Оценить:
 Рейтинг: 1.5

Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 9 >>
На страницу:
3 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
И сам не знаю я, на что сей создан свет!

Особенно раскаивался, вероятно, Фонвизин в том, что осмеял здесь духовенство. По крайней мере в «Признании» он говорит о «нескольких строках» в «Послании», «кои являют его заблуждение». Судя по ханжеству его в последние годы жизни, эти строки должны быть следующие:

Смиренны пастыри душ наших и сердец
Изволят собирать оброк с своих овец.
Овечки женятся, плодятся, умирают,
А пастыри при том карманы набивают,
За деньги чистые прощают всякий грех,
За деньги множество в раю сулят утех.
Но если говорить на свете правду можно,
То мнение мое скажу я вам неложно:
За деньги самого Всевышнего Творца
Готовы обмануть и пастырь и овца!

По указанию митрополита Евгения «Послание» было напечатано в Москве в 1763 году, во время устроенного дворцом для народа публичного маскарада, когда на три дня во всех московских типографиях позволена была свобода печатания.

Однако уже князь Вяземский тщетно разыскивал подтверждение факта таких «литературных сатурналий», по остроумному его определению. По-видимому, это послание увидело свет только в 1770 году, опубликованное в «Пустомеле» с таким примечанием:

«Кажется, нет нужды читателя моего уведомлять об имени автора сего „Послания“. Перо, писавшее сие, российскому ученому свету и всем любящим словесные науки довольно известно. Многие письменные сего автора сочинения носятся по многим рукам, читаются с превеликим удовольствием и похваляются сколько за ясность и чистоту слога, столько за остроту и живость мыслей, легкость и приятность изображения и т. д.».

Не нужно было «сатурналий» для дозволения печатать это послание. Вкус к философии был так развит, что некоторые факты вольнодумства цензуры кажутся теперь парадоксами.

Так, когда Фонвизин стал переводить сочинение Самуэля Кларка «Доказательства бытия Божия и истины христианской веры», Теплов давал ему советы, как обойти цензуру Синода. «Но неужели, – спросил Фонвизин, – Синод будет делать мне затруднения в намерении столь невинном?» – «Да разве не знаете вы, кто в Синоде обер-прокурор?» – «Не знаю». – «Так знайте ж – Петр Петрович Чебышев», – сказал Теплов. Этого обер-прокурора Св. Синода считали явным атеистом. Теплов уверял Фонвизина, что встретил в доме приятеля двух гвардии унтер-офицеров, которые спорили о бытии Божием. Один из них кричал: «Нечего пустяки молоть, а Бога нет!» – «Да кто тебе сказывал, что Бога нет?» – спросил Теплов. «Петр Петрович Чебышев вчера на гостином дворе». В этом рассказе Теплова, очевидно, кое-что прибавлено от себя, и сам Фонвизин заметил, что Теплов «имеет личность» против Чебышева, так как бранит его сильно, но все же «нет дыма без огня».

Фонвизин добивался от Теплова, где взять оружие против безбожников и как почерпнуть наилучшие доводы о бытии Божием. Последний указал ему на сочинение С. Кларка, которое, по уверению Фонвизина, и вернуло ему душевный покой. Надо отдать справедливость Фонвизину в том, что он честно отнесся к волновавшему его вопросу, искал откровения. Правда, по свойственной натуре его лени он был неразборчив и слишком скоро нашел ответ на волновавший его вопрос. Насколько предвзяты были его решения в этом вопросе, он сам обнаруживает, рассказывая о посещении дома одного знатного, очень умного и образованного вельможи. «Он был уже старых лет, – говорил Фонвизин, – и все дозволял себе, потому что ничему не верил. Сей старый грешник отвергал даже бытие Вышнего существа». Фонвизин обедал у него, и за столом хозяин, к негодованию юного, но патриархального по убеждениям или, вернее, по воспитанию автора, не скрывал своего свободомыслия. «Рассуждения его были софистические и безумие явное, но со всем тем поколебали душу мою». На вопрос князя Козловского, нравится ли ему это общество, он солидно ответил, что просит «уволить его от умствований, которые не просвещают, но помрачают человека». Тут показалось ему, что сошло на него наитие. «Я в карете рассуждал о безумии неверия очень справедливо и объяснялся весьма выразительно, так что князь ничего отвечать мне не мог».

Установившееся таким образом миросозерцание было, быть может, душеспасительно, но препятствовало разрешению многих вопросов в смысле прогрессивном. Были вопросы, которые даже затрагивать считалось уже противным религии. Ломоносову, как известно, приходилось энергично защищать свободу физических исследований природы.

Известная книга Фонтенеля «Беседы о множественности миров» в Европе давно уже сделала общим достоянием факты учения Декарта и Коперника о природе. У нас же она была запрещена. В 1757 году члены Синода подали Елизавете доклад, в котором просили высочайшим указом запретить ее, «дабы никто отнюдь ничего писать и печатать, как о множестве миров, так и обо всем другом, вере святой противном и с честными нравами несогласном, под жесточайшим за преступление наказанием не отваживался, а находящуюся ныне во многих руках книгу „О множестве миров“ Фонтенеля указать везде отобрать и передать в Синод». Они же требовали суда над Ломоносовым как над безбожником. Последний, напротив, ссылался даже на Василия Великого и в своей оде писал:

Уста премудрых нам гласят:
Там разных множество светов;
Несчетны солнца там горят,
Народы там и круг веков:
Для общей славы божества
Там разна сила естества.

Раскаяние Фонвизина в «вольнодумстве» заметно уже в последовавшем за «Посланием» переводе сочинения Битобе в девяти песнях «Иосиф». В этом изложении библейского рассказа слог автора «Бригадира» обретает черты, не свойственные ему прежде, уподобляясь напыщенной и раздутой риторике. Фонвизин говорит, однако, что многие проливали слезы, читая это повествование.

Глава II

Письма из заграницы

Фонвизину было всего 17 лет, когда он, студент Московского университета, перевел басни Хольберга с немецкого. Книгопродавец, по заказу которого исполнен был этот труд, обещал заплатить автору книгами. Фонвизин был рад этому, надеясь иметь книги, нужные ему для дальнейших занятий по изучению литературы. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленную сумму (50 руб.) выдал. «Но какие книги!» – восклицает автор в своем «Признании». «Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою. И кто знает, не от сего ли времени начала скапливаться та болезнь, которою я столько лет стражду».

Из писем его к сестре мы знаем, что жизнь его не была спокойной и тихой жизнью литературного труженика. Он не раз увлекался, начиная с той девушки, о которой говорил, что она «умом была в матушку», послужившую, в свою очередь, прообразом Бригадирши. Он привязался к ней, но поводом к привязанности «была одна разность полов, ибо в другое влюбиться было не во что». Вместе с тем Фонвизин способен был и к увлечению другого рода, чисто платоническому. В Москве же он познакомился с одним полковником, жена которого страдала от легкомыслия своего супруга. Ее положение возбудило искреннее сострадание его, и мы видим здесь дружбу чистую и редкую даже в наше время между мужчиной и женщиной. Частое посещение дома полковника обратило на себя внимание общества, и клеветники толковали его визиты по-своему, но Фонвизин утверждает «честью и совестью», что кроме нелицемерного дружества не питали они других чувств друг к другу.

Другого рода чувство возбудила в нем сестра полковницы. Страсть к ней, говорит он, «была основана на почтении, а не на разности полов». Фонвизин женился впоследствии на другой, но в сердце он сохранял память о возлюбленной в течение всей своей жизни.

Почему он на ней не женился, несмотря на признание в вечной любви и с ее стороны, Фонвизин не поясняет. В 1769 году Фонвизин перевел английскую повесть «Сидней и Силли, или Благодеяние и благодарность». К этой нравоучительно-сентиментальной повести он написал следующее посвящение, которое относится, вероятно, к предмету его первой любви:

«Следуя воле твоей, перевел я „Сиднея“ и тебе приношу перевод мой. Что мне нужды, будут ли хвалить его другие. Лишь бы он понравился тебе! Ты одна всю вселенную для меня составляешь».

Эта повесть, комедия «Бригадир» и «Иосиф» написаны почти одновременно. В комедии острый и живой ум автора и комизм, присущий его таланту, нашли выражение в простом, ясном и живом языке; в повести, хотя и переводной, явно отразилось временное сентиментальное настроение юноши; наконец, в переводе песен поэмы Битобе библейская простота прекрасного предания совсем заслоняется напыщенным дутым языком приторного ханжества, отвечающим вполне рассудочному увлечению нашего автора церковной схоластикой. К счастью, Фонвизин освободился от последнего влияния, по крайней мере до известной поры.

Итак, увлечения сменялись и в Петербурге одно другим, как это видно по рассказам в письмах к сестре. Без предмета страсти Фонвизин не любил долго оставаться. Он уверяет сестру, что не создан для придворной жизни, между тем -

«Положил себе за правило стараться вести время свое так весело, как могу. И если знаю, что сегодня в таком-то доме будет весело, то у себя дома не остаюсь. Словом, когда б меня любовь не так смертельно жгла, то жил бы изряднехонько».

Но страсть моя меня толико покорила,
Что весь рассудок мой в безумство претворила.
А страсти менялись, развлечения – еще быстрее:

«Вчера была французская комедия „Le turcaret“ и малая „L'esprit de contradiction“, – пишет он, – скоро будет кавалерская, не знаю, достану ли билет. Впрочем, все те миноветы, которые играют в маскарадах, и я играю на своей скрипке пречудным мастерством(!). Да нынче попалась мне на язык русская песнь, которая с ума нейдет: „Из-за лесу, лесу темного“. Чорт знает! Такой голос, что растаять можно, и теперь я пел; а натвердил ее у Елагиных. Меньшая дочь поет ее ангельски».

Узнать ли в этом светском весельчаке обличителя крепостного права, «властелина сатиры»!

«Гульбища по садам» занимают также довольно времени, рассказывает он. Петербургские жители делят целую неделю на зрелища и веселья, и Фонвизин не отстает от света. С семьею родных своих или со знакомыми съезжаются на острова Каменный, Крестовский и Петербургский, устраивают на открытом воздухе ужины и веселятся так, как мы не умеем. За городом обедают in's Gr?ne[5 - На природе (нем.).] или в трактире, катаются на шлюпке, играют в фортуну и так далее. Таким образом, дворцовые куртаги сменяются семейными, патриархальными развлечениями. Патриархальность достигает эпической силы, например, на Страстной неделе.

«В животе моем плавает масло деревянно, такожде и орехово», – шутливо пишет он сестре. Однако же это вовсе не шутка, принимая во внимание, что «пироги с миндалем, щепки и гречневая каша немало помогают в приобретении душевного спасения». Этого рода «душевное спасение» имеет нешуточную связь с сочинением Самуэля Кларка, так как сопровождается, по словам Фонвизина, усердным «слушанием» заутрень, «часов» и вечерен. Бурно протекала молодость Фонвизина, и рано стал он искать «душевного спасения» и каяться, хотя, впрочем, не оставил «вольнодумных» мыслей в отношении к «попам»; только остроумие свое в этом направлении он перенес на католическую церковь, в письмах своих из-за границы отчасти указывая на действительное зло ее господства во Франции, отчасти просто пересмеивая чужие обычаи, потому только, что они не наши.

В 1773 году Фонвизин становится значительным барином-помещиком. Граф Никита Иванович Панин, закончив воспитание наследника престола, получил различные «милости» и награды. Из девяти тысяч душ, полученных в том числе, Панин четыре тысячи щедро подарил троим секретарям; таким образом, Фонвизин стал владельцем 1180 душ. Само собою, владение душами не шокировало нашего сатирика и спасению собственной души не мешало. Напротив, в письме к Козодавлеву по поводу вопроса о помещении в российском словаре уменьшительных имен, Петрушек, Ванек, Анюток, Марфуток и так далее, Фонвизин остроумно и логично поясняет: «Тридцать тысяч душ иметь хорошо, но не в лексиконе».

Здоровье жены Фонвизина требовало лечения и перемены климата. Достаточное состояние позволило ему теперь предпринять поездку за границу. В распоряжениях, оставленных управляющему, Фонвизин обнаруживает удивительное благоразумие. Все имущество тщательно записано; перечислены в записке и кафтаны бархатные, и суконные, шитые золотом, платье «весеннего бархата», «перуанавая» летняя пара, парчовый шлафрок и т. п. – «от картин до разломанной вафельной доски!»

А путь из Петербурга в Вену, Париж или Монпелье в то время был вояжем немалым, по почтовым и проселочным дорогам, нередко с препятствиями, приключениями, а иногда и недобрыми встречами. Страхования от нечаянных случаев не было, а между тем недалеко еще путешественники наши отъехали, как уже произошел печальный инцидент: доро?гой в лесу древесный сук разбил стекло в карете и едва не лишил глаза жену Фонвизина, которой он читал в то время вслух. Карета служила спальней, столовой и библиотекой.

Письма Фонвизина из-за границы к сестре и к графу Панину почти одинаковы по содержанию, но первые, заключая в себе несколько меньше политики и философии, более пространны и картинны в описании быта. Он знал, что сестра его оценит изложение и содержание: она сама писала и переводила – довольно редкое явление в то время, когда еще простаковы восклицали: «До чего мы дожили! К девушкам письма пишут, девушки грамоте знают». Одобряя литературные опыты сестры и помогая дружески советами и указаниями, Фонвизин писал ей однажды в пылу увлечения: «Продолжай, ты будешь великий человек!»

Проехав 900 верст от Смоленска до Варшавы, путешественники «ничего не ощущали, кроме неприятностей и мучительных беспокойств» вроде приключения с разбитым стеклом, грязи и плохой еды в корчмах. Городки и местечки одно другого грязнее и невзрачнее были утомительно однообразны. От Красного до Варшавы не случается Фонвизину хорошо пообедать. Зато в городе Красном, немного похуже всякой скверной деревни, «городничий Степан Яковлевич Аршеневский принял нас дружески, – пишет Фонвизин, – и назавтра дал нам обед, которого я вечно не забуду. Повар его прямой empoisonneur.[6 - Отравитель (фр.).] Целые три дня желудки наши отказывались от всякого варения. Он все изготовил в таком вкусе, в каком Козьма, Хавроньин муж, состряпал поросенка».

В дороге обедать приходилось в карете и ночевать также; в горнице можно было встретить пляшущих лягушек.

Варшава имеет «невероятное сходство» с Москвой, говорит Фонвизин. Здесь ожидал его как секретаря могущественного дипломата, влияние которого было весьма сильно в решении судьбы Польши, блестящий прием. На ассамблее у гетманши Огинской путешественники увидели «всю Варшаву». Ассамблеи повторялись каждый вечер. «Посол офрировал[7 - От фр. offrir – дарить.] нам свой дом так, чтобы мы его за наш собственный почитали». По приезде короля в первый же куртаг посол представил Фонвизина. Король сказал ему, что знает его давно «по репутации» и весьма рад видеть в своей земле. К нравам, обычаям и пр. Фонвизин относится весьма скептически: «Женщины одеваются как кто хочет, но по большей части странно». «Развращение в жизни дошло до крайности, развестись с женой или сбросить башмак с ноги здесь все равно». В театре играют хорошо, но польский язык кажется ему чрезвычайно смешным и подлым. Еще в Столбцах, не доезжая Варшавы, Фонвизин успевает сделать заключение о необычайной «простоте» и суеверности поляков. Там видел он мощи св. Фабиана, удивляющего всю Польшу чудесами – изгнанием чертей из беснующихся. Нельзя не заметить с первых же шагов предвзятого отношения в том, что коренной житель древней Москвы и Руси дивится суеверию и простоте, будто бы особенно отличающим поляков. В это самое время журнальная сатира энергично боролась с подобной простотой на Руси. В самой Москве гадальщицы на кофе играли значительную роль в обществе, и мощи – не менее. Об остальной Руси и говорить нечего. «Особенною характерною чертою старинных людей, выросших в глуши, было суеверие, наследованное ими от глубокой древности», – говорит Афанасьев. В эту эпоху много еще попадалось в обществе таких простаков, которые готовы были искать клады, разрыв-траву и косточку-невидимку; серьезно боялись колдунов и мертвецов и были убеждены, что по ночам домовые собираются в погребах и конюшнях; от души верили, что старинные приметы, сны и ворожба на бобах, кофе и картах непременно сбываются, что беда от дурной встречи неминуема, что просыпанная соль и тринадцать за столом предвещают беду и смерть, и т. п.

Умный и проницательный Фонвизин, не ослепленный блеском шумной, нарядной жизни, естественно, мог предпочитать русскую простоту польской напыщенности, но чрезмерная холодность и какое-то тайное упорство заставляли его закрывать глаза на преимущества встреченной здесь культуры.

За Варшавой следовали Лейпциг, Дрезден, Франкфурт. Немецкие княжества сменяют одно другое, «что ни шаг – то государство!» Фонвизин проехал Ганау, Майнц, Фульду, Саксен-Готу, Эйзенах и несколько княжеств мелких принцев.

«Дороги часто находил немощеные, но везде платил дорого за мостовую и когда, по вытащении меня из грязи, требовали с меня денег за мостовую, то я осмеливался спрашивать: где она? На сие отвечали мне, что его светлость владеющий государь намерен приказать мостить впредь, а теперь собирает деньги. Таковое правосудие с чужестранными заставило меня сделать заключение и о правосудии с подданными»(!).

Мангейм – резиденция курфюрста пфальцского – произвел наилучшее впечатление на Фонвизина, особенно благодаря любезному приему двора. Лейпциг привел его лишь к доказательству мысли, что «ученость не родит разума».

Город этот нашел он наполненным учеными людьми, из которых одни считают будто бы главным человеческим достоинством умение говорить по-латыни, «чему, однако ж, во времена Цицероновы умели и пятилетние дети», другие возносятся на небеса, не зная, что делается на земле. В общем это город, в котором живут преучёные педанты и где потому очень скучно. Ломоносов едва ли согласился бы вполне с этим мнением о Лейпциге, как и многие другие, которые, попадая за границу, искали прежде всего знания. Фонвизин, правда, верен себе: перед знанием и разумом он нигде не преклоняется. Его не волнует все то, что свидетельствует о результатах исторической жизни, прогресса, смены поколений и культуры. Во Франкфурте-на-Майне, по долгу путешественника, осматривает он знаменитые останки и памятники старины; но все, что имеет «древность одним своим достоинством», его не занимает. Он видел «золотую буллу» императора Карла V, писанную в 1356 году, был в имперском архиве и замечает: «Все сие поистине не стоит труда лазить на чердаки и слезать в погреба, где хранятся знаки невежества»(!).

Проехав Саксонию, Фонвизин достиг Франции и через Страсбург и Безансон добрался до Лиона, а отсюда – до Монпелье. После успешного лечения жены они отправились в Париж.

С Лиона начинается резкая критика Франции, народа, обычаев и правления. Во многом автор очень и очень прав; описания его часто так живы и картинны, что до сих пор сохраняют интерес, но на всем лежит печать предвзятого, спесивого отношения к превосходству, которого он не хочет признавать, скептического отношения к науке, философии, к предметам всеобщего восторга и удивления, причем в основании такого отрицательного отношения – не исследование, не серьезная критика, а лишь слепое голословное утверждение «мы лучше», нередко ложные крепостнические взгляды и страсть к передразниванию и пересмеиванию всего чужого.

<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 9 >>
На страницу:
3 из 9