Оценить:
 Рейтинг: 0

Очарованная душа

Год написания книги
2008
<< 1 ... 140 141 142 143 144 145 146 147 148 ... 166 >>
На страницу:
144 из 166
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Это были месяцы напряженной работы. Аннета принимала в ней самое деятельное участие. У нее не хватало времени думать о выпадах газет, которые понемногу стали брать ее под обстрел. Тимон больше беспокоился за нее, чем она сама, и бушевал; у него были свои способы внушать головорезам уважение. Но Аннета не видела никаких оснований ставить наемников Тимона выше наемников его врагов: «Капулетти!.. Монтекки!..» И те и другие – бандиты!

– Доставь мне удовольствие, Тимон, избавь меня от опеки твоих разбойников!

– Ты предпочитаешь, чтобы тебя обливали помоями?

– Пусть себе болтают! И она пожимала плечами. Что ей до общественного мнения?.. Впрочем, нет, одно уязвимое место у нее было – своя ахиллесова пята; что о ней станет думать ее мальчик? И из-за него презираемое ею общественное мнение приобретало силу. Вонь могла дойти до Марка. Ей надо было соблюдать большую осторожность, чтобы не подать никаких поводов думать, будто из своей службы у Тимона она извлекает какие-то неблаговидные выгоды. И хотя Марк больше к ней не приходил и не мог ничего знать, одна мысль о том, что она может его обмануть, приводила Аннету в ужас, и она отказывалась от всех подарков, которые ей предлагал Тимон, хотя и считала их естественными и честно заслуженными. В самом деле, что ж тут такого? Разве ее труд и опасности, с ним сопряженные, не окупали их сторицей? Нужно ли говорить, что ей больше всего было жаль нарядов, от которых она раза два отказалась? Кому был нужен ее отказ? Если бы дело касалось только ее одной, она предоставила бы волю злым языкам. Но однажды, всего лишь один раз, она приняла простое, красивое, хорошо сшитое платье, которое ей понравилось, и надо же было, чтобы именно в этот день она встретила Марка! И каким взглядом он смерил ее с головы до ног! У нее от этого взгляда все тело залилось краской. Она заторопилась домой, чтобы поскорей снять злосчастное платье, повесила его в шкаф и больше никогда не надевала. (Иногда она открывала все-таки шкаф, чтобы взглянуть на него – с нежностью и с досадой.) Но это не помогло. Ревнивый сын не забыл. Она категорически запретила Тимону делать ей какие бы то ни было подарки. Она обрекла себя на скромную жизнь, какую вела и раньше, все в той тесной квартирке. Она отчетливо представляла себе, каким инквизиторским взглядом Марк стал бы все осматривать, если бы пришел к ней.

Она не скрывала от Тимона причину своего «воздержания», которое ей самой было не по душе (она не отказалась бы от некоторого комфорта: в пятьдесят лет ценишь его лучше, чем в молодые годы). А Тимон смеялся над ним.

– Черт побери! – восклицал он. – Ты бы меньше церемонилась, если бы собиралась наставить рога своему мужу!

Она отвечала таким же тоном:

– Конечно! Само собой разумеется! Муж берет то, что ему дают. То, что бог даст, он может взять и обратно. Но чего и сам не может – это оторваться от сына. Сын вышел из его дома, и дом принадлежит сыну. Он обязан сыну отчетом. А я обязана отчетом моему сыну. Муж всего только жилец. А хозяин моего дома – сын.

– А что он для него делает? Ничего! Я управляю твоим домом, я делаю его доходным.

Аннета смерила его взглядом:

– Я не доходный дом… Не заботься о моем доме! Ключ у меня, и у меня он останется… Дружище Тимон, я тебе благодарна, но давай заниматься твоим домом! Ты мне платишь за то, чтобы я им управляла. Не будем тратить времени на болтовню!

Бывало – после нескольких дней, а иногда и ночей, напряженной работы – Тимон принуждал ее хоть немного отдохнуть. Он говорил ей:

– Кончится тем, что ты заставишь меня уважать человечество.

Аннета возражала:

– В уважении оно не нуждается. Ему нужен воздух и хлеб. Старайся не раздавить его! Вы так тяжелы, так тяжелы, Тимон! Дышать невозможно. Зачем вам столько земли? Одной ямки достаточно – на кладбище.

Тимон решил обосноваться в Брюсселе, откуда ему предстояло часто выезжать в Германию, в Лондон и т. д. Аннета не без колебаний согласилась поехать с ним. Чтобы уломать ее, он поступился всей своей гордостью. Она уже видела его в трудные минуты (быть может, они были лучшими), когда его охватывало мрачное желание все переломать, все сокрушить, опрокинуть на себя дом, чтобы вместе с ним под развалинами погибли и люди. Усталость, отвращение, неудачи в личной жизни, о которых он не говорил…

Покончила с собой – красивая молодая парижская актриса. Он увлекся ею, решил ею овладеть, купил ее и отправился с ней в морскую прогулку на своей яхте. Но в день, когда гнет хозяина оказался слишком тяжел, она утопилась, чтобы избавиться от него… Этот несокрушимый человек был потрясен до глубины души. Он, который без тени раскаяния переступил через столько разрушений, на сей раз не мог, неизвестно почему, освободиться от укоров совести. Быть может, удар пришелся в минуту душевной слабости. Быть может, он был слишком глубоко захвачен своей страстью, а сам считал ее только эпизодом и потому не оберегал, и понял ее неповторимую ценность лишь после того, как сам все разрушил? Он открылся только Аннете; затем последовали другие признания, и они раскрыли Аннете все жалкое, все лучшее, все человеческое, что таилось в этом циклопе. Выслушивая его исповедь, она принимала на себя перед ним известные обязательства. Но одновременно она получала и права. Он молчаливо признавал их. Благоразумие не позволяло ей злоупотреблять ими. Она и не позволяла себе этого, но она пользовалась ими для того, чтобы осторожно направлять деятельность Тимона по тому пути, который считала в социальном отношении наиболее правильным. Однако, как ни мягко было давление ее руки, оно не ускользало от Тимона и даже нравилось ему, – он не мешал ей: это ничуть не противоречило его самому затаенному желанию. Ему недоставало только веры, чтобы самому хотеть того же. Аннета верила, и это не было ему неприятно. Это освежало Тимона, терзаемого горьким сознанием бесплодности своей бесцельно растрачиваемой воли; он вполне мог доставить Аннете удовольствие и поступать так, как если бы он тоже верил.

Мало-помалу он втягивался в игру. В капиталистической крепости он становился той армией, которая переходит к врагу, – так варвар вступал в римские легионы и собирался открыть ворота неприятелю. Теперь, не давая себе труда скрывать это, он противодействовал империалистической коалиции, которая – за невозможностью организовать интервенцию – старалась задушить СССР экономической блокадой. Он срывал блокаду, заключая с Россией торговые договоры, – конечно, не ради ее прекрасных глаз: он извлекал из этих договоров немалую выгоду. Своих противников он доводил до отчаяния. Не желая уступать ему, они тоже добивались соглашения с пролетарским миром, как им ни хотелось его раздавить. Их перебежки на сторону врага расшатывали коалицию. Вокруг Тимона сгущалась ненависть. Ему собирались перебить хребет. Он это знал. И уж, конечно, в такую минуту, когда Тимон намеревался ринуться в пекло, когда он сколачивал стальной картель, этот боевой механизм, при помощи которого он думал разрушить господство всемогущего англосаксонского механизма, – в такую минуту Аннета не могла оставить его. Она была единственным близким человеком, которому он мог довериться.

Ей трудно было решиться. Она больше не хотела уезжать далеко от сына.

Хотя внутренняя отчужденность внешне еще оставалась между ними, однако у обоих было достаточно времени, чтобы обо всем поразмыслить и даже сказать: «Меа culра». Аннета готова была избавить Марка от первого шага. Но с тех пор, как произошла история с платьем, мрачный дурачок не переставал дуться в своей конуре. Неужели они так и расстанутся, не рассеяв этого глупого недоразумения? Уходило время, уходила жизнь, а потом и сам уйдешь навсегда… Однажды утром она ему написала:

«Дорогой мой мальчик! Я уезжаю на несколько месяцев из Парижа. На сей раз я буду не так далеко. Не на много дальше, чем мы были с тобой весь этот год. Но я больше не могу ни уехать, ни оставаться, не обняв тебя.

Не покажешь ли ты ко мне свой носик? Если ты считаешь, что я в чем-нибудь виновата (думаю, что ты ошибаешься, но не настаиваю на этом), то прости меня. Но, простишь или не простишь, все равно приходи, поцелуй меня!»

Он еще не успел получить записку, как их столкнул случай. Проходя мимо церкви св. Евстафия, Марк прочитал, что там будут исполнять «Заповеди блаженства» Цезаря Франка. Он горел желанием послушать музыку. Это была жажда измученной души. У входа на дешевые места толпилась масса народа.

Воспользовавшись давкой, Марк сумел проскользнуть «зайцем»; его окликали, но он протиснулся вперед и затерялся в толпе, – теперь уже другие прорывали плотину, а о нем забыли. Вместе с сотнями слушателей он погрузился в озеро грустной музыки, чистой, как ребенок, и мудрой, как глаза старца. И бессолнечный свет потухавшего дня колыхался, подобно Христу, шествующему по водам. Марку эта музыка была почти незнакома, она была слишком далека от современной молодежи. Но сердце его было правдиво, чутье достаточно верно, и он даже еще острей мог постичь красоту чуждой ему души, почувствовать, что его душе не хватает надежд, не хватает хотя бы страданий, которые облагораживали ушедший век, увенчанный тем самым терновым венцом, каким был увенчан его бог. И он не без зависти думал:

«Блаженна скорбь, если она несет в себе обетованную радость!..» Хор пел:

«Блаженны плачущие, ибо они утешатся…»

И внезапно, как он ни удерживался, слезы брызнули у него из глаз. Он повернулся лицом к колонне, возле которой стоял, и закрыл глаза рукой.

Никому не пришло бы в голову засмеяться, увидев его в эту минуту, но гордец злился на себя; он всхлипывал, сопел и вытирал пальцами слезы – он стыдился их… И в эту минуту, выпрямившись, он в нескольких шагах от себя, по другую сторону колонны, увидел своими проясневшими после дождя глазами такую же росу, такие же слезы: они текли по скорбному лицу его матери… Она была здесь. Его она не видела… Он спрятался и из-за колонны осматривал ее, изучал, ловил каждое переживание, отражавшееся на ее лице…

А в сердце Аннеты эта музыка будила совершенно иные переживания, чем в сердце Марка. Она воскресала-она сама и вся ее прошлая жизнь. Всякое неумирающее произведение создано из самой сущности своего времени; художник был не один, когда создавал его; он вписал в него все муки, всю любовь, все мечты своих современников, целого поколения. И Аннета тоже внесла свою кровь в эту музыку. Она видела в ней самое себя, как на портрете, который сопоставляют с постаревшим лицом, несущим отпечаток долгих лет разочарования. Она различала в этой музыке вопли скорби разуверившегося в справедливости человека и утешающий голос Судии. Она вспоминала, что когда-то слышала эти звуки в Страсбурге, который тогда был городом немецким, – за девять лет до войны. В ту пору немцы, упоенные гордостью, торжествующие, еще не понимали этой песни попранной справедливости. Аннета, затерянная в толпе крупных белокурых людей, опьяненных радостью победы, думала:

– «Мы те, кого вы победили, – мы понимаем, мы вникаем в эти священные слова. И через это мы, побежденные, становимся вашими победителями. Нам достался лучший удел…»

А теперь положение изменилось. Народ, ранее страдавший от несправедливости, народ Аннеты, ныне сам совершал несправедливость. И «Заповеди блаженства», эта песнь отчаяния и утешения, уже больше к нему не относились. Христос побежденных перешел на другой берег. Увы! Люди лишь в той мере чутки к справедливости, в какой она совпадает с их интересами. Аннета выросла среди поколения, воспитанного на великодушном лозунге «Сlona yna». И она с болью в душе смотрела, как в глубине своего черствого эгоизма ее народ, народ-победитель, безотчетно воспринимает лозунг галльского полководца Бренна. Невидимое колесо Судьбы вращалось, вращалось, и могли снова вернуться Мрачные дни… Аннету пронзали семь мечей: воспоминания, отступничество, стыд, угрызения совести, жестокая насмешка, страх искупления, которое все приближалось, и смиренное отречение от жизни. А ее сын прятался за колонной и ловил на лету каждую ее мысль. Он впивал их, он сливался с ними; все, что исходило от нее, казалось ему своим, кровным, – он был в этом уверен. Он испытывал ту же горечь, что и она, – и в одно и то же мгновение, и он знал, почему текут эти слезы, ибо сам скрывал слезы… Внезапно бурный порыв толкнул его к ней. Он пробрался сквозь публику и, подойдя сзади, взял мать за руку.

Она вздрогнула и, обернувшись, увидела лицо сына, который почти касался подбородком ее плеча. Она поцеловала его благодарными глазами, они обменялись братскими взглядами и, рука в руке, не двигаясь, прослушали ораторию до конца.

Их руки разъединились, только когда они вышли из церкви. Но сердца их уже не разъединялись. Не было сказано ни слова о прошлом, не последовало никаких объяснений, никаких упреков, никаких просьб о прощении: оба перечеркнули все старое и поставили на нем крест. Они говорили о том, что перечувствовали только что, – о горечи победы… Ах, если бы побежденные немцы догадывались об этом, если бы они догадывались, что Франции заткнули рот, что ее осквернили своей несправедливостью, своим лицемерием, своим хищничеством политические деятели, которые издают законы, прикрываясь ее именем! Но так обстоит дело у всех народов в послевоенную эпоху. И почти ни один из них уже не имеет сил дать отпор. Это как песок, в котором тонут благие намерения. Марк сказал:

– С каждым шагом увязаешь все глубже. Нас засасывает.

Аннета положила ему руку на плечо и сказала:

– А мы устремимся кверху и спасемся! Если увязли ноги, освободим голову и грудь! Освободиться – это дело всей жизни. Оно будет завершено только со смертью. Большинство – живые мертвецы: они позволяют могильным червям высасывать у них кровь. А мы, мы вырвемся, мы не отдадим себя на съедение болотным пиявкам!.. (Она вспомнила румынские болота.) Поступай, как я! Никогда не уставай! И помогай выбраться тем, кто увяз!

Марк чувствовал, что болотная тина ему по грудь.

Если бы это было не на улице, он бы, как ребенок, обвил руками шею Аннеты. Ее присутствие ободряло его. И он смотрел на нее с любовью, он гордился тем, что она сказала. Как мог он ее заподозрить? Он опирался на ее руку. Ему не было стыдно. Ведь это так приятно – опереться на нее всей тяжестью!

И тут Аннета сказала ему, что должна на некоторое время уехать из Парижа. Он почувствовал горечь сожаления, детский страх. Она заметила, что он вздрогнул, и спросила:

– Я тебе нужна? Ты хочешь, чтобы я осталась? Но гордость немедленно заставила его спохватиться. Он ответил:

– Я могу быть один. Была же ты одна!

Он думал о длительной борьбе, которую пришлось вести матери, о том, как она бедствовала тогда в Париже. Она улыбнулась:

– Я была не одна – ведь на руках я носила тебя.

Он тоже улыбнулся и сказал:

– Надеюсь, я тебе когда-нибудь отплачу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВЕТЕР ПРЕСТУПЛЕНИЯ

Как раз в это время Сильвия вспомнила о своем племяннике. Ее бешеная погоня за наживой и наслаждениями кончилась. Сразу – точно ветром сдуло.

Крах в делах и надорванное здоровье решительно напоминали ей, что пора остепениться. «Что толку бегать! Нужно уметь… остановиться вовремя!..»

Она слишком вкусно ела, слишком вкусно пила. А теперь кровь приливала к голове. Внезапно на нее нападал буйный гнев или буйный смех… После одного из таких приступов на званом ужине ее чуть не хватил удар. Она прекрасно все понимала, она отлично видела себя самое, без прикрас. Даже в минуты ярости, когда она переставала владеть собой, Сильвия твердила себе:
<< 1 ... 140 141 142 143 144 145 146 147 148 ... 166 >>
На страницу:
144 из 166