– Нет, лучше завтра в Партклуб… Там уже знакомее обстановка, – таково было мое окончательное решение.
Две неудачи значительно ухудшили настроение. В душе я упрекал себя за недостаток решимости. Но привычка, еще со времени гражданской войны, заставляла, помимо логики и рассудка, слушать еще какой-то внутренний голос. Сколько раз он спасал мне жизнь! Этот голос твердо и определенно говорил мне: «Завтра в Партклуб…»
Дождь лил как из ведра. Над мрачным серым Питером болотные испарения, туман и фабричные перегары смешивались в мокрый желтоватый сумрак…
Я переутомился. Бессонные короткие, прерывистые ночи, сырая земля, непрерывный дождь, проникающая до костей сырость… Постоянное беспокойство, оглядки направо и налево, страшное напряжение нервов и воли – все это давало о себе знать… Решение было непоколебимо, но душа жила в каком-то хаосе движений. В эти тяжелые часы мысли уходили в прошлое героических походов на Кубани: тени Корнилова
, Маркова
, "Римановского
, Шперлинга
проносились над моим утомленным обессиленным сознанием, звали к твердости и борьбе до конца. В сумрачной толпе чужих, серых лиц, под взглядами чекистов столько раз лихорадочно работала мысль:
«Разве эти подвиги – жертвы, героизм Корнилова и Маркова не обязывают и нас на всю жизнь, навсегда продолжить тернистый, славный их путь? Разве для того только в сотне битв не коснулась немногих нас смерть, чтобы кончали мы бесславно жизнь свою на задворках Европы? Мы, о которых сказал поэт:
Не склонившие в пыль головы
На Кубани, в Крыму и в Галлиполи…
Это и есть смысл нашей жизни: предпочитать смерть – пыли».
В данном случае перед дверью «партклуба» была пыль; за дверью стояла – оскаленная смерть…
Третьего не было…
Было восемь часов и три четверти…
Белый вечер, сырой и теплый, висел над «Ленинградом». Звонки трамваев, шарканье человеческих гусениц по панелям, стук собственного сердца – частый и тревожный – вот и все, что воспринимало сознание. И еще оно восприняло ясно и четко, что у подъезда Партклуба стоит милиционер, что ворота в проходной двор в соседнем доме заперты на солидный висячий замок и остается единственный путь бегства – на Кирпичный переулок…
Прошли перед «мильтоном». Он скосил на нас глаза и отвернулся… Выглянули на него из-за угла Кирпичного. О счастье! «Мильтон» неторопливым шагом побрел к Гороховой… Путь, значит, свободен!..
– Смотрите не отставать, – говорю я спутникам, чувствуя, как мой голос звучит отчаянием кавалерийской атаки.
Тяжелая дверь еле поддается…
Я знаю наверное, что на этот раз – все будет…
В прихожей полумрак. Товарищ Брекс беседует о чем-то с маленьким черноватым евреем; они оба склонились над какими-то списками. Еврей в чем-то упрекает тов. Брекс, и она, видимо, сильно смущена. Низкая лампа освещает их лица. Прямо перед нами лестница наверх, налево вешалка – мы уже здесь все знаем.
– Распишитесь, товарищи, и разденьтесь, – кидает торопливо т. Брекс, показывая на вешалку, и продолжает свое объяснение.
«Федоров, № партбилета 34», – вывожу я неровным почерком…
Дима лепит кляксу, Сергей на сей раз не вынимает уже «партийного» билета…
Поднимаемся наверх, идем по коридору, видим в конце коридора зал с буфетной стойкой и далее – вход в коммунистическое общежитие.
Из-за стойки выходит какая-то сухощавая молодая женщина и идет нам навстречу. Я с портфелем под мышкой, вежливо расшаркиваюсь:
– Доклад товарища Ширвиндта?
– Дверь направо…
– Очень благодарен, товарищ…
Тяжелая, почти до потолка, дубовая дверь… Как сейчас помню медную граненую ручку… Кругом роскошь дворца.
Нет ни страха, ни отчаяния, ни замирания сердца… Впечатление такое, точно я на обыкновенной, спокойной неторопливой работе…
Дверь распахнута. Я одну-две секунды стою на пороге и осматриваю зал. Десятка три голов на звук отворяемой двери повернулись в мою сторону… Бородка тов. Ширвиндта а-ля Троцкий склонилась над бумагами… Столик президиума – посреди комнаты… Вдоль стен – ряды лиц, слившихся в одно чудовище со многими глазами… На стене «Ильич» и прочие «великие». Шкапы с книгами. Вот все, что я увидел за эти одну-две секунды…
Закрываю за нами дверь…
Я говорю моим друзьям одно слово: «можно», и сжимаю тонкостенный баллон в руке…
Секунду Димитрий и Сергей возятся на полу над портфелями, спокойно и деловито снимая последние предохранители с гранат…
Распахиваю дверь для отступления… Сергей размахивается и отскакивает за угол. Я отскакиваю вслед за ним… Бомба пропищала… и замолкла. Еще секунда тишины, и вдруг страшный нечеловеческий крик:
– А… а… а… а… Бомба!..
Я, как автомат, кинул баллон в сторону буфета и общежития и побежал по лестнице… На площадке мне ударило по ушам, по спине, по затылку звоном тысячи разбитых одним ударом стекол: это Дима метнул свою гранату.
Сбегаю по лестнице…
По всему дому несутся дикие крики, шуршание бегущих ног и писк, такой писк – как если бы тысячи крыс и мышей попали под гигантский пресс…
В прихожей-вестибюле с дико вытаращенными глазами подбегает ко мне тов. Брекс.
– Товарищ, что случилось? Что случилось? – еле выдавливает она из себя…
– Взорвалась адская машина, бегите в милицию и в ГПУ – живо! – кричу на нее командным голосом.
Она выбегает за дверь и дико вопит на Мойку:
– Милиция!!! Милиция-а-а!..
Сергея уже нет в вестибюле. Я ерошу волосы на голове – для выскакивания на улицу в качестве пострадавшего коммуниста, кепка смята и положена в карман, пальто-плащ бросаю в клубе. Жду Диму… Второй баллон в руке наготове.
Секунда… вторая… третья…
Медленно сходит Дима… Рука – у немного окровавленного лба; лицо, однако, непроницаемо-спокойно. Не торопясь, он подходит к вешалке, снимает свой плащ и надевает его в рукава…
– Ты с ума сошел… скорее., живо!.. – кричу ему и кидаю баллон через его голову на лестницу.
Звон разбитого стекла… и струйки зеленого дымка поднимаются выше и выше – это смерть.
Наконец мы на улице. Направо к Кирпичному – одинокие фигуры, налево от Невского бежит народ кучей, а впереди, шагах в тридцати – сорока от нас милиционеры – два, три, четыре – сейчас уже не скажу.