
Цена греха
Мама поднимает на меня заплаканные глаза, и в них вспыхивает что-то знакомое. Та самая материнская забота, которая не знает границ. Которая способна залатать даже самую глубокую душевную рану.
— А кушать? Сыночек, кушать надо. Сейчас я быстро накрою на стол.
Она уже суетится, вытирая руки о фартук, и я не могу сдержать улыбку. Мама всегда так — когда внутри штормит, она начинает кормить. Её язык любви — это тарелка супа и горячий чай. Она не умеет говорить о чувствах, но умеет вкладывать душу в то, что делает.
Я сажусь за стол, как раньше. Деревянная поверхность отполирована до блеска локтями. Провожу пальцем по краю столешницы — там, где когда-то выцарапал своё имя перочинным ножом. Провожу по нему подушечкой и чувствую, как время сжимается в точку.
Мама порхает по кухне, ставя передо мной одно блюдо за другим. Домашний коддл, хлеб из овсянки, пирожки и чай. Всё на родном, уютном столе, за которым я вырос. За которым мы праздновали Рождество, встречали мой день рождения.
— Может, ещё чего? — спрашивает она, открывая духовку и заглядывая внутрь. — Яблоки ещё минут десять, точно будут печься.
— Мам, ты накрыла целый стол, а я попросил только чай. — Отвечаю ей мягко. — Сядь со мной.
— Конечно, сынок. — Она всплескивает руками, снимая фартук. — Ты же там не ел совсем нормальной еды.
Мама наконец садится напротив. Я вижу, как в морщинках вокруг её глаз прячется уставшее счастье. Её рука тянется через стол, и пальцы накрывают мою ладонь.
Я отпиваю чай и закрываю глаза на секунду. Смеюсь, качая головой. Смех выходит нервным, но я стараюсь, чтобы она поверила.
— Мам, забудь. Я здесь, а всё, что было там, пусть останется там.
Она тихо вздыхает и вытирает слёзы платком, уже влажным насквозь.
— Это, видимо, возраст, — тихо говорит и отводит взгляд, но я вижу, как дрожит её подбородок. — Ты не представляешь, как я рада, что ты здесь.
— Я тоже очень рад, мам, — отвечаю я.
Моё сердце сжимается от того, что она смотрит на меня, как на подарок, который не надеялась получить.
И вдруг эту иллюзию моего возвращения домой разрывает ненавистный мне голос.
— Аманда! Я дома!
Слышен стук упавшего стула в коридоре, шуршание пакета и звон бутылок, катящихся по полу.
— Только я забыл пряную приправу! — доносится уже ближе.
Внутри меня всё натягивается. Пальцы сами находят край кружки и сжимаются вокруг.
— Фергус, иди сюда скорее! — кричит в предвкушении мама, вставая.
Она хочет, чтобы он увидел и разделил с ней эту радость. Чтобы они вместе, как семья, встретили меня.
Я ставлю кружку на стол громче, чем планирую. Удар о дерево, как пощёчина.
Мама, видя перемену, замирает. Медленно садится обратно на стул. Она смотрит на меня, потом на дверь. Потом снова на меня.
Отец входит на кухню. Он стоит в дверном проёме в старой рубашке с жёлтыми пятнами. Пакет выпадает из его рук на пол. Бутылка дешёвого виски катится к моим ногам.
— Шон, ты вернулся. — Говорит отец, еле шевеля губами.
Аппетит пропадает мгновенно точно по щелчку выключателя. Я отодвигаю тарелку.
— Да. Я здесь, — отвечаю холодно.
Отец осекается и опускает взгляд на бутылку. И в этом опущенном взгляде — всё, что я помню. Все вечера, когда он не возвращался. Все его обещания, которые разбивались о дно очередного стакана.
— Фергус! Ты там всё перебил, наверное, — бросает мама, пытаясь перевести всё в шутку. Её голос звучит неестественно бодро.
Я не могу играть в эту её игру.
— Лучше, чтобы всё разбилось. — Бросаю я.
Злость вспыхивает. Несмотря на месяцы, что прошли. Несмотря на то, что я обещал себе быть спокойным. Она поднимается изнутри и сдавливает виски.
— Ты, смотрю, так и не просыхаешь? — продолжаю я наступать.
Мама сжимается на своём стуле. Отец молчит. Его беспомощные руки висят вдоль тела.
— Работаешь? Или живёте только на выплаты? — Обращаюсь только к нему.
Мама испуганно переглядывается с отцом.
— Он просто не может найти работу. — Мама отвечает за него, почти неслышно.
— Значит, он просто ничего не делает. — Фыркаю я. Слова сочатся ядом, который копился слишком долго. Разъедал меня изнутри все эти месяцы, и теперь вытекает наружу, отравляя всё вокруг.
— Не разговаривай со мной в таком тоне. — Отец наконец поднимает голову.
Я срываюсь с места и встаю прямо перед ним.
— С кем? Скажи мне, с кем я разговариваю в таком тоне? С родным отцом или с тем, кто отправил меня в тюрьму?
Мама вздрагивает. Я ударил её словами, а не отца. Она прижимает платок к губам, кружево дрожит на её пальцах. Но мама не вмешивается. Она никогда не вмешивалась.
— Я хотел уберечь тебя, — тихо отвечает отец с мольбой в голосе.
Я смотрю на него, на его мятый воротник, на руки, которые когда-то поднимали меня в воздух, когда я был маленьким.
Уберечь.
Слово застревает во мне как инородное тело.
— Уберечь? — переспрашиваю я. — Ты называешь это «уберечь»?
Я смотрю на отца. Он смотрит на меня. И между нами — бутылка дешёвого алкоголя.
— Весь этот год я выживал там. Каждый. Гребаный. День. — Напоминаю ему.
Мама громко всхлипывает. Я осекаюсь. Не хочу, чтобы. она знала все подробности последнего года. Я чувствую, как ее сердце бьётся где-то рядом и делаю глубокий вдох.
— Ключи от вагончика деда. Где они?
Мама смотрит на меня растерянно, в отличие от отца.
— А как же… — Она запинается. — Ведь твой дом здесь.
— Я не останусь с предателем, мам. — Говорю, не скрывая горечи.
Слова звучат как приговор. Отпечатываются в воздухе, оседают на стенах, на столе, на остывшей еде.
Отец снова опускает голову и молчит. Он ничего не говорит в свою защиту. В свете кухонной лампы его тень на стене кажется огромной, но сам он — маленький, никчёмный.
Между нами пропасть, которую не заполнить ничем. Она пахнет перегаром и разочарованием.
— Ключи. — Я протягиваю руку.
Он медленно достаёт связку из кармана брюк. Пальцы мелко дрожат. Отстёгивает нужный ключ и протягивает мне. Его рука замирает на мгновение. Он хочет сказать что-то ещё, но я забираю ключ раньше, чем он успевает открыть рот.
— Спасибо, мам, — наклоняюсь и целую её в лоб. — Я приеду на выходных помочь во дворе.
— Шони… — шепчет она.
— Если захочешь, приходи ко мне… — Я бросаю предупреждающий взгляд на отца. — Только без него.
Не дожидаясь ответа, я ухожу. Шаги гулко отдаются в коридоре. Я слышу, как мама рыдает за спиной, но не оборачиваюсь. Если обернусь — сломаюсь. Сажусь в пикап и завожу двигатель. И больше не задерживаюсь ни на минуту.
В зеркале заднего вида дом уменьшается. Жизнь раньше была иной. Семейной. Цельной. До того, как я свернул не туда. До того, как всё разбилось вдребезги. А сейчас я возвращаюсь в этот дом только ради матери. Только ради того, чтобы увидеть её улыбку и убедиться, что с ней всё в порядке.
***
Я приезжаю к вагончику на краю реки. Стёкла мутные, крыша кое-где просела. В темноте он похож на заброшенную игрушку — ту, которую когда-то любили, но забыли на заднем дворе под дождём.
Захожу внутрь. Включаю старую лампу. Она мигает, но загорается, отбрасывая тёплый круг на выцветшие обои.
Пришло время привести здесь всё в норму. Беру тряпку, вытираю пыль с полок, с подоконников. Сметаю паутину с углов.
Методично, молча, как делал когда-то дед, когда хотел привести мысли в порядок.
Потом падаю на кровать. Пружины скрипят под весом тела. Знакомый звук, от которого внутри что-то отпускает. Я закрываю глаза и проваливаюсь в сон.
В тот самый, который показывает мне год, который я хочу забыть. В те дни, когда мир сузился до бетонных стен и железных решёток. Когда каждый новый рассвет приносил не надежду, а очередную битву за то, чтобы остаться собой. Когда я научился не показывать страх, потому что страх приравнивался к смерти.
Лица. Голоса. Крики. Отчаянье.
Я снова там. В той клетке, откуда выбрался, но которая навсегда осталась частью меня.
Я открываю глаза и вижу серый потолок камеры. Слышу шаги надзирателя в коридоре. Чувствую, как холодный пол отдаёт в босые ступни, как спёртый воздух оседает в лёгких свинцом.
Но сквозь этот сон я слышу голос Келли: «Главное — какой ты сейчас».
И я цепляюсь за него, как за последний лучик света в этой темноте.
Оказывается, можно выйти из тюрьмы, но носить её стены внутри себя. Можно покинуть камеру, но каждый раз, закрывая глаза, возвращаться туда. Пока однажды не появится кто-то, чей голос пробивается сквозь эти стены. И ты понимаешь: ключ не в замке. Ключ всё это время был в твоём кармане. Ты просто боялся его повернуть.
Глава 5
Шон Маккарти
Ошибка, совершённая ради помощи, — уже не ошибка, а цена, которую ты платишь за чужую улыбку.
***
Год назад.
Я выхожу из дома. Вечерний воздух бьёт в лицо. Отрезвляет, пробирается под куртку, остужая разгорячённые нервы.
Подношу телефон к уху.
— Теперь можешь говорить.
— Маккарти, у наших есть предложение. Я уверен, тебе понравится. — Раздаётся голос Кола.
Мой знакомый из нелегального мира. Мы пересекались в делах пару раз, но никогда не работали вплотную. Он всегда был на периферии — тот, кто знает, но не участвует. До сегодняшнего вечера.
— Говори, не тяни. — Тороплю его.
— В Ратморе есть мужичок, — продолжает он. — Конченый алкоголик. У него есть старая тачка около дома. Его видят в местном баре каждый вечер. Можно проследить за ним и угнать его корыто.
Я сжимаю челюсть. Слышу, как зубы скрипят где-то внутри черепа.
— Мы не договаривались заниматься крупными кражами. И тем более угоном.
— Ты не понимаешь! — Голос становится настойчивее. Кол нервно дышит. Слова спотыкаются друг о друга. — Это другие деньги. Мы даже не спалимся. Просто проберёмся в дом, заберём ключи и укатим в соседнюю деревню, в гараж с Бобом. Там разберём и продадим на запчасти. Тачку не найдут. И нас тоже. А деньги здесь другие, брат.
Я смотрю на тусклый свет в окне родительского дома. Издалека он кажется уютным. Но я знаю, что внутри темнота, которую этот свет не может разогнать.
— Мне не нравится идея. Это перебор.
— Твоей семье нужны деньги пока твой отец не взялся за голову. Тем более твоей маме нужна операция на ногу, да и…
Он не договаривает, резко замолкая.
Кол знает мои слабые места. Знает, где нажать, чтобы я прогнулся. Всегда знал.
Пальцы сжимают телефон так, что костяшки ломит. Его слова въедаются под кожу. Оседают где-то между рёбер. Пульсируют в такт сердцу.
У меня нет выбора. Выбор — это роскошь. У меня — только иллюзия. И то, если повезёт.
Я закрываю глаза и вижу маму. Как она морщится от боли, когда думает, что никто не видит. Как прячет хромоту за улыбкой. Как говорит «всё хорошо», когда я спрашиваю, не нужно ли ей к врачу.
Я перевожу взгляд на звёзды. Они такие же равнодушные, как Ратмор.
— Я согласен.
— Красава. Я скину тебе время и адрес, как только убедимся, что он будет там начнём.
— Понял.
Я нажимаю отбой и экран гаснет. Смотрю на своё отражение в тёмном стекле окна и не узнаю себя.
Тот ли я человек, которым хочу быть? Или тот, кем меня сделали обстоятельства?
Собираюсь вернуться в дом, но сталкиваюсь с отцом в дверях.
Он держит дверь открытой и сканирует меня. В глазах то, чего я не видел давно или не хотел видеть. Непривычная трезвость и осознание.
— Чего тебе? — бросаю я, не скрывая раздражения.
— Ты же понимаешь, если тебя поймают, то посадят?
Он слышал разговор.
— Тебя это стало волновать? Почему-то, когда ты бухаешь на краденые деньги, ты не задумываешься, откуда они.
— Я найду работу, сын. Мне осталось немного, и я… — Он замолкает, не зная, что сказать и делает глоток из очередной бутылки виски.
Горлышко звенит о зубы. Привычный, до тошноты знакомый звук.
Я срываюсь быстрее, чем успеваю подумать. Выхватываю бутылку и со всей силы швыряю в сторону. Стекло разбивается с оглушительным звоном. Осколки разлетаются по полу веранды. Сверкают в тусклом свете из прихожей, как осколки разбитой надежды на лучшую жизнь.
Тишина. Только моё тяжёлое дыхание. И его — прерывистое, пьяное, жалкое.
Отец смотрит на осколки. Потом на меня. В его глазах подступившие слёзы. Свет лампы играет, дробится в стеклянных крошках на полу, разбегается солнечными зайчиками, которым здесь не место.
Наше молчание прерывает мамин приглушённый вздох откуда-то из глубины дома.
— Тебе останется немного, если ты не оставишь бутылку, — цежу сквозь зубы, глядя отцу в глаза.
— Фергус? Шони? У вас всё в порядке? — встревоженный голос мамы доносится с окна второго этажа.
Я считаю до трёх, чтоб хоть немного успокоиться.
— Отец уронил бутылку, сейчас уберёт. Все целы, мам. — Отвечаю ей.
Окно закрывается почти беззвучно. Мама не поверила, но сделала вид. Как всегда.
— Ей нужна операция, и ты об этом знаешь. Если не сделать операцию, она не сможет ходить. — Понижаю голос до шёпота, в котором кипит сдерживаемая ярость. Она жжёт горло, вырывается наружу горячим, шипящим воздухом. — Ты это понимаешь? Она будет прикована к постели. А ты своим образом жизни только всё усложняешь. — Сглатываю комок в горле. — Плевать как, но я помогу ей. Не мешай мне.
Не дожидаясь ответа, ухожу к себе. Каждая ступенька скрипит под ногами, осуждая меня. Дерево стонет, вторит моему состоянию. Я считаю их. Пять. Семь. Двенадцать.
Захожу в комнату и закрываю дверь. Щелчок замка отрезает меня от остального мира. Меня встречает полумрак. Старая кровать, письменный стол, стопка книг на подоконнике.
Телефон вибрирует коротким сигналом.
Я отвечаю. Голос Кола почти официальный.
— Шон. Завтра в баре за ним присмотрят, пока мы будем угонять тачку.
Я закрываю глаза и снова вижу мамину улыбку, её хромоту, её слёзы.
— В 22:00 буду у бара.
Сбрасываю звонок и падаю на кровать. Смотрю в потолок. На нём играют тени от уличного фонаря. Они тянутся к стенам, к окну, ко мне. Дрожат в такт ветру за стеклом.
Завтра я снова переступлю черту. И часть меня хочет верить, что это последний раз. Что после операции мама встанет на ноги — и я остановлюсь. Завяжу и начну всё сначала. Всё по закону.
Но другая часть меня знает, это не в последний раз. Оказывается, можно хотеть быть хорошим и хотеть измениться. Можно смотреть на звёзды и обещать себе, что завтра будет по-другому. А потом приходит «завтра», и ты снова делаешь тот же выбор. Потому что другого пути нет. А когда его нет — это называется «выживание». А я выживаю, как умею.
***
Плохое предчувствие сидит под ложечкой, но я отгоняю его.
Схема Кола кажется выигрышной, достаточно просчитанной. Но это не играет роли сейчас. Самое главное — это поставить маму на ноги.
У неё разрыв в колене, физиотерапия не помогает. Ради неё я готов рискнуть.
Вечером мы стоим у бара. Холодный воздух пахнет сыростью и прокисшим пивом. Боб даёт знак из-за угла, короткий взмах рукой. Наш объект готов. Мужик напился и теперь дрыхнет где-то в углу, уткнувшись лицом в липкую стойку.
Мы выдвигаемся к его дому. Три квартала и пять минут быстрым шагом. Обстановка в это время спокойная. Всё как обычно. Подозрительно обычно.
Я взламываю машину. Старый седан с вмятинами на крыле и ржавчиной на порогах. Пальцы двигаются на автомате. Пара движений и мотор оживает.
— Всё идет по плану, — думаю я.
Но проходит меньше минуты и по крыше начинают барабанить. Чем-то тяжёлым, от чего металл прогибается внутрь, отдаёт вибрацией в позвоночник.
Я поднимаю голову. Сквозь заляпанное стекло вижу перекошенное от ярости лицо.
Этот мужик здесь. План раскрыт.
Кол срывается с места первым. Выбегает из машины и исчезает за углом, даже не оглянувшись. Трусливый ублюдок.
Я перебираюсь на пассажирское сиденье — туда, где он сидел минуту назад, обещая, что всё будет чисто. Пальцы скользят по дешёвому чехлу, ищут ручку двери, чтобы выбраться с другой стороны. Но мужик быстрее.
Стекло взрывается. Арматура входит в него с острым звуком. Осколки летят в лицо, режут щёку. Я закрываюсь руками, но слишком поздно. Резкая боль пронзает глаза. Теряю ориентацию. Мир расплывается в мутных вспышках, превращаясь в калейдоскоп серого и красного.
Он открывает дверь и хватает меня за шкирку, швыряя на асфальт.
Тяжёлый удар по спине. Я чувствую его каждой косточкой, каждой мышцей.
Пинки. В рёбра. В поясницу. Ещё один удар по голове. Следом по почкам, отчего из лёгких выбивает воздух, и я хватаю ртом ночную пустоту, но в неё не входит ничего, кроме боли.
Срабатывает инстинкт. Древний, звериный, тот, что живёт глубже страха в каждом из нас. Он поднимается яро откуда-то изнутри.
Я пытаюсь проморгаться и различить силуэт. Кровь заливает один глаз, второй видит размыто. Отталкиваю его от себя ногами. Мужик падает, теряя свое оружие против меня. Арматура катится к моим ногам, и я нащупываю то, чем он меня огрел.
Он быстро поднимается и набрасывается на меня. И я бью в ответ.
Мир сужается до одного движения. До одного удара. До одного выдоха. Я перестаю быть Шоном. Я становлюсь только рефлексом. Тем, что осталось от мальчика, который когда-то научился защищать себя единственным доступным способом.
Я перестаю думать, просто выживаю.
Его тело валится на асфальт с глухим звуком, который въедается в память навсегда.
Я опускаюсь на колени рядом с ним. Дрожащими пальцами щупаю пульс на его шее. Сердце бьётся. Жив. Я выдыхаю — и в этом выдохе всё: и облегчение, и ужас, и осознание того, что я только что сделал. Смотрю на свою руку. С пальцев капает кровь. Она собирается каплями на кончиках, срывается вниз на асфальт.
До меня доходит вся тяжесть случившегося только что. Бросаю арматуру в сторону. Металл с лязгом ударяется о бетон, подпрыгивает, катится и замирает в полосе света от фонаря. Звук режет слух, как выстрел.
И тут сирены. Они нарастают пронзительным воем, и от них всё внутри сжимается в тугой, холодный узел.
Машина выезжает из-за угла, заливая меня светом фар. Белый, ослепляющий свет ударяет в лицо. Бежать некуда. Да и ноги не слушаются.
Ко мне приближаются фигуры в форме. Одна из них уже вызывает скорую в рацию.
Я щурюсь от света фар, но не опускаю голову. Кровь на лице уже начала подсыхать — стягивает кожу, липнет к ресницам.
— На колени! Руки за голову! — голос резкий, властный, не терпящий возражений.
Я опускаюсь на колени и кладу руки на затылок, как говорят. Наручники защёлкиваются на запястьях.
— Есть кто-то ещё? — спрашивает один из гардов.
— Убежал, — отвечаю севшим голосом. — Я не знаю, куда.
Двое переглядываются. Один остаётся у тела и проверяет пульс. Второй поднимает меня, толкает в сторону машины. Заднее сиденье пахнет чужим страхом. Я прижимаюсь затылком к холодному стеклу и жду своего итога.
В участке меня заводят в комнату для допросов. Пока я один, всё время смотрю на свои руки в наручниках. Кровь запеклась под ногтями.
Проходит полчаса. Может, час. Время здесь течёт иначе. Дверь открывается.
Входит женщина. Лет сорок, короткие волосы, строгий костюм. На поясе значок и пистолет. Она садится напротив, кладёт на стол папку, и открывает её.
— Шон Маккарти, — читает она без эмоций. — Восемнадцать лет. Раннее не привлекался. — Она поднимает на меня цепкий профессиональный взгляд. — Ты хоть понимаешь, что если он умрёт, то ты сядешь за убийство? — продолжает она.
— Он жив. Я проверял пульс. — Я сглатываю, но во рту сухо.
— А если его состояние ухудшится после операции? — Она наклоняет голову, рассматривая меня. — Открытая черепномозговая травма. Ты его арматурой чуть на тот свет не отправил в миг.
Я молчу. Мне нечего сказать. В голове только глухой удар, от тело на асфальте.
— Где твой подельник? — спрашивает она.
— Я не знаю.
— Имя.
— Я не знаю.
Она вздыхает и откидывается на спинку стула.
— Ты способный парень, Шон Маккарти. Я видела твоё личное дело. Умный. Активист в школе. Был. Пока не связался с плохой компанией. После сегодняшнего просто так ты отсюда не выйдешь. И это не угроза, а факт.
Она закрывает папку хлопком.
В мыслях всплывает образ мамы. О том, что она скажет, когда узнает. О том, что операцию теперь не сделать.
Оказывается, можно хотеть сделать как лучше. Можно идти на риск ради тех, кого любишь. Но дорога в ад вымощена не только благими намерениями. Ты это поймешь, когда останешься в пустой комнате, в наручниках, глядя на пятно чужой крови на руках, которые ты так и не смог отмыть.
***
На следующий день меня перевозят в Корк. Это явный признак, что в ближайшее время мне вынесут приговор и закроют здесь в колонии.
После обеда меня приводят в комнату для посещений. Лампы монотонно гудят над головой, высасывая из воздуха последние капли человеческого тепла. Стены выкрашены в болезненно-зелёный цвет, давящий на психику.
Как только меня привезли сюда, следователь коротко, но точно мне всё объяснила. Бросила на стол бумагу с результатами из больницы: травма головы, но жить мужик будет. Слова отпечатаны чёрным по белому — официальные, безжалостные.
Уголовное дело. Срок светит реальный.
Дверь открывается со скрипом, прерывая мои мысли. На пороге стоит отец. В старой куртке. С опухшим лицом и глазами, в них плещется вина.
— Прости, Шон. — Говорит он.
— Это не место для твоей исповеди. — Слова выходят мёртвыми, как те бумаги на столе. — И совсем не вовремя твои признания.
Отец мнётся, переминается с ноги на ногу — как мальчишка, которого вызвали к доске, а он не выучил урок. Опускает взгляд.
— Это я рассказал Гилберту, что вы собрались сделать.
Я замираю. Слова не укладываются в голове. Они входят в уши, но мозг отказывается их обрабатывать.
Он всё знал. Пока меня били арматурой, пока я отбивался.
— Что? — переспрашиваю я.
И в этом «что» — надежда, что я ослышался. Что перепутал. Что сейчас он скажет: «Шучу, сынок, но шутка не удалась».
— Откуда ты узнал?
— Я подслушал разговор. Под дверью твоей комнаты. — Он проводит жёстко ладонью по лицу. — А с Гилбертом мы часто пьём в одном баре. Я боялся, что это приведёт тебя за решётку. Я хотел, чтобы он тебя просто остановили, и ты не успел сделать то, о чём пожалеешь.
Воздух в комнате давит на плечи, сжимает грудную клетку, вытесняет кислород.
В голове крутится только одна мысль. Она чёткая как удар арматуры.
Он хотел меня остановить и остановил. По-своему.
Только я переступил и уже сижу здесь.
— Ты хотел меня остановить. Ну что ж. Ты остановил. — Я поднимаю руки ему на обозрение. — Видишь? Сработало. Я сижу в участке с уголовным делом. А Гилберт в больнице. И всё благодаря тебе.
Отец открывает рот, но слов нет.
Я откидываюсь на спинку стула. Она впивается в лопатки, но я не чувствую.
— Ты знаешь, что самое страшное, отец? — говорю я. — Не то что ты меня предал. А то, что ты сделал это из любви. Ты правда думал, что спасаешь меня. И от этого ещё тошнее. — Переключаю взгляд на зелёную стену. — Ты боялся, что я сяду в тюрьму, и привёл меня сюда своими руками.
Молчание повисает в комнате.
Оказывается, нас разрушают не враги. Не те, кто желает нам зла. Нас разрушают те, кто любит нас неправильно. Чьи руки тянутся помочь, но сшибают с ног. Чья забота душит. Чья любовь как та самая бутылка, которую он так и не смог бросить: вроде бы греет, но на самом деле сжигает всё внутри.
— Я вытащу тебя, — говорит он, срывающимся в отчаянье голосом. — Найму адвоката.
— У нас нет денег на хорошего адвоката.
— Тогда я поговорю с Гилбертом.
Я качаю медленно головой. Ничего не ощущаю. Даже злости уже не осталось на него. Только выжженная земля там, где когда-то было что-то живое.
— Я пробил человеку голову. Мне нет поблажек. Разговор закончен, отец. Уведите меня! — Я обращаюсь к надзирателю в дверях.
Тот кивает и уводит меня, грубо хватая под локоть. Я даже благодарен ему сейчас.
Шаги гулко отдаются в коридоре. Я слышу, как отец что-то кричит вслед, но слова тонут в звоне ключей и лязге замков. Дверь камеры закрывается за моей спиной, и я остаюсь один.
Серый прямоугольник. Койка. Унитаз. Раковина. Стены, пропахшие сыростью. Столько боли впитано в эти стены, что они, наверное, давно должны были рухнуть.
Я сажусь на койку, и голова опускается как от усталости.
Предательство не всегда приходит от врагов. Иногда оно стоит на пороге родного дома, сжимая в руке бутылку и уверяя, что хочет как лучше.