Оценить:
 Рейтинг: 0

Место встреч и расставаний

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Мы попали в бурю, – произнес Лев. – На моей телеге оторвалось колесо.

Он жестом указал на стоящего рядом мужчину с натянутой на глаза шляпой.

– Я хотел отвезти брата моей жены, Зелика, к нему домой.

Дрожа под дождем, Зелик приподнял руку в приветственном жесте. В другой его руке отец Григория заметил небольшой темный чехол, по форме напоминающий силуэт. Он инстинктивно понял, что там должна лежать скрипка.

– Заходите, пока инструмент не испортился, – проговорил Йозек, приглашая их взмахом руки.

Его жена забрала мокрые пальто и развесила их у огня, а Йозек и Григорий смотрели, как Зелик кладет скрипичный футляр на стол и отпирает его. Все охнули, увидев сверкающий инструмент, который, к счастью, не пострадал из-за дождя.

Григорий до сих пор помнил эту картину: Зелик вынимает скрипку из футляра, извлекая инструмент, словно чародей. Он все еще помнил то накатившее на него чувство волшебства, когда Зелик положил подбородок на боковину скрипки, поднял смычок и начал играть. Зелик очаровал всех музыкой, завихрившейся завитками и арабесками; ноты наполнили комнату и заглушили бурю за окном.

Зелик пристукивал ногой по полу и покачивал головой из стороны в сторону. Если бы радость была звуком, то Григорий слышал его тем вечером от смычка Зелика, скользящего по струнам. Когда молодой человек в конце концов вложил инструмент Григорию в руки, наставляя того, как нужно держать смычок, все мысли мальчика устремились к тому, чтобы научиться играть самому. Этот инструмент был способен рассказывать о печалях и петь о радости без единого слова.

Следующим утром, когда взошло, высушивая сырое дерево и грязные дороги, солнце, Зелик дал Григорию последний урок. Григорий бережно взял инструмент в сложенные ковшиком руки. Он провел ладонью по длинному тонкому грифу и прикоснулся пальцами к скрипичным колкам. У него возникло чувство, что он впервые притрагивается к прекрасному.

Зелик тут же увидел, насколько естественно рука мальчика взяла смычок, и услышал, что у того врожденный музыкальный слух. А еще Зелик, прикрыв глаза, осознал: Григорий не просто чувствовал музыку; она исходила из него, словно бы он дышал каждой нотой. Пожимая руку Йозека и благодаря его за пристанище на ночь для него и Льва, Зелик прошептал на ухо мужчине: «У вашего сына талант. Продайте, что сможете, купите ему скрипку и найдите возможность обучать его. И сделайте это как можно скорее».

Йозек смог раздобыть своему сыну скрипку в обмен на двенадцать бочек для засолки, сделанных из его лучшего дерева. Отложив достаточную для пропитания семьи сумму, Йозек все оставшиеся деньги оставил на оплату уроков учителю музыки из соседнего поселка. Григорий быстро научился играть гаммы, а затем перешел к более сложным этюдам и сонатам, на изучение которых другим детям обычно требовалось гораздо больше времени.

Время от времени Йозек брал мальчика с собой в Краков, чтобы у того была возможность играть с аккомпаниатором на фортепиано. К десяти годам Григорий уже мог играть все концерты Моцарта. А в пятнадцать он взялся за Мендельсона.

Но как бы он ни любил музыку классических композиторов, после еженедельных ужинов на Шаббат Григорий всегда играл музыку своего штетла[3 - Штетл – небольшое, как правило, поселение полугородского типа, с преобладающим еврейским населением в Восточной Европе в исторический период до Холокоста.]. Глядя на него, мать улыбалась, а отец подливал вина соседям.

Став старше и продвинувшись в своем мастерстве, он стал помышлять о том, чтобы однажды сыграть концерт в прославленной Краковской музыкальной академии и дать сольные концерты при свечах по всей Европе. Но его мечты рухнули однажды ночью, когда он услышал звук разбитого стекла и крики матери.

Прежде квинтэссенцией его юности была тарелка супа, кусок хлеба и родители, улыбающиеся при звуках его скрипки. Но той ночью ею стали звуки ужаса и ненависти. Даже через пятнадцать лет, когда он играл в безопасности и великолепии Центрального вокзала, темные воспоминания о его последних днях в поселке часто возвращались к нему. Образ его отца, которого выволакивает из дома озлобленная толпа. Запах горящих бочек. Крики матери в темноте, когда сельчане подожгли их дом, а отец лежал на земле окровавленный и неподвижный. Звучащее как ругательство слово «жид», рассекающее воздух, словно коса.

Григорий стоял и смотрел, пассивно наблюдая, как рушится его семья. Он хотел броситься вперед, присесть возле отца и вытащить осколки стекла из его похожей на расколовшуюся тыкву головы. Он рвался обнять отца и вернуть тепло, которое покидало тело, заставляя его синеть на глазах у Григория. Но его конечности совсем не двигались. И только когда дом его семьи вспыхнул, он почувствовал, как ноги под ним зашевелились. Они двигались не намеренно, а инстинктивно – шатаясь, он двинулся к огню, чтобы спасти свою скрипку.

Менее чем через год после этого семнадцатилетний Григорий шел по Эллис-Айленд. С деньгами ему помог дядя, которого мама не видела много лет. В одной руке Григорий нес небольшой кожаный чемодан, в другой – свою скрипку. А под тканью его штанов скрывались красные пятна ожогов, опоясывающих одну ногу. Шрам и сам походил на огонь – неизменный алый факел, превративший его кожу в пересеченный рельеф. Вечное напоминание о той ужасной ночи.

Деньги Григорию дядя дал не только из сострадания; он был уверен: музыка мальчика могла привлечь посетителей в его ресторан в Нижнем Ист-Сайде. В первый вечер Григорий достал свою скрипку в набитой битком квартире на Деланси-стрит и исполнил серенаду своей новой семье. Женщины, оставив в раковинах немытую посуду, уселись на стульях, слушая, как он играет. Осмотрев комнату и увидев прикованных к месту женщин, дядя Григория уверился в том, что к концу недели все столики в его ресторане будут заняты.

Почти каждый вечер на протяжении трех лет Григорий играл бесчисленные мазурки и тарантеллы для посетителей, наслаждающихся борщами и голубцами. А он, в какой-то степени, наслаждался теплом ресторана. Посетители со своими семьями напоминали ему его выступления на Шаббат еще там, в штетле. Но не о таком исполнении мечтал Григорий, будучи моложе. Как новоявленный иммигрант в стране, которая по сравнению с Европой казалась столь богатой и полной перспектив, Григорий хотел использовать все возможности. Он не собирался всю жизнь исполнять серенады мужчинам и женщинам, пока те поглощают пироги и капусту его дяди. Он все еще вынашивал мечту – играть на сцене с оркестром, – исполнить которую ему до сих пор не представилось возможности.

Поэтому, увидев в оставленной как-то вечером одним посетителем газете объявление о том, что театр «Новый Амстердам» устраивает прослушивания для музыкантов, желающих попасть в их симфонический оркестр, Григорий воспринял это как знак. Как случай, которым следует воспользоваться. Он собрался с духом и пошел в театр. Там оказалось меньше людей, чем он ожидал, так как многие отправились на войну. Сам он избежал этой участи из-за жутких шрамов на ногах. И все же на прослушивание пришло так много талантливых музыкантов, что когда Григорию предложили место в качестве одной из вторых скрипок, он чувствовал себя так, словно сбылась его мечта.

Несмотря на свою новую работу, у Григория оставались свободными утренние часы. Он выбрал для репетиций одно найденное им местечко в Нью-Йорке, которое он любил больше всего. Прямо перед входом в Вандербильт-холл, напротив кондитерской тележки Мюррея и кабинки для чистки обуви Джека. Центральный вокзал был его собственной любимой сценой.

Дополнительные деньги за уличные выступления, конечно же, радовали его. Иногда Григорий едва покрывал свои расходы на билет в метро и обед, но у него было гораздо больше причин играть на Центральном вокзале, чем просто несколько долларов прибавки к его ежедневному заработку: акустика, сводчатый потолок, бирюзовая штукатурка, позолоченные созвездия и кинетическая энергия пригородных пассажиров. Ему казалось таким захватывающим движение вокруг – он словно находился в эпицентре тысячи сливающихся воедино миров. Он ощущал грохот подземки под ногами и ветер из тоннелей, движущийся туда-обратно сквозь латунные двери. Здесь официантки смешивались с вернувшимися с войны солдатами, а банкиры в полосатых костюмах бежали рядом с мужчинами, работающими лифтерами в офисных небоскребах на Пятой авеню.

А еще были те несколько утренних минут, когда он наклонялся и бросал несколько монет на бархатную подкладку своего футляра, чтобы побудить других сделать то же самое. В эти мгновения он мог услышать мелодию шагов. Это была симфония для его ушей. Он слышал, как скакал ребенок в лакированных туфлях по мраморному полу, как мягко шаркал банкир в оксфордских ботинках или как упирался в пол костыль раненого солдата.

Но однажды он услышал легкую дробь шагов настолько непохожих на все те, что годами барабанили по мраморному полу, что у него кольнуло сердце. Шаги легкие, почти невесомые, словно каблук едва касался земли. Даже не поднимая глаз, он узнал энергичную пружинистую поступь танцовщицы.

Он поднял взгляд и увидел красивую женщину, направляющуюся в его сторону. Она только что поднялась из метро; ее зеленое шелковое платье развевалось, как потревоженные края лепестков тюльпана. Вмиг перед ним возникло ее лицо: бледная кожа, темные волосы и лукавые глаза, выглядевшие нездешними. Она не походила на типичную американку – точнее на то, как себе представлял американок Григорий, – хотя он знал: каждый тут мог претендовать на иностранное происхождение. Но мысленно Григорий относил к американскому типу лица людей английского или ирландского происхождения с их тонкими, острыми чертами и кожей, нежной, как персик. У этой же девушки были высокие скулы и цвет лица, напоминающий ему девушек из его поселка. Но, на самом деле, она могла быть из любой страны Центральной или Восточной Европы, подумал он. Венгерка или литовка. Полька или, может, русская. Или даже чешка.

Ее шаги замедлились, и теперь она стояла всего в нескольких футах от него. Она остановилась перед кондитерской тележкой, в которой продавали глазированные пончики за пять центов и яблочный штрудель – за десять. Вокруг нее собрались еще с дюжину других пассажиров, жаждущих отведать чего-нибудь сладенького, прежде чем окунуться в утреннюю работу.

Шелк платья не мог скрыть ее длинных ножек и стройной спины. Ее черные волосы обрамляли нежными кудряшками лицо, словно у восходящей звезды в кинофильме. Но при этом движения ее были какими-то старомодными и немного робкими. Так человек, родившийся не в Америке, мог искать в кошельке нужные монеты, или кто-то, только что прибывший на Манхэттен, мог слегка отодвинуться, когда кто-то задел его рукавом. Он отметил разницу в том, как она двигалась, когда никого рядом не было и когда она попадала в группу людей. Легкость сменялась осторожностью. Словно за маской беззаботности находилось что-то более сложное – то, что она прятала под лучезарным внешним видом. Григорий не боялся этого. Наоборот, это восхищало его еще больше. Контраст походил на саму музыку. На поверхности нетренированный слух слышал лишь красоту, когда он играл что-нибудь вроде «Адажио соль минор» Альбинони. И только некоторые слышали исходящую от струн грусть. Две противоположные эмоции, сплетенные, как нить, истинная сущность человеческой души.

Григорий быстро сообразил, как лучше всего привлечь ее внимание. Он еще не начал играть в то утро, и пока он стоял, держа в руках скрипку, его разум лихорадочно работал, выбирая мелодию. Он отчаянно хотел найти способ впечатлить ее, заставить остановиться – хоть на секунду – и обратить внимание на музыку, предназначенную ей одной.

Его тут же осенило: если бы он сумел подобрать что-то, что напомнило бы ей о своей родине, этого бы хватило, чтобы заставить ее замереть и задержаться хоть ненадолго.

Но время уходило, пока он наблюдал, как она расплачивается за что-то, похожее на небольшой кусок штруделя, надежно завернутый в пакет из вощеной бумаги.

Его сердце учащенно забилось. Он знал, что Моцарт никогда не подводил его в толпе, поэтому он заиграл «Маленькую ночную серенаду». Она была достаточно известной, так что даже если девушка и не была из Австрии, то все равно узнала бы мелодию и подошла к нему. А потом, закончив, он мог спросить ее, откуда она, и их разговор полился бы естественно, как танец.

Он играл, полуприкрыв глаза, не желая отводить от нее взгляда ни на секунду. Водя смычком по струнам и приподнимаясь в такт музыке, он видел, как она погрузила пальцы в бумажный пакет и выудила оттуда выпечку. И хоть мелодия стала еще веселее, девушка, казалось, совершенно не обратила на него внимания.

Удрученный, Григорий наблюдал, как она направилась в сторону выхода на Лексингтон-авеню, как шевельнулись под платьем ее бедра, когда она толкнула тяжелые, обитые медью двери.

Перейдя Лексингтон и миновав отделение банка «Бауэри Сэвингз» и газетный киоск, Лизель быстро зашагала вперед, огибая пожилых прохожих, которые мешали ее продвижению. Она очень гордилась своей пунктуальностью. Ей не нравилось заставлять мистера Штейна ждать. Если он попросил прийти в час тридцать пополудни, то она будет в здании на несколько минут раньше. Как раз оставалось достаточно времени, чтобы взбить прическу и пригладить платье.

А еще она не хотела появиться в его офисе с кусочками штруделя на губах. Поэтому она быстро доела и, на углу Сорок шестой улицы и Лексингтон-авеню, вытащила салфетку и промокнула губы, чтобы убедиться, что на них не осталось ни единой крошки. Она достала из сумочки пудреницу и нанесла на лицо тонкий слой пудры. Затем, как это тысячи раз делали, по ее наблюдениям, другие танцовщицы, она подкрасила губы, в последний раз оглядела себя в зеркальце и защелкнула пудреницу.

Лизель была рада, что офис Лео Штейна находится на Лексингтон-авеню, а не на Бродвее, как у большинства других антрепренеров. Это означало, что добираться сюда от ее работы в швейной мастерской возле Театрального квартала[4 - Театральный квартал – квартал в центральной части Манхэттена, где сосредоточены крупнейшие бродвейские театры, а также другие театры, кинотеатры, рестораны, отели и прочие развлекательные учреждения.] нужно было на пригородном поезде до Сорок второй улицы. Но этот маршрут она любила, потому что он позволял ей проходить мимо единственной во всем Нью-Йорке кондитерской палатки, где готовили яблочный штрудель в точности так, как это делала раньше ее мама. Если бы у нее было несколько лишних минут, она бы прогулялась в сторону центрального вестибюля вокзала и насладилась выпечкой под позолоченным изображением знаков зодиака – талантливо нарисованных созвездий, сияющих в море синевы.

Лизель любила бескрайность главного зала с его соборной роскошью и то, как свет проникал сквозь арочные окна над восточным входом и озарял пассажиров мягким отблеском сепии, как на старых фотографиях. В этом месте, среди толпы, она могла чувствовать себя одновременно в одиночестве и в безопасности. И, что больше всего будоражило ее, именно здесь она могла представить себе случайную встречу или возможное воссоединение с семьей, которую она до сих пор отказывалась считать потерянной.

Трудно поверить, что прошло уже пять лет, как она в последний раз виделась со своими родными, и что после последнего полученного письма от них не было ни единой весточки.

– Время пролетит быстро, – обещала мама, собирая ее в Америку.

Сказанное мамой оказалось правдой. Время прошло быстрее, чем она могла себе представить, но она сама очень старалась. Лизель сделала все, чтобы занять себя, насколько это возможно. Она не хотела, чтобы у нее оставалось время задуматься, потому что во время этих пауз было сложно избавиться от мыслей об ужасных испытаниях, выпавших на долю ее семьи.

Еще в Центральном вокзале она любила то, что каждый здесь бежал по своим делам с ощущением неотложности своей поездки. Этому способствовали расположенные на каждом углу часы: часы в медном обрамлении, закрепленные на мраморных стенах; самые знаменитые – в центре главного вестибюля; часы, подвешенные под потолком, – внизу, у железнодорожных путей. Некоторые были украшены в стиле модерн, другие выглядели, как увеличенный циферблат наручных часов. Но, независимо от стилистики, все эти часы создавали ощущение, что нужно идти, поторапливаться, и Лизель это нравилось. Это позволяло ей сосредоточиться на своих обязательствах. Когда она не танцевала, она шила. Когда не шила, то танцевала: как на уроках танцев, так и на представлениях в ночных клубах, помогающих ей оплачивать счета.

Она и представить себе не могла, что когда-нибудь сможет танцами зарабатывать достаточно денег для жизни, но Лео Штейн изменил ее мнение. И она всегда будет ему благодарна за то, что он принял ее на работу в качестве одной из своих танцовщиц.

Его агентство располагалось на третьем этаже изящного серого особняка, разгороженного на небольшие офисы. Подойдя, Лизель позвонила в дверной звонок и поднялась по узкой лестнице. Она почувствовала запах его сигары уже на первой лестничной площадке.

«Лео Штейн, импресарио» было выгравировано на темной деревянной двери. Она вошла, не постучав.

– Привет, моя sheyna meydel![5 - Красавица (идиш).] – воскликнул он. – Какая услада для уставших глаз.

Она уселась напротив его стола, сложив руки на зеленые шелковые складки платья, которое она сшила сама неделю назад.

– Итак, с сегодняшнего дня и до второй половины дня пятницы репетиции будут проходить на этой стороне города, в студии Розенталя. Наконец-то не на Бродвее…

Она кивнула. Она ценила то, что Лео не только относился к ней по-доброму и никогда не перегружал ее, но и, давая ей работу, учитывал другие ее обязательства. Поэтому он организовал ей работу в ночных клубах с пятницы по воскресенье, что означало, что, помимо репетиций хореографии для этих выступлений в выходные, она могла спокойно заниматься и всем остальным: шить для своего босса, Герты, а еще и посещать уроки танцев, от которых она не хотела отказываться, хоть они и не приносили ей пока еще прибыли. Просто так она все время была занята, а именно этого Лизель и желала.

Лео передал ей расписание репетиций.

– Спроси меня попозже на этой неделе, когда поедешь к Розенталю. Думаю, у меня кое-что появится в «Краун Клаб» на следующую неделю, но пока не подтвердили.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 10 >>
На страницу:
2 из 10