– Подождем, пока не пройдет три месяца, Цова, – отвечает Захария.
– Лучше перестраховаться, – кивает imma, соглашаясь с зятем. – В конце концов, это же Элишева.
Авнер прислоняется к стене. В руке у него глиняная трубка, из которой поднимается дым аира, сладкий, резкий запах которого подхватывается горным ветерком. У курящего аир кружится голова и развязывается язык. Авнер вдыхает дым, пока он не улетает к звездам. Я трепещу от желания и от стыда. Встряхиваюсь, чтобы прийти в себя. Коринна предупредила, что вынашивание ребенка вызывает у женщины много странных чувств.
Я проскальзываю в дом и беру черный стеклянный сосуд, стоящий на полке рядом с глиняными кувшинами. Приглушенный свет глиняной лампы на рабочем столе отражается от него глянцевым блеском. Сосуд столь же прекрасен, как и при солнечном свете. Или прекраснее.
В молитвах мы всегда гоняемся за белым. А где же молитвы об окутывающем утешении тьмы?
«Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся»[29 - «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой, и буду белее снега» (Пс. 50:9).].
– Но, если бы не тень, где бы мы отдохнули от солнца? – говаривала бабушка, поправляя скрученный пояс моей туники.
Я касаюсь щекой гладкого прохладного сосуда.
В дверях мелькает тень. Авнер.
– Ta’heh! Ta’heh!
Он извиняется за то, что меня напугал.
Кожу окутывает жар его тела. Я отступаю прочь и спотыкаюсь. Сосуд выскальзывает из рук. Но он ловок, в мгновение ока подхватывает вещицу. Ловит одной рукой.
Он снова передает мне сосуд, и я раскрываю ладони. Он кладет вещицу мне в ладонь и сжимает мои пальцы. Надо высвободить руки, но я мешкаю. Он так похож на мужа. А кто не похож? Я отдергиваю руки.
– Надо бы сделать еще один, – говорит он. – Или несколько, но немного. Пробовал повторить, но безуспешно. Всю жизнь я повторяю свои ошибки. А эту не могу.
Он смеется, выдыхая ароматный дым.
– Научи меня работать со стеклом, – набравшись смелости, прошу я. Может, назло матери. Или захотелось произвести на него впечатление. Или надышалась дымом из его трубки.
Он кладет трубку на стол и складывает руки на груди. Кажется, раздумывает без насмешки и сомнения.
– Это тяжкий труд. До боли, до пота. Чуть зазеваешься – получишь ожоги.
Коринна предупредила меня, что в первые три месяца беременности могут возникнуть новые ощущения. Когда я вижу Авнера, тело охватывает жаром. Сосуд в руке нагрелся и грозится выскользнуть из ладони.
– Sh’lama, Авнер. Спокойной ночи.
– Конечно. Ta’heh, – в третий раз извиняется он.
В дверях он встречает Бейлу. Ко мне ее привело шестое чувство – нюх на тех, что крадутся по ночам.
Авнер останавливается и поворачивается ко мне.
– Если Захария разрешит, я тебя научу.
Если тело матери раздается и созревает с растущим ребенком, то мое нет. Ни кровотечения, ни выкидыша, ничего, что подсказало бы, в чем дело. Мой брат, Цадок, после обрезания получает имя, а у меня вот уже девять месяцев ни ребенка, ни месячных.
Я и нежно люблю этого ребенка, и завидую его появлению. Маленького, но уже мужчину, обожаемого родителями, его милые черты, крохотные пальчики, сжимающие материнскую грудь, ее радость при кормлении.
Не люблю возвращаться домой, но, кажется, только я могу успокоить Цадока, он тянется ко мне, вызывая ревность матери. И не обожать его невозможно.
Когда у братика прорезается первый зуб, я учу его произносить имя. Он краснеет от натуги и выпаливает:
– Цад!
Хлопая в ладоши, я снова и снова повторяю его имя, чтобы запомнилось, несмотря на возражения мамы.
В тот вечер, когда брат делает первые шаги, поднимается ветер, деревья хлещут друг друга ветвями и качаются. Я тоже в ярости. Взяв семечко одуванчика, хранившееся в мешочке под циновкой со времен помолвки, я, как в детстве, выхожу в бурю. Стряхнув семя с кончиков пальцев, я кричу ветру о своем отчаянии. На мои молитвы не ответили. Наверное, их даже не слышали.
Когда я чуть позже здороваюсь с Захарией, он протягивает ко мне руку, снимает что-то с туники и, как много месяцев назад, показывает семечко одуванчика.
– Не надо, – отталкиваю я руку.
Я лежу одна на тюфяке, разглядывая черный сосуд, подарок Авнера.
Неужели он следит за мной, как змея, подкрадывающаяся в лунном свете? Или это глаз, который видит мою печаль и не отводит взгляда?
Я роняю руку на тюфяк. Тело ноет от ожидания, устав надеяться. Терпеть позор из-за того, что Властитель мира благословляет всех женщин, кроме меня.
Я закрываю глаза и приветствую тьму.
Где же мне отдохнуть, как не в тени?
Глава 9. Флоренция, 1512 год
В нашей таверне «Кисть» всегда кипит работа: блюда готовятся, подаются, потом уборка после посетителей. Воодушевленный хвалебными отзывами о еде и вине, когда он помогал моему отцу в «Драго», Мариотто, мой предприимчивый муж, решил сам открыть постоялый двор, расположенный среди знаменитых таверн Лоренцо Медичи за пределами Порта-Сан-Галло, и посетители пользуются его непредсказуемым, но любезным гостеприимством. Здесь бывают и многие известные художники.
– Когда кормишь и поишь, все стремятся навязаться к тебе в друзья, – объяснил Мариотто.
Но мы знали, что острые языки флорентийских критиков задели его за живое, когда речь зашла о картинах.
– Ради бога, прекрати метаться взад-вперед, – говорю я мужу, который не встал рано, как я, а еще даже не ложился. – Микель прав. Ты жалкая persona inquietissima[30 - Неугомонный (лат.).]. Мечешься, как муха в бутылке.
– Помни про свиные рульки – посетители от них без ума. Покупай столько, сколько донесешь, – распоряжается Мариотто. – За рыбой отправляйся на площадь дель-Пеше. Не на рынок, capisci?
– Семь лет женаты, и три года управляюсь в твоей таверне, а ты все думаешь, что я ничего не соображаю? – отвечаю я. – Штаны бы свои заштопал, пока я на рынке.
– Что, надо зашить?
Мариотто выворачивает шею, чтобы разглядеть дырки в штанах, не поняв, что я имею в виду «займись своими делами».
На рынках я пробиваюсь сквозь толпы людей, которые, как и я, ранние пташки, торгуются, покупая зерно, мясо, рыбу и вино. В воздухе витают запахи тушеного угря и свинины на вертеле, некоторые подмастерья не могут устоять перед едой, купленной для хозяев. Наполняя корзину, я узнаю тенор отца, который вопит в пространство:
– Sono solo! Я один. Я один!
Нескончаемый плач.