Старик тщательно вымыл верхнюю половину тела и продолжал мыться, не ополаскиваясь водой из деревянного ушата. Он с усердием тёр себя куском чёрной шёлковой ткани, но с его сухой морщинистой кожи не сходило ничего, что можно было бы назвать грязью. Это вдруг наполнило его ощущением осени и печали. Старик вымыл ногу, обтёр её влажным полотенцем, и тут рука его остановилась, как будто силы внезапно покинули его. В ушате отражалось ослепительно яркое небо, а на его фоне алели плоды хурмы; нависая над углом черепичной крыши, они как бы скрепляли между собой тонкие ветви дерева.
И старику вдруг почудилось, будто на него пала тень Смерти. В этом не было ничего зловещего, ничего такого, что прежде ужасало его, – одно лишь сознание тихого, желанного, безмятежного небытия, подобного небу, отражающемуся в ушате. Как был бы он рад, если бы смог отрешиться от заблуждений и страданий суетного мира и забыться сном под сенью этой Смерти, тем самым сном без сновидений, который посещает невинных людей. Он устал от жизни. Но ещё больше устал он от мук творчества, неотступно преследовавших его уже много десятков лет…
Словно очнувшись, старик разочарованно поднял глаза от ушата. Вокруг по-прежнему раздавались оживлённые, весёлые голоса, в клубах пара с головокружительной быстротой сновали голые люди. К пению утадзаймон, доносящемуся из-за перегородки, присоединились звуки модных песенок «Мэриясу» и «Ёсиконо». Во всём этом, разумеется, не было и намёка на ту Вечность, которая только что осенила его душу.
– О, сэнсэй, вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! Мне и во сне не могло привидеться, что Кёкутэй-сэнсэй с самого утра пожалует в баню.
Обернувшись, старик увидел среднего роста мужчину, румяного, с причёской «хосоитё». Тот стоял подле своего ушата с перекинутым через плечо полотенцем и весело улыбался. Похоже, он только что закончил купание и теперь собирался ополоснуться чистой водой.
– Рад, что вы, как обычно, пребываете в прекрасном расположении духа, – с едва заметной иронией произнёс, улыбнувшись в ответ, Бакин Сакити Такидзава.
II
– Ну что вы, право, стоит ли радоваться такому пустяку? Поистине отрадно то, что в свет выходят все новые главы «Восьми псов», что с каждым разом они всё интереснее. – Собеседник Бакина бросил полотенце в ушат и ещё громче затараторил: – Подумать только! Фунамуси выдаёт себя за слепую уличную певицу и замышляет убить Кобунго. Но в последний момент, когда его хватают и начинают пытать, на выручку ему приходит Соскэ. Здорово закручено! К тому же этот эпизод даёт возможность Соскэ ещё раз встретиться с Кобунго. Я, Омия Хэйкити, – простой торговец галантерейными товарами, однако считаю себя каким-никаким, но всё же знатоком и ценителем «ёмихон»[11 - «Ёмихон» – один из жанров японской повествовательной прозы конца XVIII – первой половины XIX в.; соответствует жанру авантюрно-героического или рыцарского романа в европейской литературе.]. Так вот, поверите ли, даже мне трудно придраться к чему-либо в ваших «Восьми псах»… О, простите великодушно, что беру на себя смелость судить о вещах, мне недоступных…
Бакин промолчал и принялся мыть вторую ногу. Что и говорить, он с давних пор благоволил к почитателям своего таланта. Однако это благоволение ни в коей мере не мешало ему судить о них здраво и беспристрастно. Для мудрого и проницательного Бакина это было более чем естественно. Но в то же время, как это ни парадоксально, способность трезво судить о людях, в свою очередь, тоже почти не влияла на его благорасположение к почитателям. Поэтому порой он испытывал к одному и тому же человеку и презрение, и дружелюбие одновременно. Омия Хэйкити относился к разряду именно таких людей.
– Во всяком случае, чтобы писать так, как вы, обыкновенного трудолюбия маловато. Что ни говорите, вы – наш японский Ло Гуаньчжун. Ой, простите, я, кажется, опять наболтал лишнего. – Хэйкити снова захохотал. Его громовой хохот привлёк к себе внимание одного из мывшихся неподалёку – кривого на один глаз, плюгавого, смуглого человека с причёской «коитё». Обернувшись к Бакину и Хэйкити, он смерил их взглядом, после чего со странным выражением лица сплюнул в сток.
– А вы по-прежнему увлекаетесь сочинением хокку? – поинтересовался Бакин, ловко переводя разговор на другую тему, но это вовсе не означало, что он заметил злобную гримасу кривого. К счастью, даже при желании он не смог бы её разглядеть, настолько слабым у него было зрение.
– Мне весьма лестно ваше внимание, но должен прямо сказать: я всего-навсего любитель. Без зазрения совести бегаю по разным поэтическим собраниям, а сочинить что-нибудь путное никак не получается. Кстати, сэнсэй, вы, кажется, не питаете особого пристрастия к сложению танка и хокку?
– Просто я не умею делать это как следует. Хотя одно время и сочинял стихи.
– О, вы, разумеется, шутите!
– Нет. Просто занятие это не по мне. Слагая стихи, я до сих пор ощущаю себя слепцом, подглядывающим через забор. – Бакин сделал ударение на словах «не по мне». Он отнюдь не считал себя неспособным сочинять танка, и если понимать его слова именно так, то в них не прозвучало неуверенности в собственных силах. Просто Бакин с давних пор испытывал нечто вроде презрения к подобному искусству. Почему? Да потому, что и танка, и хокку были слишком малы, чтобы целиком вместить в себя его, Бакина. Содержание любого трехстишия или пятистишия, лирического или пейзажного, сколь бы искусно оно ни было сложено, оказывалось соизмеримым лишь с несколькими строчками его прозаического сочинения, не более. Такое искусство он считал искусством второго сорта.
III
В том, что Бакин сделал ударение на словах «не по мне», как раз и выразилось его презрение. Увы! Омия Хэйкити не понял этого.
– Ах вот в чём дело, – произнёс он извиняющимся тоном, докрасна растирая тело отжатым полотенцем. – А я-то, признаться, думал, что такой выдающийся человек, как вы, может с лёгкостью написать всё, за что ни возьмётся. Верно говорят, что Небо не наделяет человека сразу двумя сокровищами.
Самолюбивый Бакин почувствовал неудовольствие оттого, что слова его были поняты буквально. Не понравился ему и извиняющийся тон Хэйкити. Он бросил полотенце и тряпку для мытья на пол, разогнул спину и, досадливо поморщившись, с горячностью в голосе произнёс:
– Впрочем, я полагаю, что могу сочинять стихи не хуже нынешних маститых поэтов.
Сказав это, он невольно устыдился собственного ребячества. Только что, когда Хэйкити в самых выспренних выражениях хвалил его книгу, он не испытывал особой радости. Теперь же недоволен тем, что его сочли неспособным слагать стихи. Здесь крылось явное противоречие. Мгновенно проанализировав собственную реакцию, Бакин принялся суетливо поливать себя водой из ушата, пытаясь скрыть неловкость.
– Ещё бы! Иначе вы вряд ли смогли бы создавать шедевры, подобные «Восьми псам». Я так и знал, что поэзия вам тоже по плечу. Не сочтите за бахвальство, но на такие вещи у меня глаз намётан!
Хэйкити снова захохотал. Но кривого поблизости уже не было, а его плевок унесла вода, которую выплеснул на себя Бакин. Слова Хэйкити повергли его в ещё большее смущение.
– Однако же я слишком увлёкся беседой с вами. Пожалуй, пойду окунусь в фуро.
Странное ощущение неловкости не покидало Бакина. Досадуя на себя, он медленно поднялся, вынужденный ретироваться перед этим добродушным весельчаком, его почитателем. Что же до Хэйкити, то ему, как видно, слова Бакина придали ещё большую уверенность, столь подобающую истинному почитателю талантов.
– Ну что же, сэнсэй, прошу вас в ближайшее время сочинить какое-нибудь стихотворение. Договорились? Так не забудьте же! А теперь позвольте откланяться. Я знаю, вы ужасно заняты, и всё же, если вам случится проходить мимо, не преминьте заглянуть ко мне. С вашего позволения, и я как-нибудь к вам наведаюсь! – кричал Хэйкити вдогонку Бакину. Он ещё раз выполоскал полотенце и, провожая глазами Бакина, направлявшегося к перегородке, принялся размышлять о том, в каких именно выражениях расскажет жене о встрече с Кёкутэй-сэнсэем.
IV
По ту сторону перегородки царил полумрак, как на исходе дня. От воды поднимался пар, более густой, чем туман. Подслеповатый Бакин неуверенно протискивался между купающимися. Кое-как добрался до фуро, пристроился в углу и погрузил в воду своё морщинистое тело.
На сей раз вода была горячее обычного. Бакина обдало жаром до самых кончиков пальцев ног. Он глубоко вздохнул и принялся медленно обводить глазами фуро. В полумраке едва приметно вырисовывались головы купающихся, их было семь, а может быть, восемь. Они пели, разговаривали, а между ними мерно покачивалась поверхность воды, вобравшей в себя жир человеческих тел. В воде отражался мутный свет, просачивающийся из-за перегородки. В нос бил тошнотворный «запах общественной бани».
Бакин с давних пор любил предаваться романтическим мечтам. Вот и сейчас, разомлев в горячей воде, он невольно вызвал в памяти картину из своей будущей книги.
…Палуба с плотным навесом от солнца. На море ложатся сумерки. Поднимается ветер. Глухой плеск волн о борт корабля напоминает звук переливаемого масла, к их ропоту присоединяется шум колышущегося на ветру навеса, похожий на шорох крыльев гигантской летучей мыши. Почуяв неладное, один из моряков смотрит с опаской за борт. В небе над окутанным туманом морем мрачно и одиноко алеет лунный серп. И вот…
Тут картина, представившаяся мысленному взору Бакина, внезапно оборвалась. Он услышал, как совсем рядом кто-то ругает его произведения, многословно и нарочито громко, так чтобы Бакин слышал. Бакин решил было выйти из фуро, но передумал и весь обратился в слух.
– Бакина нынче пышно величают «мастером Кёкутэем», «жрецом храма литературы», а ведь его книги – переделки чужих произведений, и только. «Восемь псов» – это не что иное, как на скорую руку перекроенные «Речные заводи»[12 - «Речные заводи» – роман китайского писателя Ши Найаня, созданный в XIV в.]. Если не принимать этого в расчёт, то в «Восьми псах», конечно, можно найти кое-что занятное. Но китайское произведение написано значительно раньше. Так что заслуга Бакина в том лишь и состоит, что он удосужился прочесть оригинал. Да и то как сказать, ведь его книга – ещё и перепев Кёдэна. Поневоле станешь возмущаться и негодовать!
Затуманенным взором Бакин взглянул в ту сторону, откуда доносилась хула. За густыми клубами пара было трудно рассмотреть говорящего, но скорее всего это был тот самый кривой с причёской «коитё». Видно, он пришёл в ярость, услышав, как Хэйкити превозносит «Восемь псов», и решил выместить злость на Бакине.
– Всё, что пишет Бакин, – результат усердия, и только. У него ничего нет за душой, а если что и есть, то, пожалуй, только комментарии к Четверокнижию и Пятикнижию[13 - Четверокнижие и Пятикнижие – книги конфуцианского канона.], куда более уместные в устах учителя приходской школы. Он ничего не смыслит в современной жизни – об этом свидетельствует хотя бы то, что он не написал ни одной книги, в которой бы речь не шла об отдалённых временах. Он не может написать просто и ясно: «Осомэ и Хисамацу»[14 - Осомэ и Хисамацу – персонажи многочисленных драматических и беллетристических произведений первой половины XIX в., повествующих о любви и гибели дочери осакского купца Осомэ и приказчика Хисамацу.], – нет! Ему угодно писать так: «Семь осенних трав, или История любви Хисамацу и Осомэ». И подобных примеров, если выразиться в духе «великого» Бакина, мы можем «узреть» предостаточно.
Сознание собственного превосходства порой не позволяет нам в полной мере ощутить ненависть. Вот и Бакин, притом что слова хулителя больно ранили его, почему-то не почувствовал к нему ненависти. Ему только хотелось как-нибудь выразить обидчику своё презрение, но сделать это, вероятно, мешал возраст.
– Если уж на то пошло, Икку и Самба – вот истинные писатели. В их книгах мы видим живых, узнаваемых людей. Это вам не поделки, где требуются лишь ловкость рук да кое-какая учёность. И этим они разительно отличаются от таких, как Сарюкэн Индзя[15 - Сарюкэн Индзя (букв.: «Странник, домом которому служат соломенная накидка и соломенная шляпа») – один из литературных псевдонимов Бакина.].
По опыту Бакин знал, что хула в адрес его книг не только неприятна, но и в значительной мере опасна. И дело было даже не в том, что он боялся пасть духом, приняв эту хулу. Наоборот: он понимал, что активное её неприятие может привести к тому, что отныне всем его творческим побуждениям станет сопутствовать некое противодействие. И он страшился, что в результате появится уродливое произведение. Любой полный творческих сил писатель, кроме тех, кто стремится лишь угодить вкусам времени, невольно рискует оказаться перед лицом подобной опасности. Вот почему до сих пор Бакин старался ни при каких обстоятельствах не читать критических отзывов на свои произведения, хотя порой у него и возникал такой соблазн. И то, что сейчас он всё-таки решился остаться в фуро и выслушать поношения человека с причёской «коитё», отчасти объяснялось именно тем, что он поддался своему давнему искушению.
Поняв это, Бакин сразу же упрекнул себя в глупости, из-за которой всё ещё медлит и не выходит из воды, и, не обращая внимания на злобные выкрики кривого, решительно направился за перегородку. Там сквозь клубы пара виднелось голубое небо за окном, а на его фоне – облитые тёплыми лучами солнца плоды хурмы. Бакин подошёл к чану и не спеша ополоснулся водой.
– Как бы то ни было, Бакин – ловкий обманщик. Ведь ухитрился же прослыть японским Ло Гуаньчжуном! – продолжал свои яростные филиппики кривой, полагая, что Бакин всё ещё находится поблизости. Он и не заметил, как проклятый им Бакин удалился за перегородку.
V
Из бани Бакин вышел в подавленном настроении: в этом смысле брань кривого явно достигла цели. Идя по улицам Эдо, освещённым лучами осеннего солнца, Бакин пытался тщательно, критически обдумать всё, что услышал в фуро. Он мог хоть сейчас доказать, что придирки кривого, с какой стороны ни взгляни, – нелепость, не заслуживающая ни малейшего внимания. И всё же ему трудно было вернуть себе душевное спокойствие, столь внезапно нарушенное.
С мрачным видом рассматривал он дома горожан по обеим сторонам улицы. Живущим в них не было никакого дела до него, Бакина. Они были погружены в свои будничные заботы. Оранжевая вывеска «Лучшие табаки из всех провинций», жёлтая табличка в виде гребня с надписью «Настоящий самшит», фонарь с начертанными на нём знаками «Паланкины», флажок с гадательными палочками и надписью «Гадание» – всё это, выстроившись в какой-то бессмысленный ряд, проносилось мимо его взора, не останавливая на себе его внимания.
«Почему же эти поношения, которые я могу только презирать, не дают мне покоя? – спрашивал себя Бакин. – Ну, прежде всего мне неприятно уже то, что кривой питает ко мне злобу, какой бы причиной она ни объяснялась, и тут уж ничего не поделаешь…»
При этой мысли Бакин устыдился собственного малодушия. И правда, мало на свете людей, столь же высокомерных, сколь и легкоранимых, как он. Бакин давно заметил, что эти, казалось бы, исключающие друг друга крайности в его отношении к происходящему, эти диаметрально противоположные следствия на самом деле восходят к одной и той же причине, объясняются одной и той же работой нервов.
«Однако существует ещё одно обстоятельство, которое меня тяготит, – продолжал размышлять Бакин. – Дело в том, что мне следовало дать надлежащий отпор кривому. А я этого не люблю. По той же причине я не люблю азартных игр».
Здесь, однако, в его рассуждениях произошёл неожиданный поворот. Об этом можно было догадаться хотя бы по тому, как вдруг разомкнулись его плотно сведённые челюсти.
«И наконец, вне всякого сомнения, меня огорчает то, что противником моим оказался именно этот кривой. Окажись им человек более достойный, я наверняка поборол бы в себе чувство обиды и дал ему надлежащий отпор. Но с таким противником, как этот кривой, поневоле станешь в тупик».
Горько усмехнувшись, Бакин устремил взор в высокое небо. С неба вместе с солнечными лучами упал на землю, словно внезапный ливень, пронзительный крик коршуна. И старик почувствовал, что у него отлегло от сердца.
«Как бы ни хулил меня кривой, – думал Бакин, – самое большее, на что он способен, – это огорчить меня. Сколько бы ни кричал коршун, солнце не остановит свой бег. Я непременно завершу свои «Восемь псов». Тогда Япония получит роман, равного которому не было и не будет».