– А что поделаешь?
Вопрос риторический. Кейт мешает говорить самокрутка в углу рта. Внезапно у меня сдают нервы. Ожидание кого угодно с ума сведет.
– Кейт, дай затянуться.
– Что?
Кейт оборачивается, луна освещает ее сзади. Лицо Кейт в тени.
– Не дам. Завязала – значит, завязала. Держись, Айса.
– Ты не хуже меня знаешь – завязавших не бывает, бывают те, кто достаточно долго не развязывается.
Зря я это сказала. Не сразу сообразила, кого цитирую; зато осознание подобно кинжалу в сердце. Семнадцать лет прошло, а я все думаю об этом человеке; насколько же горько должно быть Кейт!
– Господи! – Я всплескиваю руками. – Кейт, прости, прости, пожалуйста…
– Все нормально, – говорит Кейт.
Но больше не улыбается, а морщинки у рта становятся резче и глубже. Она затягивается, а в следующий миг почти вкладывает самокрутку в мои пальцы.
– Я думаю о нем беспрерывно. Напоминанием больше, напоминанием меньше – какая разница?
Папироса в моих пальцах невесома, как спичка. Подношу ее к губам, делаю глубокую затяжку. Ощущение, что погружаюсь в горячую ванну. Мои легкие впитывают дым, и как же это сладко… А затем случаются два обстоятельства. Во-первых, вдали, со стороны суши, возле моста, появляется двойная вспышка света. Автомобильные фары. Машина останавливается, немного не доехав до мельницы. Во-вторых, радионяня в моем кармане заливается тонким, пронзительным плачем, проникающим в сердце. Голова дергается, словно кто-то задействовал ниточку, связывающую меня с Фрейей.
– Давай назад. – Кейт протягивает руку, я спешно возвращаю ей самокрутку.
Неужели я это совершила? Одно дело – бокал вина, но неужели я, воняющая дымом, сейчас стану качать на руках моего ребенка? Что бы сказал Оуэн, если бы узнал?
– Иди к Фрейе, – говорит Кейт. – А я посмотрю, кого там принесло…
Бегу в дом, взлетаю по лестнице в спальню, где оставила Фрейю. Мне совершенно ясно, кто приехал. Тея обещала – и вот она здесь. Мы наконец-то собрались – все четыре.
На лестнице почти сталкиваюсь с Фатимой, выходящей из комнаты, которую уступила ей Кейт. Выдыхаю:
– Извини… там Фрейя…
Фатима пятится, я врываюсь в комнату в самом конце коридора. Кейт предоставила Фрейе колыбель из гнутой древесины, в которой когда-то спала сама. Что до комнаты, она прекрасна; лучше, пожалуй, только студия Кейт, совмещенная со спальней, на самом верхнем этаже. Раньше ее занимал отец Кейт.
Фрейя со сна горячая и потная. Вынимая ее из конверта, ощущаю вязкое тепло. Начинаю укачивать и оборачиваюсь на шум. В дверном проеме стоит Фатима, с интересом оглядывая комнату. Спеша по лестнице, я не заметила важного обстоятельства: Фатима до сих пор полностью одета.
– Я думала, ты спать пошла, Фатима.
– Нет, – качает головой. – Я молилась.
Голос приглушенный – Фатима боится потревожить Фрейю.
– Как странно, Айса. Ты – и вдруг в его комнате.
– Страннее не бывает.
Сажусь на плетеный стул. Фатима переступает порог и снова осматривается. Скошенные окна, темная древесина половиц. Листья из гербария, прицепленные к потолочным балкам, шевелятся на сквознячке. Кейт убрала отсюда почти все вещи Люка. Нет больше ни постеров с рок-группами, ни белья, предназначенного для стирки и сваленного за дверью, ни акустической гитары под окном, ни древнего, аж из семидесятых годов, проигрывателя, что раньше находился у кровати. И все равно присутствие Люка ощущается очень явственно, и комнату иначе, как комнатой Люка, не назовешь, даже в мыслях, хотя Кейт, отправляя меня сюда, и сказала: «Тебе отведу дальнюю спальню».
– Ты с ним общаешься? – спрашивает Фатима.
– Нет. А ты?
– Нет.
Она садится на край кровати.
– Но вспоминаешь его часто, так ведь?
С минуту молчу; тяну время, поправляю на Фрейе чепчик.
– Бывает, – отвечаю лаконично.
Я лгу; хуже того – я лгу Фатиме. Нарушаю главное правило игры в ложь: лги чужим, но не смей лгать своим.
Годами я лгала; лгала до тех пор, пока ложь не въелась в мой мозг, не вросла в мою плоть, не перестала быть чужеродной. Теперь она – часть меня. Я уехала, потому что мне захотелось перемен. Понятия не имею, что случилось с Люком, почему он исчез. Я не сделала ничего дурного.
Фатима молчит, однако ее глаза, по-птичьи яркие, остановились на мне, смотрят пристально. Моя рука, теребившая волосы, бессильно падает. Когда в твоем присутствии лгали столько раз, язык жестов лгущего становится понятен как родной. Тея грызет ногти. Фатима прячет глаза. Кейт каменеет, умудряется отдалиться на недосягаемое расстояние, физически оставаясь рядом. А я… я бессознательно тереблю волосы, наматываю пряди на пальцы, словно плету паутину – вязкую, как наша ложь. Когда-то я немало усилий приложила, чтобы избавиться от этой привычки. По сочувственной улыбке Фатимы понимаю: возня с волосами снова выдала меня. Я вынуждена сознаться.
– Я и впрямь часто думаю о нем. Очень часто. Ты тоже?
Фатима кивает:
– Разумеется.
Повисает молчание. Знаю наверняка: нам обеим видятся в эту минуту его ладони – удлиненные, изящные; его сильные пальцы, перебирающие гитарные струны – сначала в неспешной, обстоятельной любовной прелюдии, затем все быстрее, так, что происходит визуальное слияние пальцев и струн. И глаза, изменчивые по-тигриному – медные при солнечном свете и золотисто-карие в сумерках. Лицо Люка въелось мне в память, я вижу его столь же отчетливо, как если бы Люк стоял передо мной во плоти. Римский нос, благодаря которому профиль у Люка столь четкий, крупный, выразительный рот; излом бровей, чуть приподнятых у висков, отчего кажется, что он вот-вот нахмурится.
Вздыхаю, и Фрейя, не успевшая толком уснуть на моей груди, вздрагивает.
– Мне уйти? – шепчет Фатима. – А то малышка беспокоится.
– Нет, останься.
Фрейя снова закрыла глазки, отяжелела, расслабилась. Верный признак, что скоро заснет. Кладу ее, полусонную, обратно в колыбель. И как раз вовремя – снизу доносятся звуки шагов, хлопанье дверьми. Лает Верный, а голос Теи звенит на весь дом:
– А вот и я, мои дорогие!
Фрейя вздрагивает, сучит ручками. Движения мягкие, словно это ручки не человеческого младенца, а лучи морской звезды. Кладу ладонь ей на грудь, и веки дочки снова тяжелеют. Вслед за Фатимой выхожу из комнаты Люка и спускаюсь в гостиную, к Тее.
Больше всего из солтенской жизни мне запомнились контрасты. Пронзительно яркое море солнечными зимними днями и непроницаемая тьма по ночам – в Лондоне так темно не бывает. Сосредоточенное безмолвие на уроках рисования и чудовищный шум в буфете, издаваемый тремя сотнями голодных девчонок. И главное – крепость дружеских уз, что возникли всего через пару недель после знакомства и развились в атмосфере, более всего для этого пригодной… А еще – неминуемые враги такой дружбы.
Тем, первым вечером, меня шокировал звонок к ужину. Мы с Фатимой как раз занимались распаковкой чемоданов, двигались почти бесшумно по маршруту «кровать – шкафчик – кровать». Молчание между нами не напрягало, ведь мы успели подружиться и чувствовали себя комфортно друг с другом. По звонку мы выскочили в коридор и наткнулись на звуковую стену. В моей прежней, дневной школе звонки были как звонки, а этот, сам по себе невыносимый, только усиливался по мере того, как мы приближались к буфету.
Там и во время ланча было не протолкнуться, а с тех пор приехало еще немало девочек. Каждая старалась перекричать и подруг, и невменяемый звонок; барабанные перепонки у меня едва не лопались.