Оценить:
 Рейтинг: 0

Кола Брюньон

Год написания книги
1913
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 34 >>
На страницу:
4 из 34
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И вдруг при этих словах сорока подымает крик. Она злится, она бранится, бьет крыльями, кружит в воздухе, осыпает поношениями кого-то или что-то там, в Армской долине. На лесной опушке ее пернатые кумовья, кукша Шарло и ворон Кола, отвечают ей таким же резким и раздраженным голосом. Люди смеются, люди кричат: «Волк! Волк!» Никто этому не верит. Все-таки идут взглянуть (верить – хорошо, видеть лучше)… И что же видят?

Батюшки мои! Отряд вооруженных людей, которые рысью поднимаются в гору.

Мы их узнаем. Это эти разбойники, везлэйские войска, которые, зная, что наш город никем не охраняется, решили застигнуть сороку (только не эту). в гнезде!..

Вы понимаете сами, что мы не теряем времени на их созерцание! Все кричат: «Спасайся, кто может!» Толкотня, давка. Улепетывают со всех ног, по дороге, через поля, кто стремглав, кто на обратной стороне собственной особы. Мы трое вскакиваем в тележку с осликом. Словно понимая, в чем дело, Магдалинка летит стрелой, подхлестываемая, что есть мочи, кюре Шамайем, который от волнения чувств начисто забыл про уважение, подобающее ослиной сидне, отмеченной знамением креста. Мы катим в потоке людей, которые орут, как зарезанные, и, покрытые пылью и славой, первыми въезжаем в Кламси, опережая остальных беглецов. Мы мчимся вскачь, тележка громыхает, Магдалинка летит, кюре подгоняет, мы проносимся через Бейанское предместье, крича:

– Враг идет! Поначалу люди смеялись, глядя на нас. Но скоро они поняли. И тотчас же все превратилось словно в муравейник, куда воткнули палку. Всякий метался, выбегал, возвращался, опять выбегал. Мужчины вооружались, женщины укладывали пожитки, вещи громоздились на тачки, в корзины, все население предместья, покинув своих пенатов, хлынуло в город, под защиту стен; сплавщики, как были, в нарядах и личинах, рогатые, когтистые, пузатые, кто в виде Гаргантюа, кто в виде Вельзевула, бросились к бастионам, вооруженные баграми и острогами. Так что, когда авангард господ везлэйцев подошел к стенам, мосты были подняты, и по ту сторону рвов никого не оставалось, кроме нескольких горемык, которым терять было нечего, а потому нечего и спасать, да короля рогачей, нашего друга Плювьо, забытого своей свитой, который, накачавшись до горлышка и пьяный, как Ной, сопел на своем осле, держа его за хвост.

И вот тут-то и познается вся выгодность иметь своими врагами французов. Другие остолопы, немцы, швейцарцы или англичане, которые думают животом и соображают к троице то, что им скажешь постом, решили бы, что над ними глумятся; и я бы полушки не дал за шкуру бедного Плювьо. А у нас понимают друг друга с полуслова: откуда люди ни явись, из Иль-де-Франса или из Прованса, из Шампани или из Бретани, будь это гуси из Боса, ослы из Бона или зайцы из Везлэ, сколько бы они ни дрались, как бы ни старались, в хорошей шутке наш брат француз всегда находит вкус…

При виде нашего Силена весь неприятельский лагерь заржал, носом и ртом, глоткой и нутром, сердцем и животом. И, клянусь святым Геласием, видя, как они хохочут, мы сами лопались от смеха на своих бастионах. Затем мы начали обмениваться через рвы весьма забавной руганью; наподобие Аякса и Гектора троянского. Но только наши ругательства были на более нежном сале. Мне бы хотелось их записать, да некогда; и все-таки я их запишу (подождем!) в некий сборничек, куда я заношу вот уже двенадцать лет лучшие шутки, шалости и вольности, мною слышанные, сказанные или читанные (право, было бы жаль, если бы они пропали) за долгое мое скитание по этой юдоли слез. При одной мысли о них у меня трясется живот, и я посадил кляксу, вот эту вот.

Накричавшись вдоволь, надо было переходить к действиям (всякое действие после долгих речей отдохновительно). Ни у них, ни у нас особой к тому охоты не было. Их попытка не удалась: мы были за прикрытием; лезть на стены им не хотелось ни капельки: долго ли поломать себе кости?

Однако же надлежало во всяком случае что-нибудь предпринять, все равно что. Попалили порох, пощелкали: угодно – на, получай! Никто от этого не пострадал, кроме воробьев. Сидя, прислонясь к стене, в мирной тишине, мы ждали, чтобы пули угомонились, дабы пострелять и самим, хоть и не целясь (не следует слишком высовываться). Выглянуть решались, только когда слышно было, как вопят их пленники; там было с добрую дюжину бейанских мужчин и женщин, выстроенных в ряд, к городской стене не лицом, а тылом, и их пороли. Они орали благим матом, хотя беда была не так уж велика.

Мы, чтобы отомстить, надежно укрытые, прошествовали вдоль наших куртин, потрясая над стеной пиками с насаженными на них окороками, цервелатами и колбасами. Нам слышно было, как осаждающие рычат от ярости и вожделения.

Мы пришли в отличное расположение духа; и, чтобы использовать его вполне (когда затеял шутку, обглодай ее до косточек!), с наступлением вечера мы расставили под ясным небом на откосах, пользуясь стенами как ширмой, столы, нагруженные снедью и бутылками; мы сели пировать, с великим шумом, распевая и чокаясь за здравие широкой масленицы. Те чуть не полопались от бешенства. Так этот день прошел по-хорошему, без особого вреда, если не считать того, что один из наших, толстый Гено из Пуссо, пожелал, подвыпив, пройтись по стене со стаканом в руке, чтобы их подразнить, и ему из мушкета враги искрошили и стакан и мозги. И мы, с нашей стороны, покалечили одного или двоих, в ответ. Но нашего настроения это не омрачило. Известно, на всякой пирушке бывают разбитые кружки.

Шамай поджидал ночи, чтобы выбраться из города и вернуться к себе.

Как мы его ни уговаривали:

– Друг, это дело опасное. Лучше пережди. Бог позаботится о твоих прихожанах, – он отвечал:

– Мое место посреди моей паствы. Я господня рука; без меня бог будет однорук. А со мной он им не будет, я ручаюсь.

– Верю, верю, – сказал я, – ты это доказал, когда гугеноты осаждали твою колокольню и ты тяжелой булыгой укокошил их капитана Папифага.

– Нехристь был очень удивлен, – сказал Шамай. – И я не меньше. Я человек добрый и не люблю вида крови. Это отвратительно. Но черт его знает, что человек разбирает, когда все кругом теряют толк! Становишься сам как волк.

Я сказал:

– Это правда, стоит очутиться в толпе, как сразу лишаешься разумения.

Сто мудрецов родят дурака, а сто баранов – бирюка… Скажи-ка мне, кстати, кюре, каким образом примиряешь ты эти две морали – мораль отдельного человека, который живет с глазу на глаз со своей совестью и желает мира себе и другим, и мораль человеческих стад, государств, которые из войны и преступления делают доблесть? Которая из них от бога?

– Что за вопрос!.. Да обе. Все от бога.

– Тогда он сам не знает, чего хочет. Или, скорее, знать-то знает, да не может. Если ему приходится иметь дело с людьми в одиночку, то это просто; ему ничего не стоит заставить их слушаться. Но когда люди соберутся толпой, тогда богу не по себе. Что может один против всех? Тут человек предоставлен земле, матери своей, которая вселяет в него свой кровожадный дух… Помнишь сказку, где люди, по известным дням, становятся волками, а потом возвращаются в свою шкуру? Наши старые сказки знают больше, чем твой молитвенник, друг кюре. В государстве всякий человек выступает в своей волчьей шкуре. И сколько бы государства, и короли, и их министры ни рядились пастухами и ни выдавали себя, жулики, за родичей великого пастуха, твоего доброго пастыря, все они рыси, быки, пасти и животы, которые ничем не набьешь. А для чего? Для того, чтобы утолить безмерный голод земли.

– Ты заврался, язычник, – сказал Шамай. – Волки от бог а, как и все остальное. Он все устроил для нашего блага. Или тебе неизвестно, что сам Иисус, говорят, сотворил волка, чтобы охранять капусту, которая росла в садике у пресвятой богородицы, от коз и козлят? Он был прав. Преклонимся. Мы вечно жалуемся на сильных. Но, друг мой, если бы слабые стали королями, было бы еще гораздо хуже. Вывод: все благо – и волки и овцы; овцам нужны волки, чтобы их стеречь; а волкам – овцы, потому что надо же есть… А засим, мой Кола, я отправляюсь стеречь свою капусту.

Сутану подобрав, дубинку в руку взяв, он ушел в безлунную ночь, растроганно препоручив мне Магдалинку.

В следующие затем дни было не так весело. В первый вечер мы нажрались, как дураки, без счета, из чревоугодия, ради похвальбы и по глупости. И наши запасы более чем порастряслись. Пришлось стягивать животы; их и стянули. Но ломались по-прежнему. Когда приели все колбасы, изготовили другие – кишки, начиненные отрубями, канаты, вымоченные в дегте, – и размахивали ими на гарпунах перед носом у неприятеля. Но мошенник открыл обман. Пуля однажды вспорола такую колбасу по самой середке. И кто тут посмеялся? Не мы. Чтобы нас доконать, эти разбойники, видя, что мы с наших стен удим рыбу в реке, взяли да и поставили у шлюзов, выше и ниже по течению, большие сети, чтобы перехватывать улов. Тщетно наш настоятель увещевал этих нечестивцев не мешать нам говеть. За неимением постного пришлось питаться собственным жиром.

Разумеется, мы могли бы воззвать о помощи к господину де Неверу. Ну, говоря откровенно, мы не очень-то жаждали снова брать на постой его воинство. Выгоднее было иметь врагов снаружи, чем друзей внутри. И поэтому, пока можно было без них обойтись, мы помалкивали; так лучше было.

Неприятель же был настолько скромен, что тоже их не вызывал. Предпочитали уладить дело сами, без посторонних. И вот, не торопясь, вступили в переговоры. А тем временем в обоих станах жизнь вели весьма благоразумную, ложились рано, вставали поздно, весь день играли в шары и в пробку, зевали, не столько от голоду, сколько от скуки, и спали так основательно, что мы, и постясь, жирели.

Двигаться старались как можно меньше. Но трудно было удержать ребят.

Эти сорванцы, с их вечной беготней, визгом и смехом, всегда в движении, то и дело торчали на стенах, показывали осаждающим язык, обстреливали их камнями: у них была целая артиллерия из бузинных трубок, из пращей с веревочкой, из расщепленных палочек… Хлоп, щелк, в самую гущу! И наши мартышки рычат от смеха, а избиваемые, вне себя, клянутся их изничтожить. Нам крикнули, что если еще хоть один шалун на стене высунет нос, в него пульнут из аркебузы. Мы обещали за ними смотреть; но как мальчишек ни жури и как им уши ни дери, они ускользают, как угри. А хуже всего, я вам скажу (я и до сих пор еще дрожу), это то, что в один прекрасный вечер я вдруг слышу крик: оказывается, Глоди (вот и поди!), эта тихоня, святая картинка, – ах, скотинка, золото мое! – с откоса прыгнула в ров… Господи, я ее высечь был готов!.. В один миг я был на стене. И все мы свесились в вышине… Неприятель был бы в выигрыше, если бы избрал нас мишенью; но и он, как и мы, смотрел в ров на мою крошечку, которая (слава тебе, матерь божия!) скатилась мягко, как кошечка, и, ничуть не испугавшись, сидя на цветущей траве, подымала голову к головам, которые свешивались по сторонам и, улыбаясь им в ответ, рвала букет. Все улыбались ей тоже. Монсеньер де Раньи, неприятельский комендант, велел, чтобы никто не обижал девчурку, и даже бросил ей, милый человек, свою бомбоньерку.

Но пока все были заняты Глоди, Мартина (с женщинами вечные истории), чтобы спасти свою овечку, Просилась тоже вниз по откосу, бегом, скользком, кувырком, с юбкой, задранной до шеи, являя врагам свои эмпиреи, восток и запад, все зараз, всю твердь небесную напоказ и, в сиянии лучей, светило ночей. Ее успех был бесподобен. Но она не смутилась, забрала свою Глоди, расцеловала и отшлепала.

Воодушевленный ее прелестями, не слушаясь своего капитана, здоровенный солдат спрыгнул в ров и бросился к ней бегом. Она остановилась. Мы со стены кинули ей помело. Она его взяла и смело на врага пошла, и – раз! раз! вот как у нас! – повеса струхнул и – бей! валяй! – улепетнул, – гремите, трубы и барабаны! Триумфаторшу подцепили, вместе с ребенком, при смехе звонком; и, гордый, как павлин, я тянул веревку, которая подымала мою плутовку, ослепившую вражеские очи звездою полуночи.

Еще неделя ушла на разговоры. (Для беседы всякий повод хорош.) Ложный слух о приближении господина де Невера нас, наконец, привел к согласию; и мир, в конечном счете, обошелся дешево: мы обещали везлэйцам десятину с будущего сбора винограда. Хорошо обещать то, чего нет, что еще будет… Быть может, его и не будет; во всяком случае, немало воды под мостом протечет, и немало вина – в наш живот.

Таким образом, обе стороны были очень довольны друг другом, а собой и еще того более. Но не успели мы обсохнуть после ливня, как попали под новый дождь. В самую ночь после заключения мира в небесах явилось знамение. В десять часов оно показалось из-за Самбера, где оно таилось, и, скользя по звездному лугу, протянулось, как змей, к Сен-Пьер-дю-Мону.

Вид оно имело меча, и острие у него было, как факел, с дымными языками.

А рукоять держала рука, пальцы у которой оканчивались вопиющими головами. На безымянном персте была женщина с развевающимися волосами. И ширина меча была: у рукояти – пядень; у острия – семь-восемь линий; посредине – два дюйма и три линии, ровно. И цвет его был кровавый, багровый, припухлый, словно рана на теле. Все мы задрали к небу головы, разинув рты; слышался стук зубовный. И оба стана гадали, которому из них грозит вещий знак. И мы были твердо уверены, что тому. Но у всех мороз по коже подирал. Кроме меня. Мне не было страшно. Надо сказать, что я ничего не видал, я лег в постель в девять часов. Но лег, повинуясь календарю, ибо это было число, указанное для приема лекарства; а где бы я ни был, раз календарь велит, я подчиняюсь беспрекословно, ибо это небесная заповедь.

Но так как мне все рассказали, то это все равно, как если бы я видел сам. Я и записал.

Когда мир был подписан, недруги и други сели вместе пировать. И так как подоспело преполовение поста, то разговелись вовсю. Из окрестных деревень к нам прибыли изобильно, чтобы отпраздновать наше освобождение, и снедь и едоки. Это был знатный день. Стол был накрыт во всю длину стен.

Поданы были три вепренка, зажаренные целиком, начиненные пряным крошевом из бараньих потрохов и чапурьей печенки; душистые окорока, копченные в очаге на можжевеловых ветках; заячьи и свиные паштеты, приправленные чесноком и лавровым листом; требуха и сосиски; щуки и улитки; рубцы, черное рагу, такое, что от одного запаха щекотало в мозгу; и телячьи головы, таявшие на языке; и неопалимые купины проперченных раков, обжигавшие вам глотку; а к ним, чтобы ее умягчить, салаты с немецким луком и уксусом, и добрые вина – шапот, мандр, вофийу; а на десерт – белая простокваша, прохладная, упругая, расплывавшаяся во рту; и сухари, которые вам высасывали полный стакан, разом, как губка.

Никто не встал из-за стола, пока не съели все дотла. Благословен господь, сподобивший нас в столь тесное пространство, в мешок нашего живота, погружать бутылки и блюда! Особенно хорошо было единоборство между иноком Куцоухом от святого Мартына Везлэйского, который сопровождал везлэйцев (этим великим наблюдателем, который, говорят, первый установил, что, не задрав хвоста, осел не может раскрыть уста), и нашим, не ослом, а отцом Геннекеном, утверждавшим, что он, должно быть, был некогда карпом или щукой, до того ему ненавистна вода, которой он, вероятно, слишком много выпил в предшествующей жизни. Словом, когда мы встали из-за стола, везлэйцы и кламсийцы, мы уважали друг друга много больше, чем за супом: человек познается за едой. Кто любит хорошее, того и я люблю: он добрый бургундец.

Наконец, чтобы окончательно нас сдружить, как раз когда мы переваривали обед, явились подкрепления, высланные господином де Невером для нашей защиты. Нам стало очень весело; и оба наши стана весьма учтиво попросили их вернуться вспять. Они не посмели упорствовать и ушли пристыженные, как собаки, которых овцы послали пастись. И мы говорили, обнимаясь:

– И дураки же мы были, что дрались ради наших охранителей! Если бы у нас не было врагов, они бы их выдумали, ей-ей, чтобы нас защищать! Покорнейше благодарим! Спаси нас, боже, от наших спасителей! Мы и сами себя спасем. Бедные овечки! Если бы нам беречься только волка, наша участь была бы не так плоха. Но кто нас убережет от пастуха?

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

БРЭВСКИЙ КЮРЕ

Первого апреля

Как только дороги очистились от этих непрошеных гостей, я решил сходить, не откладывая, проведать моего Шамайя в его деревне. Не то чтобы я очень за него беспокоился. Этот молодец за себя постоять умеет! Но, как-никак, на душе спокойнее, когда увидишь воочию далекого друга… И потом необходимо было размять ноги.

Вот я и собрался, никому ничего не говоря, и шел себе, посвистывая, берегом реки, вьющейся вдоль лесистых холмов. На свежие листочки падали кружочки благословенного дождичка, весенних слез, который то перестанет, то опять забарабанит. Влюбленная белка мяукала в ветвях. Гуси тараторили на лугах. Дрозды заливались вовсю, а синичка-невеличка разговаривала:

«ти-ти-тю».

Дорогой я решил остановиться, чтобы прихватить с собой в Дорнеси другого моего приятеля, нотариуса, мэтра Пайара: подобно Грациям, мы бываем в полном составе только втроем. Я его застал в конторе заносящим в книги погоду сего дня, сны, ему приснившиеся, и взгляды свои на политику. Рядом с ним лежала раскрытой, возле «De Legibus» [2 - «О законах» (лат.).], книга «Пророчеств господина Нострадамуса». Когда всю жизнь сидишь взаперти, дух старается отыграться и принимается странствовать по равнинам мечтаний и в дебрях воспоминаний; и хоть движет не он земную машину, он считает в грядущем ее судьбину. Все, говорят, предначертано; я этому верю, но сознаюсь, что умею вычитывать в «Центуриях» будущее только тогда, когда оно уже исполнилось.

При виде меня милейший Пайар просиял; и весь дом сверху донизу огласился нашим смехом. Мне всякий раз радует очи этот человечек, пузатенький, с рябым лицом, толстощекий, красноносый, с морщинками вокруг живых и хитрых глаз, с видом хмурым, вечно брюзжащий на погоду, на людскую породу, но, в сущности, великий весельчак и зубоскал и еще больший затейник, чем я сам. Для него истинное удовольствие отпустить вам, со строгим видом, чудовищную загогулину. И любо на него смотреть, когда он величественно восседает за столом с бутылкой, призывая Кома и Мома и затягивая песенку. Радуясь мне, он держал меня за руку своими толстыми и неуклюжими руками, но шустрыми, как и он сам, дьявольски ловко умеющими управляться со всякого рода инструментами, пилить, тесать, переплетать, столярничать. Он все в доме смастерил сам; и все это некрасиво, но все – его работа; и красиво или нет, это его портрет.

Чтобы не утратить привычки, он пожаловался на то, на се; а я из противоречия похвалил и ее и то. Он – доктор Всехул, а я – Всехвал; таковы наши роли. Он поворчал на своих клиентов; и, конечно, нельзя не признать, что они не очень-то прилежно ему платят; ибо некоторым из этих долгов уже по тридцать пять лет; а он, хоть и заинтересован в этом, не торопится их взыскивать. Иные если и расплачиваются, то случайно, когда вздумается, натурой: корзина яиц, пара цыплят. Таков уж обычай; и сочли бы оскорблением, если бы он стал вдруг требовать деньги. Он ворчит, но не спорит: и мне кажется, что на их месте он поступал бы совершенно так же.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 34 >>
На страницу:
4 из 34