Джесси добавил:
– Может, она увезет тебя в Индию, и ты поедешь в поезде, который никуда не упадет, и увидишь дерево баньян.
В день, когда Лили покинула ферму «Грачевник», лил октябрьский дождь. Она стояла у открытой двери и смотрела в поля, которые заполняли чертополох и ягоды боярышника – пыльно-красные, раскисшие от сырости.
Джесси, Джозеф и Джеймс отправились в школу. Они не простились с Лили. Они прошли мимо нее и просто зашагали вперед по тропинке, а когда она побежала за ними вслед, Джесси обернулся и сказал:
– Иди обратно, Лили. Иди обратно. Ты поедешь в другое место, туда, куда уехали другие дети, но тебе нельзя из-за этого плакать.
Она помнит, как они вдруг припустили бегом, и она не могла тогда понять почему – разве что хотели обогнать дождь, но теперь-то она знает: их душили чувства, которым они не знали названия, не печаль и не вина, но те, что тяготили не меньше, и они пытались убежать от этих чувств. Они не обернулись помахать ей на прощание, только бежали, пока не скрылись из виду.
Она думала, что осталась в доме одна. Она представила, как Перкин Бак, надев свой тэм-о-шентер[4 - Традиционный шотландский мужской головной убор – шерстяной берет с помпоном на макушке.] и размахивая лопатой и косой, расчищает придорожные канавы, а Нелли собирает яйца. И это чувство полного и абсолютного одиночества, когда она стояла в дверях, глядя в серое небо, и на ягоды боярышника, и на убегающих от нее мальчиков, ей не забыть никогда. Она посмотрела вниз, на свои новые ботинки, ущипнула себя за ногу о пяти пальцах и сказала: «Я Лили Мортимер, и я не буду плакать».
Она перевела взгляд с собственных ног на маслянистую от дождя тропу, что уводила прочь от фермы «Грачевник», и заметила, что с краю пробивается кустик сныти. Перкин Бак велел детям выдергивать из земли сныть, где бы они ее ни заприметили, потому как этот сорняк убивал все, что его окружало, и им, бывало, доставалась награда (один пенни или палочка лакрицы), когда удавалось вытянуть длинный корешок. Поэтому Лили подошла к кустику сныти, присела и посмотрела на него, но вместо того, чтобы попытаться его вырвать, лишь отломила несколько зеленых стебельков и сложила их в пучок, и подумала, что если в Лондоне не растет вообще ничего, как сообщил ей Джесси, то она привезет с собой туда горькие побеги сныти в память обо всем, что потеряла.
Тут у себя за спиной она услышала шаги Нелли. Та не собирала яйца, а была здесь, в доме. Она подошла к Лили и накинула ей на плечи старое коричневое пальто, помогла просунуть руки в рукава и повязала на шею шерстяной шарф. Она, похоже, не заметила стебельки сныти в ее маленькой руке. Лили почувствовала, как Нелли дрожит всем телом, говоря:
– Нам пора ехать, Лили, Перкин уже приготовил телегу, и нас ждет чудесное приключение.
Иногда Лили спрашивает себя, почему она не закричала, не воспротивилась, не попыталась убежать – чтобы, например, спрятаться в крышке школы-чайника мисс Олдройд, – но, вероятно, даже будучи шести лет от роду, она понимала, что так ей не спастись от своей судьбы, потому что судьба ее давно дожидалась своего часа, как мрачная мысль в уголке разума, как сон, который то снится, то нет, но теперь это была не мысль или сон, а настоящая жизнь.
Она положила пучок сныти в карман пальто. Перкин подогнал телегу ко входу. Дождь не прекращался. Пегги встряхнула тяжелой гривой, и брызги взметнулись нимбом вокруг ее головы, и, когда Лили отвлеклась на это зрелище, Перкин сказал Нелли:
– Сажай ее в телегу, Нелли. Глаз не видит – душа не болит.
Нелли подсадила Лили и забралась в телегу следом за ней. Перкин соорудил над ними нечто вроде навеса из парусины, чтобы защитить их от небесной гнуси, и, когда телега тронулась, они скрючились под ним, и тогда Лили увидела, что Нелли взяла с собой корзинку для младенца, сплетенную из соломы и ситника, прямо как на картинках в Библии, а внутри нее лежало вязаное шерстяное одеяльце, которым накрывали ее кроватку на ферме «Грачевник» все то время, что она там прожила. И она спросила у Нелли:
– А зачем мы взяли мое одеяльце?
И Нелли взяла в руки ее ладошку, прижала ее к груди и сказала:
– Вот здесь у меня болит. Очень болит. Но мы простые люди, Лили, и должны поступать, как велит закон. Иначе везде будет разлад и сумятица.
Лавка
В Лондоне она снимает комнатушку на цокольном этаже на Ле-Бон-стрит недалеко от мутной ленты Темзы. Стоит зима, здесь холодно и темно, и ветер нередко доносит сюда обрывки нескончаемого разговора, что река ведет с самой собой. Иногда по утрам Лили просыпается, но не с радостью, что все еще свободна, или с гордостью за то, на что ей (единственной из многих) хватило смелости, а с чувством, которого не ожидала испытать, и это – упрямое желание сохранять неподвижность, как будто она очутилась в месте, где любое шевеление считается тщетным и вздорным человеческим предприятием и где лежать тихо и смирно в своей кровати – это все, что от нее требуется.
У нее плохой аппетит. Хлеб и патоку, которые оставляет ей на завтрак домовладелица, она отдает скворцам и голубям, что с напыщенным видом прогуливаются взад и вперед по грязным каменным ступеням у нее за окном. Она делает пару глотков чая, чтобы согреться. Она заставляет себя одеваться, но дни идут, и вскоре она замечает, что стала совсем худой и вещи ей велики, словно это одежда другой девушки, той, что не совершила ничего дурного. Но иной у нее нет. Она убила не ради денег или имущества. Она не обрела ни того, ни другого. Все, что у нее есть, – это работа в «Лавке париков» и радость воскресных дней, когда она ходит в церковь – не потому, что все еще верит в Бога или Иисуса Христа и его Воскрешение, но потому, что свет, льющийся сквозь витражные стекла, красив, и потому, что можно обернуться и увидеть мужчину, который наблюдает за ней, и под его пристальным взглядом ненадолго позабыть о терзающих ее кошмарах.
Некоторое время она разглядывает себя в осколке зеркала, прибитом к стене ее спальни. Отражающееся там лицо до того бледное, что кажется, будто сердце ее уже не способно протолкнуть к нему хоть немного крови. В лучах зимнего рассвета оно выглядит голубоватым. Но Лили знает, что, несмотря на нежелание выбираться из постели, несмотря на бледность, поселившуюся в ее чертах, ей нужно приложить все силы и вернуться к работе. Белль Чаровилл получила от Оперного театра Ее Величества большой заказ на парики для постановки «Травиаты» синьора Джузеппе Верди. Белль сообщила своим девушкам, что времени мало, работать придется сверхурочно, в опере участвуют много артистов, есть сцены на балах и в салонах, да и к тому же для певицы, исполняющей роль Виолетты, нужно будет сделать несколько париков, потому что, как объяснил Белль режиссер, волосы у больной чахоткой женщины будут редеть по мере развития ее недуга, а он в своей постановке стремится к реализму.
Лили поручили сделать «последний парик Виолетты». Она использует длинные черные волосы и прикрепляет к основе парика отдельные пряди, как велела Белль. Работая, Лили представляет себе Виолетту, такую же бледную и худую, как она сама, в ночной сорочке, закапанной кровью, с распахнутыми дикими глазами ждущую любимого, который не сможет ее спасти (ибо никому это уже не под силу), но на руках у которого она испустит дух.
Лавка располагается в узком здании на Лонг-Акр. Нижний этаж – магазин париков, и Белль Чаровилл сокрушается, что мода на замысловатые парики прошла в конце минувшего века. Сейчас, в 1860-е, считается, что женщинам следует довольствоваться тем, чем наделила их природа, поэтому многие клиентки Белль тайком захаживают в магазин, подумывая, не поддаться ли соблазну приукрасить себя накладными локонами. Некоторые соглашаются с легкостью, увидев, как роскошные кудри и завитки обрамляют их лица; иные отдают предпочтение «доступным по цене накладкам», которые сливаются цветом с их собственной шевелюрой и незаметно делают ее пышнее; третьи уходят ни с чем, терзаемые чувством вины за свое тщеславие и обреченные остаться заурядными. Поэтому состояние свое Белль Чаровилл уверенно наживает благодаря лондонским театрам и большой любви дворянства к грандиозным костюмированным балам. Есть у нее и другие источники заработка, но их Белль с работницами своей лавки не обсуждает.
Этажом выше – мастерская, в которой, собственно, и делают парики: вытянутая комната, где пахнет клеем, кедровой древесиной и немного горьким миндалем. В дальнем конце мастера вытачивают и шлифуют болванки в форме голов. Большую часть комнаты занимают столы, за которыми сидят постижеры[5 - Постижер – мастер по изготовлению париков.], на столах их разложены все необходимые инструменты: крючки и чесалки, булавки и молоточки, отрезы муслина и мотки шпагата. И волосы. Некоторую их часть – лучшие, самые дорогие волосы – привозят из Индии, но в основном их покупают у лондонских бедняков, и иногда они кишат вшами. Группка поденщиц, называемых здесь попросту «обслугой», выводит их синильной кислотой Шееле – ядом, из-за которого в комнате стоит аромат миндаля, – а затем промывает волосы и связывает их в пучки.
Эти пучки обслуга развешивает вдоль стен, разделяя их по цвету и густоте, чтобы с ними могли работать такие, как Лили, чьей наставницей была Белль и чье ловкое и резвое владение крючком, когда она протягивает волосы сквозь кружевную «шапочку» и закрепляет их на ней, вызывает у ее сослуживиц восхищение. Она объясняет им: пальцы ее проворны, потому что приемная мать Нелли научила ее работать иглой, и всякий раз, когда она произносит это имя, у нее сжимается сердце.
Но ей нравится заниматься этим делом: резать кружево и аккуратно прилаживать его к болванке, закладывать вытачки и скалывать их булавками, пока все они не будут закреплены и не образуют нужную форму, после чего их можно сметать хлопковой нитью, чтобы получилась шапочка. После этого можно протягивать волосы – прядь за прядью. В такие моменты она всегда теряется в догадках, к сотворению чьего великого заблуждения сейчас приложит руку.
Внутри большой комнаты у Белль Чаровилл есть свой маленький кабинет, отделенный от остальных стеклом так, чтобы она могла поднять взгляд от горы счетов, образцов волос, гроссбухов, чеков и банкнот и убедиться, что ее девочки не витают в облаках и не клюют носом за работой. Белль сорок один год, но ей удается выглядеть моложе благодаря умываниям розовой водой. Она каждый день носит атлас и шелка, и у нее есть джентльмены-«обожатели» со всех концов Лондона. От нее пахнет розовой водой и еще чем-то – чем-то крепким, и Лили запаха не узнает, но думает, что так, возможно, пахнет ненасытность, ибо сколько бы денег ни зарабатывала Белль, ей всегда нужно больше; сколько бы мужчин ни удалось ей соблазнить, она всегда смотрит по сторонам.
Иногда Лили кажется, что, сознайся она Белль в своем злодеянии, та пришла бы в полный восторг. Ахнула и ошалела бы. Заставила бы рассказать еще раз и во всех подробностях. Взглянула бы на Лили с небывалым восхищением. И сберегла бы ее секрет в своей душе, как ребенка в утробе.
Проходят дни, и всюду расползается зима, и Лили не понимает, ради чего ей жить, кроме надежды на воскресенья и разноцветные лучи света, что пробиваются сквозь высокие церковные окна, и взгляд незнакомца, неизменный, как этот свет.
Он не заводит с ней бесед. Ей всегда кажется, что он вот-вот с ней заговорит, но он колеблется и отводит глаза. Она выходит из церкви, и он снова провожает взглядом ее, осторожно ступающую по кладбищенской земле, но затем она ныряет в уличную гущу, и он не идет за нею.
В одно декабрьское воскресенье его нет. Лили, даже не глядя, ощущает его отсутствие, некую перемену в воздухе. Когда служба заканчивается, она шагает прямиком к выходу, не оглядываясь по сторонам. «Нет смысла, – как-то раз сказала ей Нелли Бак, – искать то, чего никогда не найти».
Поэтому она идет к своему обиталищу, исполненная отвращения к нему, – к тому, как жмется оно к земле, как восемь грязных каменных ступеней отрезают его от тротуара, как редко его посещает дневной свет. Это место сковывает ее, или, скорее, когда она там одна, ее сковывает страх грядущего. Теперь она понимает, что уверовала в вожделение незнакомца, будто тот неким образом может искупить ее грех, будто через него она наконец-то обретет чувство свободы, которое ожидала ощутить, совершив свое преступление, и которое действительно успокоило ее душу – на время, а затем угасло, будто ничего и не было, и то, что уже совершено, необходимо повторить.
Она идет к реке и стоит там, глядя на детей в лохмотьях, что прочесывают прибрежный ил в поисках ценных вещей, бутылей из зеленого стекла, спичек, старых туфель и деревяшек, из которых можно разжечь костер и побороть декабрьскую стужу. Красные черви вылезают из ила, словно кровяные артерии, но дети босы и, похоже, их не замечают, и лишь шныряют туда-сюда, перебирая муть своими ручками, сосредоточенные на своей работе, как те, кто выбирает камни из вспаханных полей.
Мисс Негодница
Когда Нелли и Лили проехали сквозь ворота Лондонского госпиталя для найденышей и перед ними выросло огромное здание, словно длань Господа, выступившая из земли, Нелли взглянула на корзинку, которую привезла с собой для нового приемного младенца, а затем взглянула на шестилетнюю Лили, сжимавшую в кулачке побеги сныти, и ее захлестнула не столько печаль, сколько огромная усталость. «Жить – значит делать одно и то же, вновь и вновь, – подумала она, – бесконечно и непрерывно, а затем умереть – вот и все…»
Из всех детей, что побывали у нее под опекой, Лили полюбилась Нелли больше других. А может, других она и не любила вовсе – даже умершего маленького Тома, – но лишь терпела, одаривая их скудным теплом за десять шиллингов в месяц. С Лили все было иначе, Лили была «ее деточкой», Лили старательно вышивала днем и ночью, Лили сравнивала ягодный щербет с опавшим снегом и хохотала, когда падала на дно телеги, Лили обнимала и целовала ее перед сном и гладила ее мочки своими крохотными пальчиками. От мысли, что теперь она окажется среди отбросов общества, Нелли Бак хотелось улечься ничком в каком-нибудь темном уголке и рыдать всю оставшуюся жизнь.
Она ласково провела ладонью по каштановым кудрям Лили. Она знала, что ребенку первым делом сбреют волосы. Сестры в госпитале считали, что паразиты с домашнего скота – клещи, блохи и вши – могут проникнуть сюда на головах тех, кто «жил и трудился в хлевах и свинарниках, спал среди мышей и мылся в стоячей воде». Возрази Нелли, что на ферме «Грачевник» ее дети жили в чистоте, вшей не встречали и трижды в неделю мылись в колодезной воде, ей бы не поверили. А если бы и поверили, то это не имело бы значения. Порядок для всех детей, возвращаемых в госпиталь, был одинаковый: им обривали голову, затем оттирали ее жесткой щеткой с карболкой и обливали уксусом.
Лили об этом не знала. Знала лишь, что она поднималась с Нелли по ступеням госпиталя, дул суровый ветер, а листья сныти в ее руке были мертвы.
Они вошли в большое холодное помещение. На мгновение Лили распахнула рот при виде узорчатого потолка у них над головами, а когда она опустила взгляд, Нелли рядом уже не было. Нелли растворилась в толпе женщин, которые громко и недовольно галдели, а Лили схватила за руку и потащила в другой конец холла худосочная сестра в униформе. Лили хотела развернуться, позвать Нелли, но сестра зажала ей рот ладонью и презрительно бросила:
– Даже не думай! Мы здесь нытья не потерпим. Ты – дитя недостойной матери, и тебе следует пасть на колени и благодарить Господа нашего Иисуса за то, что мы тебя приютили. Вот что должно сейчас заполнять твои мысли: что тебе даровано спасение.
Лили снова попыталась обернуться, вырваться из рук сестры, убежать туда, куда ушла Нелли со своей ношей – соломенной корзинкой и вязаным шерстяным одеяльцем, но нигде ее не видела.
– Прекрати! – сказала сестра. – Она ушла, и ты ее не найдешь. Слезливым прощаниям здесь не место. У нас это запрещено. Твоя приемная мать выполнила свой долг, и на этом все. Сегодня она заберет с собой другое дитя, и тебя позабудут.
Но ведь это не могло быть правдой? Позабудут? Как может Нелли забыть те долгие часы, что они вместе провели за шитьем, за развешиванием стираного белья на ветру, за собиранием ягод шиповника в лучах осеннего солнца, за песнями, которые они пели с наступлением ночи?.. Как этой сестре с поджатыми губами и сухим лицом могла прийти в голову такая ужасная мысль?
Женщина наверняка врала, и Лили это разозлило. На ней были новые ботинки, купленные Перкином Баком на рынке в Свэйти, и левой ногой она пнула сестру по лодыжке, которая виднелась из-под ее белой формы. Сестра вскрикнула от боли и, на секунду отвлекшись, ослабила хватку. Этого времени хватило Лили, чтобы, тотчас развернувшись, броситься к толпе женщин на другом конце гигантской комнаты. Она бежала изо всех сил, так быстро, как бегала с Тенью, гонявшей овец по полям в чертополоховом пуху. Достигнув скопления людей, она не остановилась, но представила себя злым бычком, что пробивает путь сквозь стадо, и во весь голос закричала:
– Нелли! Нелли! Где ты?
Ее пытались схватить – этого маленького невоспитанного найденыша, который пер напролом, как дворовая скотина, и вопил, как уличная торговка, – но она не отступала, расталкивая всех вокруг, пока наконец не увидела Нелли, которая застыла недалеко от выхода. Лили помчалась к ней и, добежав, вскинула ручки и принялась колотить ее кулачками. Она все била, и била, и била. Мертвые побеги сныти выпали у нее из рук, и, когда это случилось, Нелли отбросила корзинку и оттолкнула Лили прочь. Но Лили врезалась головой в толстый живот Нелли. Она больше не звала Нелли по имени. У нее не осталось больше слов, только горе и отчаяние, каких она прежде не знала.
Когда шея и руки ее начали уставать, она позволила Нелли опуститься на колени и обнять ее, и они прижались друг к другу, рыдая и раскачиваясь под стук своих разбитых сердец, пока не притихли, но тут вернулась сестра и схватила Лили за кудри, и волоком оттащила ее прочь.
Лили не любит вспоминать свои первые дни и ночи в Госпитале для найденышей. Она всю жизнь пыталась предать их забвению, но память о них не угасала. Она была словно рана, которая никак не заживет, словно грустная мелодия, которая не затихает в голове, словно задача по арифметике, в которой не изменишь условие, но которой никогда и не решишь.
После того как ей обрили голову, с нее сняли одежду и сказали, что все это сожгут – все, кроме ботинок. Они еще «пригодны для службы» и будут отданы одному из мальчиков-найденышей, который «нуждается в них поболе», а ей вместо них дадут тряпичные туфли, «подходящие для девочек». Лили возмутилась. Она гордилась своими ботинками, несмотря на то что те жали. Перкин Бак купил их ей в качестве прощального подарка, и они стоили целых два шиллинга… Но сестра снова зажала ей рот ладонью и приказала молчать. Сестра принялась отмывать маленькое тельце Лили карболовым мылом, так яростно растирая его мочалкой, что на плечах и спине девочки вздулись алые полосы, и сообщила ей, что в замечательном госпитале Томаса Корама ее «перевоспитают» и что «упрямым, невоспитанным ребенком», каким она была прежде, ей больше не бывать, а станет она новым человеком, смысл существования которого состоит лишь в том, чтобы повиноваться священному Закону Божию.
– А еще, – сказала сестра, обращаться к которой полагалось «сестра Мод», – какая бы привязанность к приемной матери ни жила в твоем сердце, от нее нужно избавиться. Господь презирает детей, которые не относятся к своей новой жизни с положенной серьезностью, но предаются капризам и тоскуют по младенческому невежеству и безверию. Теперь тебе следует любить своих благодетелей в госпитале и Господа Бога. Вот и все.