Лили помнит, как однажды Нелли сказала ей, что Бог повсюду. Бог был в ветре, что гнул к пруду ивовые ветви; Бог был в свежевыпавшем снеге со вкусом щербета; Бог был в солнечных лучах, освещающих пашню. Он не был «отдельной сущностью», но присутствовал везде, даже во тьме ночи, даже во времена печали, и Лили стала объяснять сестре Мод, что именно так ее научили находить Его. Но сестра Мод схватила серое полотенце и швырнула его ей в лицо так, что ей нечем стало дышать:
– Вытрись, мисс Негодница! И больше никогда не пререкайся со старшими! – крикнула она.
Лили одели в буро-красную форму, бежевые панталоны и чулки, на шею повязали белую косынку, а на лысую голову нахлобучили белый с красным чепец. Ее старую одежду сунули в мешок. Ее подтащили к высокому зеркалу, щербатому от износа и старости, но она не узнала злое существо, которое увидела в нем, с лицом, искаженным от плача. Она хотела стянуть с головы чепец, от которого все чесалось, но сестра Мод отдернула ее руку, и чепец упал на мокрый каменный пол.
– Надо же! – сказала сестра. – Ты и двух часов здесь не провела, а я уже вижу, сколько неприятностей ты нам доставишь. А знаешь, что здесь случается с теми, кто доставляет неприятности? Их порют. Назови свое имя, я предупрежу начальство, что ты вредина и за тобой нужен глаз да глаз.
Лили уставилась на сестру Мод. Она вспомнила, как Джесси объяснял ей, что мальчишка на дне колодца не откликнулся, потому что его не позвали по имени, и что, когда у человека нет имени, он как тень меж древесных стволов или пушинка, парящая в небе, – призрачная сущность. Волос ее уже лишили, ботинки отобрали, и Лили решила так: возможно, ее имя – это единственное, что у нее осталось своего, и поэтому она никому его не назовет.
Сестра Мод схватила ее за плечи и встряхнула.
– Назови свое имя, дитя! – взвизгнула она. – Так велит закон!
Чепец все еще лежал на полу, и Лили пнула его своей тряпичной туфлей, сквозь которую почувствовала, какой жесткий здесь пол. Она подумала: «Вот, значит, как теперь будет, всякий раз ступая по земле, я буду чувствовать, как камни колют мне ноги». Вслух же она прошептала:
– Перкину Баку это не понравилось бы.
– Что? Что ты сказала? – переспросила сестра.
– Мой приемный отец… – начала Лили.
– Забудь о нем. Говорю тебе: приемные родители тебя уже позабыли, и тебе следует выбросить их из головы. Сейчас же подними чепец и назови свое имя.
– Он два шиллинга потратил на мои ботинки… – сказала Лили.
– Прекрати! Прекрати! Вот же несносное ты дитя. Назови свое имя, или будешь наказана.
Но Лили молчала. Она сжала губы, стиснула их в такую же тонкую полосу, какой был рот на гадком лице сестры Мод, чтобы из них не вылетело ни единого словечка. Она понимала, что ей следует опасаться сестры Мод, но чувствовала гнев, а не страх. Она не подняла чепец. Она увидела, что сестра Мод замахнулась, и подумала: «Вот сейчас придет она – та боль, которую так хочет причинить ей эта Мод», но Лили оказалась проворнее. Она пригнулась, развернулась и ринулась прочь из мыльни. Она пробежала мимо других детей, голых, с обритыми головами, рыдавших от того, что мыло щиплет глаза и мочалки ранят кожу, оплакивавших то, что они потеряли. Она пробежала по каменному коридору и очутилась возле лестницы, по которой вроде бы не поднималась раньше, но решила, что та, возможно, выведет ее к холлу с высокими потолками, где ее отняли у Нелли, а значит, и к выходу из госпиталя, и к открытой двери, и к большому двору за ней, огражденному большими стенами, но с воротами, ведущими отсюда прочь…
Она преодолела уже половину пролета, когда на лестничной площадке распахнулась дверь и из нее вышел седовласый мужчина в одеянии священника. Лили неслась в его сторону, и он раскинул руки, чтобы преградить ей путь, и сказал:
– Это что еще такое? Ты же знаешь правила. Детям бегать запрещено.
Она врезалась в него, едва не сбив его с ног, и ее оглушила исходившая от него острая вонь – запах ладана и немытого тела. Он крепко схватил ее за руки и оглядел: недавно обритая голова, красное и опухшее от плача личико – он увидел, вероятно, то, что видел уже сотни раз: горе и растерянность, заключенные в теле ребенка, но также и непокорность, внезапное проявление воли, отказавшейся принять навязанные ей перемены. И он знал то, чего не знала или что отказывалась помнить сестра Мод, – что покоя и принятия здесь можно добиться одним лишь путем: проявив доброту.
Он присел так, чтобы его белая голова оказалась наравне с головой Лили, улыбнулся ей и сказал:
– Я знаю, что для тебя все это очень неожиданно и не укладывается в голове, но позволь сказать тебе одно: Господь знает, что тебе плохо. Он понимает, что тебе одиноко. Но ты не одна. С тобой Бог. И мы – капелланы, наставники и сестры Корама – тоже с тобой и жаждем одного: указать тебе путь к счастливой жизни на благо других. Найдешь ли ты в себе силы мне поверить?
Нет. Она не верила никому и ничему, даже этому капеллану с его благочестивым затхлым духом. Она верила лишь в то, что произошла какая-то ошибка. День клонился к ночи, и она не должна здесь быть. Она должна ехать в телеге по разъезженной просеке на ферму «Грачевник», видеть, как над прудом загорается первая звезда, знать, что скоро она окажется в своей уютной кроватке, что ей подоткнут вязаное одеяльце и что мягкие губы Нелли оставят на ее щеке поцелуй перед сном…
Она помотала головой. Она думала, капеллан рассердится. Ей вспомнилось, как викарий из Свэйти иногда бил кулаком по кафедре и заявлял фермерам, и торговцам, и чеботарям, и пивоварам, и дояркам, и земледельцам, что те «погрязли во грехе». Но этот седовласый человек был все так же спокоен. Он просто встал, взял ее за руку и сказал:
– Ничего страшного. Я отведу тебя в дортуар. Как думаешь, могла бы ты сказать мне, как тебя зовут, чтобы мы нашли верную спальню? Скажешь?
Они поднимались по лестнице, и Лили сквозь тряпичные туфли ощущала, как холоден камень под ногами. Она тихо сказала:
– Меня зовут Мэри Уикхэм.
И некоторое время она была Мэри Уикхэм. Мысли ее занимала вышивка.
Она была «Мэри» в свою первую ночь в дортуаре, когда спала в одной кровати с девочкой по имени Бриджет О’Доннелл, которая напомнила Лили дрозда. Кожу Бриджет усеивали коричневые точки, глаза были беспокойными и умными, а коснувшаяся плеча Лили рука – мягкой, как крылышко птички.
Во влажной тьме дортуара Бриджет жалась к «Мэри» и рассказывала о своем приемном доме, из которого приехала сюда, – тот стоял в деревне Болдок в Хартфордшире и был наполовину жилым домом, наполовину бакалейной лавкой. Она сказала, что ее приемная мать, миссис Инчбальд, занималась домом, а ее приемный отец, мистер Инчбальд, занимался лавкой, а дети сновали от нее к нему и обратно, ускользали с занятий в домашней гостиной, чтобы поглядеть, как мистер Инчбальд взвешивает муку и сворачивает аккуратные бумажные кульки для чайных листьев, и мечтали потрогать кофейные зерна, которые привезли из Африки и пузатые мешки с которыми стояли по всей лавке и пахли чужими краями.
Бриджет сказала, что все в деревне любили их лавку и любили семейство Инчбальдов и что незнакомцы, бывало, покупали у них угощения и безделушки для детей. Она сказала, как все умалчивали о том, что она не родная в этой семье, пока однажды мистер Инчбальд не посадил ее на прилавок, не повесил на дверь табличку «Закрыто», не подошел к ней и не сказал, что ее всего лишь «одолжили» им в Госпитале для найденышей так же, как в банке «одолжили» эту лавку и дом, и что скоро придется вернуть ее обратно.
В этот момент Бриджет заплакала. Она сказала:
– Я не знала, что девочку можно «одолжить» тем, кого она считала своими родителями.
Она рассказала, что плакала по чудесному запаху кофе и по маленькому чердаку, где спала, покуда луна в маленьком окне поднималась все выше и выше и, совершая свой путь, говорила с ней, как с доброй подругой. Она плакала по воскресному жаркому из свинины и по гладильной доске миссис Инчбальд, под которой любила сидеть и слушать, как утюг шипит, скользя по юбкам и подъюбникам, и как миссис Инчбальд напевает мелодии из далекого прошлого.
Лили попыталась утереть слезы Бриджет рукавом своей ночной сорочки. Они слышали, как всюду в спальне плачут или горько всхлипывают другие девочки, и Лили сказала:
– Я думаю, что всех нас тут кому-то «одолжили» и ничего уже с этим не сделаешь. А теперь мы в плену.
– Мы можем сбежать, – сказала Бриджет.
– Я сегодня пыталась сбежать, – сказала Лили. – Меня поймал священник. Но мы можем попробовать завтра.
– Ты знаешь дорогу в Болдок? – спросила Бриджет.
– Нет, – сказала Лили. – Я не знаю, что такое Болдок.
– Наверняка туда ездит омнибус.
– Чтобы поехать на омнибусе, нужно заплатить деньги, а их у нас нет.
– У меня есть, – сказала Бриджет. – Я расскажу тебе секрет. Я спрятала в попе монетку в шесть пенсов. Мистер Инчбальд дал ее мне и велел спрятать в надежном месте. Это самое надежное место, какое я смогла придумать. Но я могу достать ее и помыть. Если только она сама еще не вывалилась.
Лили умолкла, задумавшись, каково это – прятать шестипенсовик ТАМ. А потом сказала:
– У меня тоже есть секрет. Меня зовут не Мэри, а Лили.
На завтрак им дали кашу, на обед – черствый хлеб и сыр, а на ужин – жидкий суп, в котором плавали редкие капустные листья, зернышки риса и мелкие ломтики то ли моркови, то ли репы. В первый же вечер Лили обнаружила в своей миске с супом человеческие волосы, но заметила их слишком поздно, когда они уже застряли у нее глотке и она начала задыхаться. Она попыталась руками вытащить волосы изо рта, но те, похоже, прилипли к дыхательному горлу, отчего ей стало нечем дышать, и она ощутила, как лицо наливается кровью, и подумала: «Последнее, что откроется мне в этой жизни, – каково умирать, подавившись волосами». И тут кто-то крепко шлепнул ее ладонью по спине, раз, другой, снова и снова, сильней и сильней, и Лили вырвало волосами, как кошку, которую рвет шерстью, скопившейся у нее в желудке, и она увидела их у себя в миске с супом – влажные и слипшиеся, в морковных крошках.
Ей дали воды, и она пила и пила, не зная, что вода в госпитале несвежая и ей станет плохо. Но на следующий день она не смогла съесть кашу, которую дали на завтрак, и через несколько часов, когда ее усадили на жесткий табурет и дали ей комок шерсти и гребень, чтобы ее чесать, она взмокла. Ее руки и ладони обмякли, и она выронила шерсть. И тут она ощутила, что все внутри у нее взбухло и вот-вот выйдет наружу. Она попыталась поднять руку, чтобы предупредить наставницу, но тело ее содрогнулось, и сильный поток желчи и непереваренной еды выплеснулся на ее тряпичные туфли и жесткий кирпичный пол. Потом она почувствовала, как падает – будто с высокого горного склона, летит ниже и ниже, летит мимо скал и камней, мимо редких зеленых ростков, вцепившихся в щебень, и врезается в землю далеко внизу, где никогда не бывает света.
Лили очнулась на руках у сестры. Буро-красной формы на ней не было. Сестра – уже не сестра Мод, а кто-то более деликатный – уложила ее на кровать и укрыла одеялом. Лили вытянула руку, чтобы проверить, лежит ли Бриджет О’Доннелл в одной кровати с ней, но той рядом не было, и эта кровать была мягче, будто перину набили цыплячьим пухом.
Она почувствовала, как ее приподняли, кто-то поднес к ее рту стакан, и она сделала несколько глотков, но потом оттолкнула его. То была не свежая вода из колодца на ферме «Грачевник», но какая-то другая жидкость, может быть, из отстойника.
– Тебе нужно пить, – сказала сестра.
Но Лили не послушалась. Она опустила голову на перину, закрыла глаза и поняла, что впадает в забвение, слишком крепкое, чтобы видеть сны.
Но через час она снова проснулась в холодном поту. Она перегнулась через край кровати, и ее вырвало на пол. Когда сестра пришла и отчитала ее за то, что Лили не попросила ведро или лохань, она безутешно разрыдалась, и когда сестра вновь попыталась напоить ее затхлой речной водой, Лили оттолкнула стакан, и вода выплеснулась туда, где только что вытерли лужу рвоты.