения. Мы скоро увидимся. Завтра. Послезавтра. Всегда, когда захотите.
– Конечно, нужен, – нервно, – и не только хлеб. Масло, молоко и соус к минтаю.
Пришел. Руки тянутся. К пакету с продуктами, ко мне… «Па-ба». Читаю «Мойдодыра» и слышу, как жарится рыба. «Вдруг из маминой из спальни кривоногий и хромой…» Малышка засыпает на руках, уткнувшись в грубый свитер. Я не хочу ее будить.
– Но как же? – нервно-потрясно. – А купать?
Я пытался убедить, что пусть лучше спит, как приятно вот уснуть под книжку в родных руках, я сейчас сам ее переложу, не трогай, я же сказал, не надо, ты меня как будто совсем не слышишь… через минуту включается вода, глазки открываются, чтобы покрыть меня очевидным вопросом: «Почему ты все это допускаешь?»
В одной комнате – два дивана, два стола – собранный из Икеи, второй из Стоплита-журнальный, и вещи, целый бутик. Умещаемся ли мы в этих сорока квадратах? Когда появляется животик, начинаю думать, а не теснее ли стало.
– Теперь ты, – нервно. Иду, пою, «Ложкой снег мешая… Раз морозною зимой… баю-бай…» Не помогает. Смотрит, хлоп-хлоп. Перевозбудилась. Недопереиграла. После дня тишины обычное дело. Включаю свет.
– Не надо включать свет. Не надо, я сказала.
Я спокоен. Жена нет. За день накопилось, передалось, вырвалось.
– Раньше мне казалось учиться глупо. После 22-х доступ к другой вышке закрыт – куда успел, все. А сейчас все учатся. Самая старая старуха и то в «Библиоглобусе» толкается. Поп в свои пятьдесят высшие сценарные заканчивает. Дед пять лет как на пенсии решил сосчитать стоимость своего имущества, а перед этим закончить курсы бухгалтеров. И не дебилы же, работают после. Прибавку к пенсии. Двадцать лет до часа «п». И что все эти двадцать лет я буду делать? Носить рвань, есть вонь?
Я киваю. Главное, сейчас не спорить. До моего утра три часа. Этого мне должно хватить. Если не буду спорить.
– Не хочется быть старой, – хнычет жена.
Слушаю «Орфей». Засыпаю, когда музыка перестает быть сказкой, и аккорды сливаются в один назойливый шум.
Дочка произносит «мапа». Я улыбаюсь. Понимаю, что это моя первая улыбка за весь день.
2
У моей жены
У моей жены есть седые волосы. Не больше чем у меня, конечно. Свои я сношу напрочь каждые полгода, она же довольствуется только кончиками. Иногда конечно дергает или меня просит, но я отказываюсь – знаю, как она реагирует на каждый мой жест. К положительным еще худо-бедно – равнодушно, к отрицательным и всем остальным – с войной в сердце. Я могу представить, что произойдет, если я все же исполню то, что она хочет, и дерну…
– А-а, да что же ты так сильно-то дергаешь? Вот ты всегда так. Тебя попросить нельзя. Всего-то один волос убрать, а ты мне чуть полголовы не снес. Что, решил отыграться? Я знаю. Дождался, да?
И в ответ тоже дернет, а там не только седые полетят.
Вчера выбирала себе босоножки. Открытые, в которых только если зеленка на деревьях и солнце на последней стадии гриппа. Только уже почти осень, дожди и советы «Держи ноги в верблюжьих носках». Только она может покупать себе летнюю обувь в конце августа. Обычно весной, ну летом в начале, ну в середине (мало ли, какую бумагу можно купить). Но у нее есть своя чертовски убедительная причина – таким образом, она надеется на теплые дни. Словно от ее поведения зависят климатические условия. Как женщины крася волосы, думают, что становятся моложе.
Она наклонилась, и тонкие ниточки совершенно белые. Тридцать пять… Не первой свежести.
Она для меня… абстракция. Так и есть абстракция. Не слишком ласково? А как еще ласково? Язык не поворачивается. Это не потому что я такой циник, я могу и помню, что значит говорить женщине нежности, просто слова рождаются не через пень-колоду, а через контакт, если хотите, визуальный. Которого у нас нет. Уже давно, если хотите. Если бы она гладила мне рубашки, то тепло переходило бы через наутюженный материал, и тогда хоть какой-то контакт. Если бы кашу утром и суп, то тоже… Или слово какое нашлось. А то и подарочек, блокнотик там, живой кофе. А так ей наплевать, поел ли я, как спал, чувствую себя и от чего меня мутит, в общем, холод один… а что осталось? Что-то же должно остаться. Я не претендую на регулярность, но иногда, один раз среди ни одного. Любимый Челентано, «Соли», что мы напевали (в унисон, конечно, не выходило – она читает стихи, а не поет) и, наверное, продолжаем напевать каждый сам по себе (кто-то продолжает читать стихи). «Сюзанна, мон амур». Глаза, молящие, губы просящие, щеки горящие. «Дай мне, дай мне то, что мне не хватает… день-ги. Дашь мне деньги, и я стану другой. Ты почувствуешь разницу. Всем телом. И мне не нужно будет гладить для этого рубашки». Если бы я еще носил рубашки.
С неба капает. Пес с кузнечьими ногами обогнал хозяина в костюме цвета хаки. Сегодня он выгуливает пса. Завтра сын в том же костюме только бордо. Они похожи. Морщины не слишком выдаются у старшего, а младший тоже ничем не выдает свою молодцеватость. Иногда я их путаю. Разве что костюмы снимают сомнения.
Серая ветка. Я уже сросся с ней. Трижды жил. Сперва в Бутово, потом на Чертановской, и, наконец, Алтушка. Не планируя. Как-то все само собой. Предложил, приехали, остались. Разве что разница в расстоянии до метро. Да и то несущественная. От 7 до 15 минут. А потом в метро и дай бог, сел и приехал. Если мне нужно совершить переход, то стресс к нему бесплатным приложением. Не люблю переходить. Не понимаю, почему я должен переходить из одного в то же самое, из вагона в вагон, который едет по черни. Да, я приеду, куда мне нужно, но чувство досады останется. Как будто обманули, блин. Заставили шагать, ехать на эскалаторе, слушать рекламу и Андрея Петрова со своим «Автомобилем». Вынудили терпеть натиски торопящихся, сумки-гиппопотамы и старушек, крутящих педали у бешеной лестницы и кричащих «Проходите, возможность такая есть, уважаемые пассажиры». Люди делятся на тех, кто совершает переходы и тех, кто едет по прямой. Переходы некоторых унижают.
– Три пересадки сделала. Ветер из туннелей. Еще форточку пораскрывали. Все такие закаленные, блин. Горло задели. Шарф не помог. Замерзла. Вот дура.
Жена. В ней нельзя спрятаться. Она не подпускает к себе. Такой состав. Есть такие, которые тебя сразу. Располагают, если можно так сказать. Как Настя.
Звоню. Раз-два-три.
– Приве-ет.
– Привет.
– Что с горлом?
– …Проснулась, – звучит не сразу, а после проверки, а что там действительно с горлом, как будто горло это отдельная часть, живущая по соседству.
Флаг. Открывает шторы с полосками своей выдуманной страны, в окне полосатое солнце и птицы, не такие, какие представляешь себе, когда слышишь… пти-цы. Они более человечные.
– А, черт. Я проспала. Я должна была… прости, – гудок. И тут нет ничего удивительного. Через пятнадцать минут вздох облегчения, слова: – Все, успела. Теперь нужен кофе. Ба-лин, сахар кончился. Прости, – гудок. Через пять минут: – Порядок. Надо будет бабуле цветок горшочный подарить. А то она меня в третий раз сахарит.
Если отнести ее к определенному подвиду, то она человек… как же, что же… на языке только «Флаг бывает разный, но мне всего милей бело-синий-красный флаг родины моей». Она такая разная (вообще), но любит, когда о ней думают определенно, что она только синий, или белый, или красный. Но чтобы все вместе – нет, это не про нее. Но это только ее предположения. На самом деле… тут все 24 фломастера. Попробуй взять в руки все 24 цвета сразу и одним движением провести линию по стене. Сделать это нужно при полной темноте. Вот примерно так и выглядит ее жизнь.
Если я не медитирую в подвале, не должен быть дома по части мужа или отца, не брожу по вечным улицам в поисках личного местоимения, то сижу с ней в кафе. Чаще в «Райке» («Дети Райка» – кафе на Никитском бульваре, примечание автора). Настя умеет находить время (не смотря на свое небрежное отношение к нему), и точно знает, когда я в ней нуждаюсь. Чаще всего, когда малышка спит. Уже после восьми.
– Мне сегодня показалось, что я ослеп. Иду по городу, а он оказывается другой на ощупь.
Я знал, что нужно сказать какую-нибудь глупость, которая как ведро студеной воды.