Пока они еще сами были здесь налицо, всякий боялся сказать про них что-нибудь, потому что они угрозами своими держали всех в страхе… Когда они увидели, сколько уплачивалось за них денег (около двух тысяч рейхсталеров), и услышали, какие им делали затруднения при переговорах о сбавке, тогда только стали они раскаиваться и не только извиняться предо мною, что они наделали мне столько хлопот, но и уверять, что впредь хотят вести себя совершенно иначе и что я нашел бы их совершенно другими людьми, если бы они только ныне явились в Марбурге. Я убеждал их, что им теперь необходимо опять загладить свой проступок пред вашим превосходительством и Академией наук, а что обо мне им нисколько не нужно беспокоиться. При этом особенно Ломоносов от горя и слез не мог промолвить ни слова».
Такого добродушного и мудрого наставника, как Христиан Вольф, он уже больше не встретит. Хотя чрезмерная мягкость профессора едва не обернулась для Ломоносова и Виноградова бедой: за буйства и неоплаченные долги можно было подвергнуться суровому наказанию.
Первые успехи и конфликты
Отъезд из Марбурга походил на бегство от расправы. Хотя, как выяснил Вольф, многие из этих долгов были мнимыми. Русских обманывали, завышая цены: «Там, где можно было, я кое-что списывал со счетов в присутствии гг. студентов с тем, чтобы они сами видели, что можно было выторговать и сколько уплачено под расписки».
А.И. Львович-Кострица счел нужным подчеркнуть, что Ломоносов во время пребывания в университете не только приобрел обширные познания в науках и солидное умственное развитие. Вместе с тем, по мнению писателя, «развились и слабые стороны его характера, особенно пристрастие к крепким напиткам, от которых наш ученый не мог отделаться в течение всей своей жизни и которое свело его преждевременно в могилу».
С таким мнением трудно согласиться. О том, что Михаил Ломоносов (в отличие от Виноградова) не тратил много денег и времени на кутежи, свидетельствует уже тот факт, что учился он превосходно. О нем Христиан Вольф написал: «Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким прилежанием будет продолжать свои занятия, то со временем, по возвращении в отечество, сможет принести пользу государству, чего от души желаю».
И еще: «Я не могу не сказать, что в особенности Ломоносов сделал успехи в науках; с ним я чаще имел случай говорить». То есть к нему чаще других обращался Ломоносов, и, ясное дело, не по пустякам.
Показательный факт: вернувшись в Петербург из зарубежной командировки, Ломоносов еще дополучил положенное ему жалованье. А тратил он немалые средства на приобретение семи десятков книг на латинском, немецком и французском языках. Среди них – научные и философские труды, классика художественной литературы.
Что имел в виду почтенный профессор, говоря о «пристрастии к женскому полу» русских студентов? Кто и что об этом ему сообщил? Возможно, с ним побеседовала Екатерина Цильх, вдова уважаемого марбургского бюргера, пивовара и церковного старосты Генриха Цильха. У нее снял комнатку с пансионом русский студент Михаэль Ломоносов. Он с особенной страстью упражнялся в немецком языке с ее шестнадцатилетней дочерью Елизаветой Христиной, и у них вскоре обнаружилось нечто большее, чем романтическое увлечение.
В феврале 1739 года молодые люди обвенчались. Михаил Ломоносов был влюблен всерьез. Об этом свидетельствуют его стихотворные переводы того времени, воспевающие любовь. Однако невесте пришлось проститься с женихом на долгий срок по независящим от него обстоятельствам. Первое – отъезд во Фрейберг.
…К прибытию русских студентов у Генкеля во Фрейберге уже была инструкция от барона Корфа: «Эти три лица в прилежании и успехах своих очень не равны между собою; в мотовстве же как бы превосходят друг друга… Вследствие этого Академия наук нашла себя вынужденною уменьшить отныне стипендию трех студентов и каждому из них, вместо прежде назначенных в год 300 рублей, выдавать на содержание только половину, то есть 150 рублей».
Предписывалось: «Студентам же, кроме одного талера в месяц, назначенного им на карманные деньги и разные мелочи, не выдавать никаких денег на руки, а между тем объявить везде по городу, чтобы никто им не верил в долг, ибо если это случится, то Академия наук за подобный долг никогда не заплатит ни одного гроша».
В таких суровых условиях учеба шла отлично. Ломоносов изучал минералогию и металлургию; четыре месяца переводил статьи и проводил химические опыты с солями для молодого графа Готлиба Фридриха Вильгельма Юнкера, члена Петербургской Академии, приехавшего в Германию для изучения соляных промыслов.
Тот год был отмечен первым значительным успехом Ломоносова как поэта. Он сочинил и послал в Петербург «Оду блаженные памяти Государыне Императрице Анне Иоанновне на победу над Турками и Татарами и на взятие Хотина 1739 года». Она – впервые на русском языке – написана ямбом.
К стихотворению он приложил «Письмо о правилах российского стихотворства», в котором рассказал, как начал писать стихи тоническим размером, и привел примеры своих опытов. Особо отметил: «Я не могу довольно о том нарадоваться, что российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может».
Готлиб Юнкер оплатил почтовые расходы. В академических кругах Петербурга сочинение Михаила Ломоносова и его мысли по теории поэзии произвели некоторое замешательство. Тредиаковский в пространном письме изложил свои возражения против новаторства молодого поэта (это послание не отправили в Фрейберг во избежание излишних почтовых расходов).
С этих пор имя поэта Ломоносова приобрело известность.
Отношения между Генкелем и Ломоносовым сравнительно быстро стали обостряться. Первой причиной было скудное содержание, которое получали русские студенты. Генкель убедил руководство Петербургской Академией наук, что они не могут обойтись стипендией в 200 рейхсталеров в год, и получил прибавку – по 50 талеров на каждого. Однако на личные расходы он продолжал выплачивать им прежнюю незначительную сумму.
Была и другая причина, не менее веская: Генкель продолжал проводить с ними рутинные химические лабораторные занятия, постоянно откладывая обучение горному делу.
«Первый случай к моему поруганию, – писал Ломоносов секретарю и библиотекарю Петербургской Академии наук Иоганну Даниилу Шумахеру в ноябре 1740 года, – представился ему в лаборатории в присутствии господ товарищей. Он понуждал меня растирать сулему. Когда я отказался, ссылаясь на скверный и вредный запах, которого никто не может вынести, то он не только назвал меня ни на что не годным, но еще спросил, не хочу ли я лучше сделаться солдатом, и наконец с издевательскими словами выгнал меня вон.
С горем и досадой я вынужден был переварить подобный комплимент, да к тому еще попросить у этого господина прощения. Вскоре после того он без всякой причины прогнал меня из прежней моей квартиры в другую, которая была не дешевле и не лучше, а причина была следующая: хозяином был доктор медицины, с которым он по какому-то поводу поссорился; я же принужден был заплатить 2 рейхсталера за переноску вещей, да сверх того столько же дать хозяину, поскольку еще не истек срок, на который я нанял комнату. Этим он, однако, не удовольствовался, а искал случая задеть меня еще сильнее, в чем и успел. Ввиду того что все нужные нам припасы он брал у своего тестя, платя ему за них очень щедро, он в конце концов решил сберечь деньги и отделаться от нас в месяц 4 рейхсталерами, на которые нам совершенно невозможно было себя содержать. Поэтому я в лаборатории стал просить его о прибавке, но он отвечал, что, если бы нам даже пришлось просить милостыню, он все же ничего нам больше не даст».
По словам Генкеля, все началось с того, что Ломоносов наотрез отказался выполнять лабораторное задание. «Видя, что он, кажется, намерен отделаться от работы и уже давно желает разыгрывать из себя господина, – писал Генкель в рапорте Академии наук, – я решил воспользоваться этим удобным случаем, чтобы испытать его послушание, и стал настаивать на своем, объясняя ему, что он таким образом ничему не научится, да и здесь будет совершенно бесполезен: солдату необходимо понюхать пороху».
Генкеля раздражали знания ученика («желает разыгрывать из себя господина»), которого заставляли негодовать ученические штудии, тогда как у Христиана Вольфа, по его мнению, они это проходили с более квалифицированными объяснениями. Генкеля более всего выводили из себя самостоятельность, гордость, незаурядные знания и здравые рассуждения русского студента. По словам Ломоносова, «в то же время он презирал всю разумную философию, и когда я однажды, по его приказанию, начал излагать химические явления, то он тотчас же, ибо это было сделано не по его перипатетическому концепту, а на основе принципов механики и гидростатики, велел мне замолчать, и с обычным своим умничаньем поднял мои объяснения на смех, как пустую причуду». Михаилу было 28 лет; он был сложившимся мужчиной и в физическом, и в умственном отношении.
Научные основы химии тогда еще только формировались. Не было даже четкого разделения наук. Физику называли экспериментальной философией, химию причисляли к алхимии, медицине или говорили о единой «физико-химии»; вместо геологии было горное дело. А знаменитый английский философ Гоббс утверждал, что лабораторные опыты лишь затрудняют познание реальных природных процессов. (В таком суждении есть доля правды.)
У Генкеля и Ломоносова были разные представления о сути химических реакций. Преподавателя возмущало, что у его ученика было свое мнение на этот счет. В отличие от Генкеля Ломоносов был сторонником идей ирландского ученого Роберта Бойля (1627–1691), который оборудовал в Оксфорде лабораторию, где проводил химические и физические опыты. Ассистентом у него был Роберт Гук. Благодаря ему Бойль прославился как автор закона Бойля – Мариотта: объем газа при постоянной температуре обратно пропорционален его давлению (произведение данной массы идеального газа на его давление постоянно при постоянной температуре).
Роберт Бойль стал основоположником экспериментальной химии, отделив ее от медицины и алхимии. «Химики, – писал он, – до сих пор руководствовались чересчур узкими принципами, не требующими особенно широкого умственного кругозора; они усматривали свою задачу в приготовлении лекарств, в извлечении и превращении металлов. Я смотрю на химию с совершенно другой точки зрения; я смотрю на нее не как врач, не как алхимик, а как должен смотреть на нее философ. Я начертал здесь план химической философии, который надеюсь выполнить и усовершенствовать своими опытами и наблюдениями. Если бы люди принимали успехи истинной науки ближе к сердцу, нежели свои личные интересы, тогда можно было бы доказать им, что они оказывали бы миру величайшие услуги, если бы посвятили все свои силы производству опытов, собиранию наблюдений и не устанавливали бы никаких теорий, не проверивши предварительно их справедливости путем опытным».
Бойлю пришлось выдержать письменную дискуссию со Спинозой, признававшим истинным только логическое доказательство, а опыт – лишь подтверждением теории. Тем не менее в книге «Химик-скептик, или Сомнения и парадоксы химико-физики…» Бойль выступил как теоретик. Он высказал гипотезу строения вещества: свойства материальных тел определяются количеством, расположением и движением первичных частиц, число которых значительно больше, чем четыре элемента Аристотеля и пять стихий алхимиков.
Бойль изучал явление горения, дыхания, обжига металлов. Он обнаружил, что в этих трех процессах принимает активное участие какая-то составная часть воздуха (хотя он и не открыл кислород), а также доказал увеличение веса металла при обжиге.
Развивая идеи Бойля, Ломоносов сделал выдающиеся открытия. О Генкеле ничего подобного сказать, увы, нельзя. Выходит, в 1739 году взгляды студента Ломоносова были плодотворней, чем «мужа знаменитейшего и ученейшего, горного советника Генкеля». Так Михаил обратился к нему в своем покаянном (отчасти) письме сразу же после конфликта. И продолжил: «Ваши лета, ваше имя и заслуги побуждают меня изъяснить, что произнесенное мною в огорчении, возбужденном бранью и угрозою отдать меня в солдаты, было свидетельством не злобного умысла, а уязвленной невинности. Ведь даже знаменитый Вольф, выше простых смертных поставленный, не почитал меня столь бесполезным человеком, который только на растирание ядов был бы пригоден».
Михаил подчеркнул, что строго соблюдает предписание Академии и не заслужил оскорбительных замечаний профессора «в присутствии сиятельнейшего графа (имеется в виду Юнкер. – Р.Б.) и прочих моих товарищей». Да, в чувстве собственного достоинства Ломоносову, как и прочим гениям, нельзя было отказать.
«Так как вы мне косвенными словами намекнули, чтобы я вашу химическую лабораторию оставил, – продолжил он, – то я два дня и не ходил к вам. Повинуясь, однако, воле всемилостивейшей монархини, я должен при занятиях присутствовать; поэтому я желал бы знать, навсегда ли вы мне отказываете в обществе своем и любви и пребывает ли все еще глубоко в вашем сердце гнев, возбужденный ничтожной причиной.
Что касается меня, то я готов предать все забвению, повинуясь естественной моей склонности. Вот чувства мои, которые чистосердечно обнажаю перед вами. Помня вашу прежнюю ко мне благосклонность, желаю, чтобы случившееся как бы никогда не было или вовсе не вспоминалось, ибо я уверен, что вы видеть желаете в учениках своих скорее друзей, нежели врагов. Итак, если ваше желание таково, то прошу вас меня о том известить».
Рассерженный Генкель доложил в Петербург о его недостойном поведении: «Он с шумом и непричинными ухватками отправился к себе, в свою комнату, которая отделена от моего музея только простою кирпичною перегородкою, так что при громком разговоре в той и другой части легко можно услышать, что говорится. Тут-то он, во всеуслышание моей семьи, начал страшно шуметь, изо всех сил стучал в перегородку, кричал из окна, ругался».
Подобные яростные вспышки гнева Ломоносова его недоброжелатели и даже объективные биографы объясняли нетрезвым состоянием. А причина – в его взрывном темпераменте и, повторю, остром чувстве собственного достоинства. Крестьянский сын сознавал свое высокое положение как мыслителя и поэта среди «высоких особ», наделенных чинами, званиями и титулами.
Позже в письме Шумахеру Ломоносов весьма нелестно отозвался о научной компетенции Генкеля: «Сего господина могут почитать идолом только те, которые хорошо его не знают, я же не хотел бы поменяться с ним своими, хотя и малыми, но основательными знаниями, и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездой и единственным своим спасением; самые обыкновенные процессы, о которых говорится почти во всех химических книгах, он держит в секрете, и вытягивать их приходится из него арканом; горному же искусству гораздо лучше можно обучиться у любого штейгера, который всю жизнь свою провел в шахте, чем у него.
Естественную историю нельзя изучить в кабинете г. Генкеля, из его шкапов и ящичков; нужно самому побывать на разных рудниках, сравнить положение этих мест, свойства гор и почвы и взаимоотношение залегающих в них минералов. Потому я умоляю ваше высокородие освободить меня от тиранической власти моего гонителя и при пересылке всемилостивейше пожалованной мне стипендии приказать мне отправиться в какое-либо место, как, например, в Гарц и т. д., где я бы мог изучать горную науку».
Конфликт отчасти был вызван недоразумением. Генкель, если верить его словам, сказал ученику: не станешь настоящим солдатом, не понюхав пороху. А тот понял, что его, мол, надо не учить, а отдать в солдаты.
В письме Шумахеру Ломоносов отметил, что его проступок вызван «тягостным и несчастным обстоятельством, соблазнительному обществу» (по-видимому, он все-таки не всегда целесообразно расходовал деньги), а также длительной задержкой «всемилостивейше назначенной мне стипендии».
В свое оправдание он писал: «Я со времени прибытия в Фрейберг с охотой и прилежанием обучался горному делу и химии, оказывал горному советнику Генкелю должное почтение и послушание и притом вел пристойную жизнь, чему являются свидетелями не только надворный камеральный советник Юнкер, но и он сам. Я всемерно старался ему угождать, но все это не помогло, а, напротив, его злость, алчность, лукавый и завистливый нрав вскоре выступили наружу».
В чем же проявились алчность и лукавство Генкеля? Он «начал задерживать назначенные нам Академией наук деньги. Мы принуждены были раз по десяти к нему ходить, чтобы хоть что-нибудь себе выклянчить. При этом он каждый раз по полчаса читал нам проповедь, с кислым лицом говоря, что у него денег нет; что Академия уже давно обещала выслать половину следующей ему платы, 500 рублей, и все же слова своего нe держит.
Между тем он по всему городу сообщил, чтобы нам совершенно ничего в долг не давали, а сам (как я узнал) на наши деньги покупал паи в рудниках и получал барыши. При таком положении вещей мы вынуждены были почти всегда оставаться без денег и отказываться от знакомства с людьми, у которых могли бы поучиться в горном деле. Что же касается до курса химии, то он в первые четыре месяца едва успел пройти учение о солях, на что было бы достаточно одного месяца; остального времени должно было хватить для всех главнейших предметов, как то: металлов, полуметаллов, земель, камней и серы. Но при этом большая часть опытов вследствие его неловкости оказалась испорченной. Подобные роковые происшествия (которые он диктовал нам с примесью своих пошлых шуток и пустой болтовни) составляют половину содержания нашего дневника».
Ломоносов каким-то образом узнал, что Генкелю за обучение граф Рейсский платит всего 150, а фон Кнехт и магистр Фрейеслебен и того меньше: каждый только по 100 рейхсталеров. Генкель объяснял это тем, что «царица богата и может заплатить еще столько же».
Судя по всему, Генкель старался сорвать с Петербургской Академии наук побольше денег. В то же время он исполнял инструкцию, запрещавшую выдавать русским студентам не более 10 талеров в сутки. Как расходовал он немалые суммы, получаемые из России, точно сказать невозможно. Хотя известно, что он покупал, например, для них приличную одежду и обувь. Помимо всего прочего, Академия нередко задерживала перевод денег.
Вряд ли можно определить степень вины Генкеля и Ломоносова в этой распре. Мы знаем о происшествии только с их слов. У каждого были свои основания действовать так, а не иначе. Профессор считал своим долгом «воспитывать» строптивого ученика в строгости, следуя традициям эпохи (Христиан Вольф в этом отношении был исключением из общего правила). А ученик не терпел унижений, был вспыльчив.
Окончательный разрыв произошел после того, как трое русских пришли в дом Генкеля просить о выдаче положенных им денег. Ответ был суров: ни одного пфеннига больше! «А потом, – писал Ломоносов, – начал осыпать меня всеми ругательствами и проклятиями, какие только мог придумать, и выпроводил меня кулаками из комнаты, и притом, не знаю почему, угрожал мне городской стражей. При подобных обстоятельствах я не знал, что и делать. Во всем городе запрещено было верить нам в долг, и я опасался подвергнуться еще худшему гонению и несчастию».
Михаил Васильевич, никого не спрашиваясь и не ставя в известность Академию наук, покинул Фрейберг в мае 1740 года.
Опасный путь на Родину
Свой побег Ломоносов объяснил тем, что во Фрейберге ему «не только нечего было есть, но и нечему было более учиться». Не менее важной причиной, пожалуй, была органичная несовместимость с Генкелем.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: