Снимки были великолепные, глянцевые, но наводили на меня ужас. Я даже не пыталась вспомнить ни это лицо со светлыми глазами, ни сменяющиеся пейзажи, которые показывал мне доктор. С самой первой фотографии я поняла, что все впустую. С одной стороны, я была счастлива, жадно разглядывала себя, но с другой – ни разу еще не чувствовала себя такой несчастной с той самой минуты, когда открыла глаза и увидела белый свет лампы. Мне хотелось и плакать, и смеяться. Наконец я заплакала.
– Ну, лапочка, не глупите.
Он сложил фотографии в коробку, хотя мне не терпелось снова их просмотреть.
– Завтра покажу вам другие снимки, где вы уже не одна, а вместе с Жанной Мюрно, тетей, отцом, друзьями, которые были у вас три месяца назад. Не особенно надейтесь, что они воскресят для вас прошлое. Но все-таки помогут.
Я согласилась и сказала, что доверяю ему. Брелок возле моей руки зазвенел.
Из операционной я вернулась на своих ногах, меня вели под руки сиделка и ассистент доктора Динна. Тридцать шагов по коридору – из-под салфетки, которой мне прикрыли голову, я видела только плитки пола. Черные и белые квадраты в шахматном порядке Меня отвели в постель; руки устали даже больше, чем ноги, потому что еще были в гипсе.
Меня усадили в кровати, подложив под спину подушки, в палате появился доктор Динн в пиджаке, невысокий толстячок с остатками шевелюры. Он выглядел довольным. Он смотрел на меня с любопытством, внимательно следя за каждым движением. Мое голое лицо без повязок казалось мне холодным, как лед.
– Я хочу на себя посмотреть.
Он подал знак медсестре. Та принесла зеркало, в которое я смотрелась две недели назад, закованная в панцирь.
Мое лицо. Глаза в глаза. Прямой короткий нос. Обтянутые гладкой кожей скулы. Пухлые губы, приоткрытые в тревожной, слегка плаксивой полуулыбке. Кожа вовсе не мертвенно-бледная, как я ожидала, а розовая, словно только что вымытая. В целом довольно приятная внешность, хотя ей недоставало естественности, поскольку я боялась пошевелить лицевыми мускулами. Легкий азиатский оттенок из-за высоких скул и вытянутых к вискам внешних уголков глаз. Мое неподвижное, непривычное лицо, по которому скатились две горячие слезы, потом еще две и еще. Мое собственное лицо поплыло перед глазами и растаяло.
– Волосы быстро отрастут, – говорила сиделка. – Посмотрите, как они выросли всего за три месяца под повязкой. И ресницы тоже станут длиннее.
Ее звали мадам Раймонд. Она изо всех сил старалась причесать меня: укладывала коротенькие прядки, скрывавшие шрамы, одну за другой, чтобы придать волосам объем. Она протирала мне лицо и шею ватой. Приглаживала брови. Похоже, она уже не сердилась на меня за «кризис». И каждый день прихорашивала меня, точно перед свадьбой. Она говорила:
– Вы похожи на буддийского монаха и на Жанну д’Арк. Знаете, кто такая Жанна д’Арк?
Она принесла по моей просьбе большое зеркало и прикрепила к спинке кровати. Я смотрелась в него постоянно, прерываясь разве что на сон.
Охотнее всего она болтала со мной в долгие послеобеденные часы. Устраивалась возле меня на стуле, вязала, выкуривала сигарету, сидела так близко, что, стоило мне слегка наклонить голову, я видела в зеркале отражение двух наших лиц.
– Вы давно работаете сиделкой?
– Двадцать пять лет. Десять лет в этой клинике.
– А у вас бывали такие пациенты, как я?
– Многие хотят изменить себе нос.
– Я не об этом.
– Да, была одна женщина с амнезией, но уже давно.
– Она поправилась?
– Она была совсем старенькая.
– Покажите мне снова фотографии.
Она шла за коробкой, которую оставил доктор Дулен. Показывала мне по очереди снимки, которые не только не пробуждали никаких воспоминаний, но и не доставляли теперь такого удовольствия, как в первые минуты, когда я еще надеялась, что вот-вот вспомню продолжение событий, застывших на глянцевых прямоугольниках 9 на 13.
В двадцатый раз я смотрела на незнакомку, которой когда-то была, и теперь она нравилась мне куда меньше, чем девушка с короткими волосами в зеркале у изножья кровати.
Я разглядывала тучную женщину в пенсне с обвислыми щеками. Моя тетя Мидоля. Она никогда не улыбалась, всегда куталась в вязаную шаль и фотографировалась только сидя.
Я разглядывала Жанну Мюрно, которая целых пятнадцать лет ухаживала за моей тетей, а последние шесть-семь лет – и за мной, которая приехала в Париж, когда меня перевезли туда из Ниццы после операции. Это она пожертвовала мне кожу для пересадки – 25 на 25 сантиметров. Она каждый день посылала мне цветы, ночные рубашки, которыми я пока только любовалась, косметику, которой мне пока запретили пользоваться, бутылки шампанского, выстроившиеся в шеренгу вдоль стены, сласти – их мадам Раймонд раздавала в коридоре своим напарницам.
– Вы ее видели?
– Эту молодую даму? Да, много раз, около часа дня, когда хожу обедать.
– И как она выглядит?
– Как на фотографиях. Вы сами сможете увидеть ее через несколько дней.
– Вы с ней беседовали?
– Да, и не один раз.
– А что она вам говорила?
– «Берегите мою девочку». Она была доверенным лицом вашей тетушки, что-то вроде секретаря или экономки. Она заботилась о вас в Италии. Ваша тетушка уже едва двигалась.
На фотографиях Жанна Мюрно выглядела высокой, спокойной, довольно миловидной, со вкусом одетой и сдержанной. Был всего один снимок, где мы с ней вдвоем. Все в снегу. Обе в лыжных брюках и вязаных шапочках с помпонами. Несмотря на лыжи и улыбку девушки, которая была мной, фотография не создавала ощущения близости, дружбы.
– Похоже, здесь она на меня сердится.
Мадам Раймонд взяла снимок и уверенно кивнула:
– Думаю, вы не раз давали ей повод сердиться на вас. Знаете, вы были не промах…
– Кто вам такое сказал?
– В газетах читала.
– А, понятно…
В июльских газетах говорилось о пожаре на мысе Кадэ. Доктор Дулен хранил номера, в которых шла речь обо мне и второй девушке, но пока еще не хотел мне их показывать.
Эта вторая девушка тоже была на снимках из коробки. Туда попали все – большие и маленькие, милые и неприятные, но сплошь незнакомые мне, все с одинаковыми застывшими улыбками, от которых меня мутило.
– На сегодня хватит.
– Почитать вам что-нибудь?
– Письма отца.
От него пришло всего три письма, зато добрая сотня – от родственников и друзей, которых я теперь не знала. Желаем скорейшего выздоровления. Мы очень тревожимся. Я лишился покоя. Жду не дождусь, когда смогу снова обнять тебя. Дорогая Ми. Моя Мики. Милая Ми. Моя сладкая. Мой бедный малыш.
Письма отца были нежными, в меру обеспокоенными, сдержанными и совсем не такими, как я ожидала. Два парня писали по-итальянски. Еще один, подписавшийся Франсуа, уверял, что я принадлежу ему навеки и что он заставит меня забыть этот ад.