Навстречу мне попадались какие-то девицы с голой грудью, карлики-каскадеры. Проходя за сценой, я краем глаза заметил раджу в тюрбане: сплетая пальцы, он изображал на экране профиль Киссинджера. Я задержался на минутку посмотреть: он показывал теперь Граучо[4 - Граучо – один из братьев Маркс, знаменитых американских комиков, прославившихся в комедийном кино 30-х годов.] с его неизменной сигарой. Театр теней – моя слабость. Я взглянул на часы: ровно одиннадцать. По крайней мере половина пути уже пройдена. Молодой человек с очень длинными волосами и белесой бородкой сидел на стуле, окруженный пуделями. На коленях он держал шимпанзе, обезьяна облизывала палочку от мороженого. Все пудели были белыми, кроме одного – розового. Я остановился.
– Никогда еще не видел розового пуделя.
– Чего люди не придумают. Это краска. Сами можете попробовать.
– А где сеньор Гальба?
Он указал пальцем нужную дверь. Сеньор Гальба, совершенно разбитый, утопал в кресле и осторожно вытирал потный лоб платком. Он был во фраке с манишкой, и нос его (возможно потому, что ночью носы всегда кажутся больше) выглядел скорее как орган разведки, рекогносцировки, а не просто обоняния. Нос сеньора Гальбы вышел в дозор.
Пудель лежал у ног маэстро, и лысая морда резко выступала из густой поросли серых кудряшек; глаза у него были впалые, с темными кругами. На гримерном столике, ярко освещенном шестью электрическими лампочками над зеркалом, стояло шампанское в ведерке, бутылка коньяка и еще одна, с минеральной водой. Рядом пузырьки с лекарствами и пепельница, полная окурков. Сеньор Гальба улыбнулся мне, но глаза его смотрели все с той же тревогой: человек, который ждет. Мягким движением руки он любезно указал мне на табурет. Я сел.
– Как в Каракасе? – осведомился он.
– Обещаю, что позабочусь о вашем любимце, – начал я.
Он был пьян, но ему, очевидно, было не привыкать. Он вдруг посмотрел на меня свысока:
– С чего бы? Вам, стало быть, сказали, что это произойдет сегодня?
– Я только хотел ободрить вас.
– Позвольте, сударь, выразить вам свое удивление. Вы входите ко мне с таким уверенным видом и заявляете: «Я позабочусь о вашем любимце», как если бы знали – из достоверного источника! – что сегодня я выйду на сцену в последний раз. Там, в коридоре, вы… кого-то встретили?
– Да вроде никого.
– Ну конечно. Я так привык к этим порядкам в мюзик-холле, что постоянно боюсь опоздать: третий звонок, вовремя выйти на сцену, потом уйти, продолжительность номера, режиссер в кулисах, беспощадно уставившийся на часы…
– Послушайте, Гальба, я только сказал, что позабочусь о вашей собаке. Теперь вы можете умереть спокойно. Все будет в порядке.
– Вы что, издеваетесь надо мной? Знаете вы кого-нибудь, кто умер бы спокойно?
– Но ведь это может случиться и во сне, не так ли?
– Co?o[5 - Испанское ругательство.], – ответил он. – Только этого мне и не хватало. Теперь я вообще глаз не сомкну. Кстати, Мату-Гросу – отличный сторожевой пес. Я уверен, что он поднимет лай.
– Ваш номер… Не знаю, как вы справитесь в таком состоянии.
– Ничего не остается. Жизнь, смерть… – Властным жестом он смел эти докучные пустяки. – Я просто говорю все, что должно быть сказано по этому поводу… Вы увидите. Хорошо еще, что меня не понимают, иначе давно бы уже освистали и выгнали со сцены. Публика сочла бы себя оскорбленной. Она не терпит, когда с таким пренебрежением относятся к столь серьезным вещам. Что вы хотите, мы, великие артисты, все до единого обречены бросать бутылку в море. К тому же и моря-то больше нет, остались одни бутылки. У меня есть ассистент, Сванссон, Свен Сванссон – запомните это имя, – молодой швед, он пишет диссертацию по философии в Уппсальском университете о моей жизни и творчестве. Я вам весьма признателен, что вы отложили свою поездку, решив посетить меня. Вот что значит настоящий друг.
– Я стараюсь убить время, вот и все, – возразил я. – Вы позволите? Мне нужно позвонить.
Он со спокойной учтивостью указал на телефонный аппарат и поднес ко рту бутылку с коньяком. Пудель не сводил с него глаз и дрожал. Я подошел к телефону и набрал номер. Никто не отвечал. Я сам же и отключил его, уходя: помог всем, чем мог. В зеркале, под электрическими лампами, я видел отражение человека с телефонной трубкой в руке, который два раза подряд набирает один и тот же номер, как повторяют чье-то имя.
Сеньор Гальба поднялся, не без некоторого усилия. Недостаток устойчивости он удачно восполнял умением держаться.
– Работа полиции в аэропортах налажена отлично, – заметил он. – Но если вам нужен, скажем, паспорт, я знаю кое-кого…
– Как вы догадались, сеньор?
Он коснулся кончика носа:
– Глубокое знание порядка вещей в этом мире, сударь. Мы умеем распознать человека, загнанного в угол, мы – мой нос, моя собака и я сам.
Он вышел, пудель тяжело поплелся за ним. Несколько минут я стоял, размышляя о таком заведении, куда бы нас принимали, исследовали все наши накопившиеся неприятности, наше сознание, угрызения совести, воспоминания, страхи, а потом, нажав на какие-то кнопки, все стирали, оставляя, так сказать, чистый лист. У меня не было ни малейшего шанса выкарабкаться самому по очень простой причине: я слишком сильно любил, чтобы теперь сохранить способность жить, довольствуясь самим собой. Это было абсолютно, органически невозможно: все, что делало меня мужчиной, принадлежало одной-единственной женщине. Я знал, что говорили о нас иногда, говорили почти с осуждением: «Они живут исключительно друг для друга». Меня огорчала язвительность подобных замечаний, отсутствие в них и намека на великодушие, холодное безразличие к судьбе человечества. Счастливая любовь носит наши цвета: у нее наверняка миллионы болельщиков во всем мире. Наше братство обогащается каждой новой вспышкой радости. Смех ребенка или нежность влюбленных светят для всех, всем дают место под солнцем. А любовное отчаяние, которое лишает веры в саму любовь, – довольно странное противоречие. Я отыскал в кармане листок со счетом за два кофе со сливками и набрал номер. В трубке раздался ее голос.
– Я только хотел вам сказать… я должен вам объяснить…
– У вас что, больше никого нет в Париже?
– Приходите. Нельзя же сидеть одной и слушать задыхающуюся индейскую флейту… У них в Андах это нормально, на высоте пять тысяч метров нечем дышать, там можно только подохнуть… Там – да, но не на улице Сен-Луи-ан-Лиль… Я знаю, что, когда встречаются два незнакомых человека, как мы с вами, все кажется возможным… Я ведь тоже достаточно пожил на свете, чтобы остерегаться этих белых пятен, куда можно вписать что угодно… Не беспокойтесь, я не стану говорить с вами ни о любви, ни даже о дружбе… может быть, только о взаимной поддержке… Нам нужно… развеяться, обоим… Да, именно развеяться… чтобы забыть…
– Послушайте, Мишель… Это ведь вы?..
– Да, это я. Помните, я вас толкнул, выходя из такси, и…
– Вы пьяны от горя. Что еще произошло?
– Я не смог уехать. Я пообещал ей уехать далеко, чтобы не сорваться в любую минуту и не броситься туда, к ней… И не смог. Я, что называется, слабый, а у нас, когда мы любим женщину, слабость превращается в такую… силу, что… и вот, когда она должна умереть из-за каких-то… технических причин, да, из-за каких-то отвратительных причин, связанных с органами… потому что слишком поздно заметили и… Я вам уже говорил, что для нас, слабых, любовь, эти расставания навсегда по не зависящим от нас обстоятельствам, эти, по сути, злоупотребления властью… вызывают угрожающую лавину… нежности. Думаю, вы сильная женщина, не могу утверждать, я вас почти совсем не знаю; вот, хочу извиниться, что побеспокоил. Я только и могу, мадам, – заметьте, я опять обращаюсь к вам «мадам», чтобы еще раз подчеркнуть, что мы с вами совершенно чужие друг другу, – я только и могу, что признать свою слабость, потому что сила, мадам, думаю, она не на стороне слабых – видите, я острю, я еще способен на иронию, а значит, не все потеряно…
Молчание. Я подумал, что она повесила трубку. Сильная женщина. Потом услышал ее голос:
– Где вы?
– У сеньора Гальбы, в «Клапси»… Сеньор Гальба, помните, которому не везет со страховками…
– Ждите меня в баре. Я еду.
Я сел за гримерный столик. Шесть выпуклых электрических ламп, бутылка коньяка. За всех влюбленных! За короля! Человек, потерявший женщину-родину, составлял мне компанию по ту сторону зеркала. Он, другой я, изгнанник. Тебя лишили твоей страны, старик. Твоих рек и озер, твоего неба, твоих полей, твоих садов. Но во всей моей стране не было убежища более надежного и верного, чем ее волосы – куда лучше всех моих детских тайников. Когда я видел эти белые локоны, то проживал такие моменты, о которых невозможно говорить иначе как о последней истине, смысле жизни, распространявшемся на все вокруг, даже на то, что ее не касалось, как будто мне было ведомо, от каких утрат, каких лишений стали острыми шипы и твердыми – камни. У меня была родина – женщина, и мне нечего было больше желать. Голос моей любимой, казалось, сотворен самой жизнью для собственного удовольствия; полагаю, жизнь тоже не может без радости: взгляните хотя бы на полевые цветы, какие они веселые – с садовыми не сравнить. В наш дом в Бриаке время не входило, всегда покорно ожидая за порогом; этот ревнивый страж был так хорошо выдрессирован, что принимался лаять, только когда она, отправившись в поселок, долго не возвращалась. Я попросту хочу сказать, что те пути, которые преодолевала каждая пара с начала мира, могут составить самую старую, самую исхоженную дорогу на земле. Я говорю о счастливом отсутствии всякой оригинальности, потому что счастью нет нужды выдумывать что-либо. Ничто из того, что нас объединяло, не принадлежало только нам, это не было что-то необычное, единственное в своем роде, редкое или исключительное; было постоянство, нечто непреходящее, был наш союз, старше любой памяти человеческой. Не думаю, чтобы вообще существовало счастье без привкуса незапамятной древности. Хлеб, соль, вино, вода, ветер, огонь, двое, и каждый – земля, и каждый – солнце.
– Я часто думаю, что бы с нами было, если бы мы не сошлись…
– То есть не переспали бы?
– Столько мужчин и женщин не находят друг друга! И что с ними происходит? Чем они живут? Ужасно несправедливо. Я даже думаю, что, если бы я тебя не узнала однажды, я бы всю жизнь тебя ненавидела.
– Именно поэтому вокруг столько ненависти. Мы постоянно видим людей, которые ненавидят всех тех, с кем им не посчастливилось встретиться, это еще называется дружбой между народами.
– А в шестьдесят, когда я состарюсь?..
– Ты, твой живот, твоя грудь, твои бедра?..
– Ну да. Это же ужас! Нет?
– Нет.
– Как это «нет»? Когда я буду старой каргой?
– Не бывает такого, бывают истории без любви.