Оценить:
 Рейтинг: 0

Вдова героя

Год написания книги
2017
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вдова героя
Роман Воликов

Людей неинтересных в мире нет, их судьбы – как истории планет. У каждой все особое, свое, и нет планет, похожих на нее. А если кто-то незаметно жил и с этой незаметностью дружил, он интересен был среди людей самой неинтересностью своей.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Вдова героя

Дочь аксакала

Другое я Серафимы Глухман

ВДОВА ГЕРОЯ

Вообще-то, я не очень хотела уезжать из Америки. Что за блажь, русский писатель должен жить на Родине. Тургеневщина какая-то. Хотя сам Тургенев полжизни провёл в Европе. Когда границы и стены только начали рушиться, возвращаться обратно? Нет, эта идея меня совсем не прельстила. Но Саню не переломишь, он точно как тот телёнок, что бодается с дубом.

В шестьдесят восьмом мне было двадцать девять лет. Математическая куколка, дом, семья, работа, надо было закончить с отличием мехмат МГУ, заметьте, девушке из нормальной московской семьи, про которую решительно все думают, что у неё исключительно тряпки на уме и женихи, желательно из сферы внешней торговли, чтобы заниматься статистическим анализом плановой социалистической экономики. Господи, прожив столько лет в свободном мире, я только сейчас понимаю, какой ерунде были посвящены мои дни, с понедельника по пятницу, с девяти до шести, обед сорок пять минут в институтской столовке, нередко трудовой порыв по субботам, когда очередная годовщина пролетарской революции или какой-нибудь другой праздник гегемонов. Какой анализ, какое планирование, всё давно спланировали Ленины и Сталины, Бонч-Бруевичи и Берии, катись колбаской по улице Спасской, страна большая, дураков много, где не хватит хлеба, спирта подольём. «Господа офицеры, всё идёт по плану, нас ведут в тюрьму!» – так Саня пошутил в тот вечер, когда мы познакомились, и он спросил, где я имею честь проводить большую часть жизни. Так и сказал вместо «Где работаю?» – «Где имею честь проводить большую часть жизни?»

Помню, что хмыкнула про себя: «Тоже мне новый Лев Толстой, «зеркало русской революции» и ответила невпопад: «Вообще-то, я замужем». Саня только улыбнулся своей монгольской улыбкой.

Мы все тогда бесились, наш круг – столичные леди с высшим образованием, чуть старше двадцати и чуть младше тридцати, замужние и не очень. Мужчины, существовавшие рядом, казались данностью, не то чтобы указанной сверху или снизу, просто предоставленной самими обстоятельствами жизни. Они были спортивны, наши мужчины, мы тянулись за ними, в каком-то оголтелом окаянстве догнать, обогнать, опередить, если на лыжах, то несколько дней подряд по заснеженной Карелии, ночевать в палатке, молиться на закопчённый примус, чтобы не погас от ночного ветра, если в горы, то до изнеможения, до травм, до обморожения, у моего мужа Андрюши так и ампутировали две фаланги на правой руке после того дурацкого восхождения на Эльбрус.

Наши родители, пережившие войну, смотрели на нас с трогательным изумлением, для них мы навсегда остались чадами, по раннему малолетству не помнившими вой сирен, бомбёжки и нестерпимую, невыносимую голодуху. Так же смотрел на нашу дружную компанию, распевавшую визборовский «Домбайский вальс», и Саня в тот первый вечер знакомства. Представляю, каково ему было, после стольких лет фронта и лагерей, слушать эти наивный, простодушный вальс.

– Светлова! – позвала меня Жози. – Познакомься, это Александр Исаевич.

– Саня! – сказал он. – Я ещё не такой старый!

«Действительно, – подумала я. – Какой пустяк, пятьдесят лет! Говорят, некоторые и в восемьдесят детей делают».

В гостеприимной квартире Жози, Жозефина Даладье, всё настоящее – и имя, и фамилия, папа – французский коммунист, из коминтерновских, сгинул в НКВД в занюханном тридцать девятом, мама – из почтенной московской польской семьи, в сорок четвертом, оставив крошку Жози бабушке, ушла доброволкой в Войско Польское, погибла при форсировании Одера, на лето бабушка и дедушка благоразумно отправляются на дачу, оставив внучке пространство выискать наконец постоянного спутника жизни, тесно, накурено, натоптано. Саня морщится: «Я не курю. А пойдёмте гулять в сквер. Погода такая чудная!».

Мы гуляем, почти не разговаривая.

– Светлова? – спрашивает он.

– К поэту Светлову не имею никакого отношения, – выпаливаю я. – Я сама по себе.

– Я, в общем-то, тоже, – смеётся он.

Разумеется, я знаю, кто он. Разумеется, я читала этого его Иванденисовича. Мне, кстати, не понравилось. Язык суконно-тяжёлый, производственная повесть на особую, конечно, тему. И письмо это его читала, съезду советских писателей, которое разлетелось самиздатом по всей Москве, где он предлагает отказаться от всяческой цензуры и жалуется, что его, болезного, никто печатать не хочет. Неужели он такой наивный?

– Вы, правда, думаете, что власть может отказаться от своих завоеваний? – спрашиваю я. – В пятидесятилетие Октября, победив в войне? Полмира уверено, что мы тут строим светлое будущее.

– Нет, конечно, – говорит он. – Я понимаю, что из пушки по воробьям не стреляют. Но кто-то же должен первым вступить на заминированное поле.

«Хитрый какой! – думаю я. – Герой! Верно, считает, что каждая должна бросаться ему на шею».

В следующие выходные я допросила Жози.

– Он ловеласничает, – сказала Жози. – Вполне объяснимо, лучшие годы жизни прошли за колючей проволокой. Жена есть, живёт в Рязани, кажется, химик по профессии. Между прочим, зовут Наташа. У них был свой кавардак, когда он сидел, она вышла замуж, неформально, по-настоящему, когда освободили, вернулась. Но, думаю, всё равно кошка пробежала.

– У тебя с ним было? – спросила я.

– Один раз, – сказала Жози. – Признаться, он оказался не в моём вкусе. Стопроцентный эгоист. Мне второго евтушка не надо.

– Твой евтушёк регулярно процветает в Америке. Не хочу копаться в чужом белье, но выглядит подозрительно: свободный въезд-выезд из СССР, просто любимый поэт товарищей в штатском. Как там – «поэт в России больше, чем поэт».

– Евтушёк – мальчик смышлёный, – сказала Жози, – хоть и иркутская деревня. Да пусть стучит, можно подумать, его доносы кто-то всерьёз воспринимает. Зато вольная жизнь, не то, что наше болото. Жаль, что с ним невозможно находиться больше одного вечера, либо с ума сойдёшь, либо его удушишь, чтобы этот поток самолюбования остановить. Не поняла, дорогая, ты же замужем.

– Прости, ты о чём? – невозмутимо ответила я.

Я не хотела разрушать семью, ни свою, ни его. Но есть нечто, что выше нас. Может быть, бог, я, в отличие от Сани, всегда была атеисткой. Неважно, как это называется, важно, что это нечто не интересуется нашим мнением. Август, «голоса» навзрыд рыдают о советских танках в Праге, я дома одна. Муж с сыном уехали в Крым, через несколько дней я получаю долгожданный отпуск и должна к ним присоединиться. Телефонный звонок.

– Он умоляет тебя приехать, – сказала Жози.

«А почему не сам, – подумала я. – Не переносит отказа?»

Я приехала. Саня отрастил бороду, став похожим на средневекового Аввакума. Мы проговорили на жозиной кухне до утра. В его ногах фанерный чемоданчик, неброский.

– Здесь рукописи, – сказал Саня. – «Архипелаг», «Раковый корпус», всё самое существенное из того, что я написал. Тучи надо мной сгустились предельно. Начинается встречный бой. Утром схороню их на квартире у надёжного человека.

– Так ли всё это серьёзно, – говорю я. – Больше похоже на детскую игру: разбойники прячутся, казаки ищут. Как это было с Бродским. Суд, тунеядец, раскричались, растрезвонили на всю округу, а в результате поехал на два года в милую архангельскую деревню. Я видела его вскоре после возвращения из ссылки, розовощёкий, поздоровевший, с ворохом новых стихов. Нынешняя власть не расстреливает, натура хлипковата.

Саня не отвечает и вдруг начинает жаловаться. На всех, на друзей, на Трифоныча (когда пьяный – позёр, как трезвый – ни вашим, ни нашим, незавидная судьба у главного редактора «Нового мира»), больше всего на жену.

– Она не понимает, – говорит он. – Не понимает самого главного. Она считает, что я писатель, корит меня стилем, находит полезным давать советы, считает, что я исчерпал себя в лагерной теме. Ставит в пример Шаламова. А что Шаламов? Переломанный Колымой человек, перековерканный, не способный уже никогда к нормальной жизни. И литература у него такая же, на грани самоубийства. Я не писатель. В том смысле, которое сейчас придаётся этому слову. Писатель это Симонов, это Федин, это Дудинцев. Вот Боря Можаев стал писателем. Даже Шаламов превратился в писателя. Это у них – задача, композиция, социальная востребованность, психологическая разработка характеров, можно подумать, что характер это математическая формула, которая подлежит разложению и делению. У меня другое право – говорить истину. Истина же заключается в том, что этот строй надо уничтожить, извести, как позорное пятно в истории народа. И я эту истину говорю, меня Господь назначил на это.

Саня раскачивается из стороны в сторону, иногда сжимая ладонями виски. Потом я множество раз видела эти его цирковые сцены, в разных странах и при разных обстоятельствах, но, и виденные уже, они всегда производили на меня мощное впечатление. Плох тот актёр, что не верит в произносимый текст. Я слушала этот его панегирик самому себе и вдруг всё поняла.

Он придумал гениальную схему. В его сегодняшнем положении так легко сбежать из Союза, его выпустят, я не сомневаюсь, баба с воза, кобыле легче, и что потом. Оказаться на неделю объектом ветреной европейской моды и всю оставшуюся жизнь влачить жалкое существование полузабытым эмигрантом. Спиться можно и дома, невелика наука, зачем тогда было нужно начинать войну с властью.

А если по другому, если торчать здесь, балансируя на краю пропасти, вести себя предельно вызывающе, ведь знает, лагерный волк, что не посадят, когда иностранные газеты через день пишут о замордованном, затравленном честном русском писателе. Если довести дело до Нобелевской премии, ведь дадут, дали же когда-то Пастернаку, который находился в подобных обстоятельствах, просто Пастернак обосрался и побежал отказываться, если добиться, чтобы под белые ручки, в двадцать четыре часа выставили из Союза, пусть и из тюремной камеры, пуганый, не испугаешь, тёртый, не перетрёшь, вот слава настоящая, на веки вечные, и можно поучать на лекциях тупых американских студентов, и давать интервью, и обездоленным помогать, вот тогда ты настоящая величина, не дешёвая копейка, а серебряный рубль.

Саня смотрел на меня и предлагал союз. Я решилась, не сомневаясь. От предложения стать королевой не отказываются.

Как мы жили с шестьдесят восьмого по семьдесят четвертый год? Впроголодь жили. Саню публиковали заграницей, но как оттуда получишь деньги? Даже если бы представилась возможность, так засыпаться глупо: виднейший советский диссидент финансируется западными спецслужбами. Именно так это преподнесли бы. Не по-царски.

На мою зарплату жили, на мамину пенсию. Ростроповичи великодушно предоставили флигель в своей большой даче, на крохотном пространстве, обогреваемым печкой-буржуйкой я, Саня, дети. Помню, купили на Белорусском вокзале несколько десятков дешёвых яиц, трёхлитровую банку молока, полную сумку макарон, гречки, пшена, я беременная, еле допёрли через поле до дачи. Галя и Слава встречают у калитки с шампанским: «Саня, поздравляем! Ты лауреат Нобелевской премии». Знаете, каково это, знать, что где-то в Стокгольме лежит в банке твой миллион долларов, а мы лопаем макароны с тушёнкой. Не знаете, и дай бог вам не знать.

Тогда, после объявления о вручении Сане Нобелевской премии, со мной первый раз произошла истерика. Наташа I категорически не давала развод, суд тянул волынку. Саню давили любыми способами, так сладко надеяться, что он окажется размазнёй Пастернаком. Саню могут выставить из страны в любую секунду, а я с детьми останусь здесь, навсегда. Я думала, что сойду с ума. Саня, позеленевший, измождённый, сел в электричку и поехал в Рязань, к жене. Через две недели их развели. А ещё через месяц, уговорив тётушек в московском загсе, мы зарегистрировали брак. Тогда каждый день казался последним.

Саню много поливали дерьмом и при жизни, и после смерти. Постарались все, первая жена, школьные товарищи, те, кто сидели в лагерях и те, кто молчали на партсобраниях, за давностью лет их пафос поблек, бог им судья. Я иногда перечитываю эти наскоки на него и мне смешно. Как всполошились еврейчики, когда Саня опубликовал «Двести лет вместе». Один выдал нечто грациозное в своей беспомощности: «Книга очень правильная, но всё было не так». Что было не так, дорогие вы мои, объясните по-русски, нам, бестолковым. Никто не удосужился. Какой милый современный американский демократизм, если ты написал хоть слово плохое про евреев и негров, то незамедлительно антисемит и расист.

Саня умел бить не в бровь, а в глаз. Никто с ним не сравнится, ни из тогдашних, ни из нынешних. Он никогда не скрывал, что хочет быть великим, успешным, властителем дум. Разве это плохо? Готова согласиться, то, чем занимался Саня, не вполне литература. Но это важнее и нужнее литературы. Это был призыв, это был пример – не надо бояться, коли полон сил. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. А если поджилки трясутся, так пиши тоннами макулатуру, на каждого Паустовского найдётся свой Эренбург. Или, в крайнем случае, Улицкая. Люди очень хотят, чтобы герои были похожи на них. И очень обижаются, когда Геракл проходит мимо, не поздоровавшись.

У нас была высокая планка. И смертельно опасная, не потому что Саню могли снова посадить, а меня растоптать, а потому что мы не хотели быть как все.

И Сане, и мне было скучно с эмигрантами. Мелкие козни, мелкие дрязги, с благородным видом отхватить кусочек пирога, совсем небольшой, большого нам не надо, вдруг подавимся. Я не сомневаюсь, что для огромного большинства эмигрантов борьба с коммунизмом была не целью, а средством существования. Тошно было на них смотреть, тошно было с ними разговаривать, пусть свита играет короля без нашего участия. Мы сели на пароход и уплыли в Америку.
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4