Оценить:
 Рейтинг: 1.5

Денис Фонвизин. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В 1782 году «Недоросль» не только был напечатан, но и появился на сцене, разрешенный, благодаря положенной в основание пьесы мысли о спасительном величии власти, несмотря даже на несколько вольные рассуждения Стародума о жизни и службе при дворе. Дозволение было дано самой императрицей – цензура не решалась. По крайней мере, Фонвизин пишет в то время Медоксу, содержателю театра в Москве:

«Брат мой, я надеюсь, передал Вам, любезный Медокс, известный пакет и объяснил принятое мною решенье (вероятно, обратиться к императрице. – Авт.) для уничтожения толков, возбуждаемых упорством вашего цензора. Продолжительное ваше молчание слишком ясно доказывает мне неуспех ваших стараний, чтобы получить позволение. Я положил конец интриге и, кажется, тем достаточно доказал прямое согласие (?) на представление моей пьесы, потому что 24 числа сего месяца придворные актеры ее императорского величества играли ее на публичном театре, по письменному дозволению от правительства. Успех был полный. Бесконечно желая вам добра, оставляю мою пьесу; но требую от вас честного слова непременно сохранить мой аноним, с условием – никому не давать моей комедии и ни под каким видом не выпускать ее из ваших рук, ибо не хочу еще давать ей публичности. Весь Ваш.

Вы можете уверить господина цензора, что во всей моей пьесе, следовательно и в местах, которые его так напугали, не изменено ни одного слова».

Ободренный успехом комедии, главное же – одобрением и снисходительностью Екатерины, автор, находящийся в полном расцвете таланта и умственных сил, в следующем году послал в «Собеседник» свои «Вопросы».

В 1783 году княгиня Дашкова назначена была президентом Академии наук и основала при ней периодическое издание – «Собеседник». Первый выпуск разошелся в количестве 1812 экземпляров, громадном по тому времени, когда и 200–300 экземпляров уже означали успех. В этом журнале сотрудничала сама императрица, помещая известные свои «Были и небылицы». Екатерина часто упоминает здесь о «Майоре С. М. Л. Б. Е.», то есть о самолюбии, которое побуждает писать и угождать вкусу читателей. Она уверяла, что не придает никакого значения своим безделкам и побуждает ее писать только страсть марать бумагу. Она не может видеть, говорит она, два новых пера, которые ежедневно приготовляет ей камердинер, чтобы им не улыбнуться и не ощутить охоту их опробовать. Хотя или нехотя, она, однако, задавала тон современной ей литературе, так как всем приходилось следовать за ней. Она же понимала сатиру только «в улыбательном духе», то есть писать следовало так, чтобы никого не обидеть. Княгиня Дашкова жаловалась, что князь Вяземский, генерал-прокурор, все относит или к себе, или к жене своей и потому ей делает неприятности. Екатерина осмеяла такую обидчивость в своих «Былях и небылицах»; в ответ на жалобы Угадаева она пишет:

«Люди тут, т. е. в „Былях и небылицах“, безыменные, а описывается умоположение человеческое, до Карпа и Сидора тут дела нет. Буде же Карп или Сидор сердится и желает быть описан лучше, пусть пришлет описание своей особы; от слова до слова внесется в „Были и небылицы“.

Тем не менее, из всех вопросов Фонвизина задел ее больше всего тот, который указывал, по ее же догадке, на личность ее обер-шталмейстера Льва Нарышкина. Этот знаменитый 14-й вопрос гласил: „Отчего в прежние времена шуты, шпыни[19 - Шпынь – трунила, злой насмешник (Словарь В. Даля).] и балагуры чинов не имели, а нынче имеют и весьма большие?“»

Екатерина ответила на это: «Предки наши не все грамоте умели. NB. Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели: буде же бы имели, но начли бы на нынешнего одного десять прежде бывших». Вопрос сильно задел самолюбие императрицы, так как Нарышкин был ее любимцем исключительно за его шутовской нрав и принадлежал к ее интимному кружку еще тогда, когда она была великой княгиней.

«Лев Нарышкин был рожден арлекином, – говорила она сама, – и если бы не его происхожденье, то он, конечно, нашел бы, чем существовать. Никто не заставлял меня столько смеяться, как он». Он уверял однажды императрицу, что у попугая язык устроен, как у человека. «Je ne savais pas cela, je donnerais ? la perruche la surwivance de votre charge» (Я не знала этого, я сделаю попугая вашим преемником), – ответила она, смеясь. О нем пишет Державин:

Что нужды мне, что по паркету
Подчас и кубари пускал?

Факт, о котором свидетельствует также герцог де Линь.

Что нужды мне, кто все зефиром,
С цветка лишь на цветок летя,
Доволен был собою, миром,
Шутил, резвился, как дитя?
Хвалю тебя, ты в смысле здравом
Пресчастливо провел свой век.

Екатерина писала также Гримму: «Вы непременно должны знать, что я до страсти люблю заставлять обер-шталмейстера говорить о политике; для меня нет большего удовольствия, как давать ему устраивать по-своему Европу».

Называя Нарышкина «невеждой по ремеслу», она любила забавляться с ним, как и с любимой своей комнатной собачкой, и задумывала целую поэму «Леониана», черновой набросок плана которой найден Пекарским. Судя по этому черновому наброску, в шуточных приключениях героя поэмы должна была заключаться его характеристика. Один из иностранцев при русском дворе пишет в своих записках:

«Хотя то, что мы читаем в истории о шутах при Петре Великом, и не сохранилось совершенно в том же виде доныне, но и не вывелось окончательно. Лишь в немногих домах имеется шут на жалованье, но какой-нибудь прихлебатель или униженный прислужник исправляет его должность, чтобы угождать своему начальнику или покровителю. При дворе обер-шталмейстер Нарышкин, самое странное существо, какое только можно вообразить, играет столь унизительную роль. При князе Потемкине она принадлежит одному полковнику (С. А. Львов), который ищет повышения помимо военных подвигов, в других домах тому, кто желает кормиться, не тратя ни гроша».

Страсть к передразниванию, говорит тот же свидетель, очень сильна у Потемкина, и отсюда благоволение его к другим, обладающим этим талантом.

Фонвизин не отрекается и даже хвастает тем, что он передразнивал Сумарокова в домах вельмож, и так как в его письме к родным есть указание на то, что Потемкин по его просьбе обещал его брату производство, то нельзя не допустить, что именно этим способом он приобрел такое расположение надменного фаворита, ибо сам не занимал тогда никакого положения – ни общественного, ни литературного. Однако нет оснований думать, что он пользовался милостями Потемкина также и впоследствии, находясь на службе у Панина, так как вельможи эти не ладили, а Фонвизин был достаточно честен, чтобы оставаться верным Панину, которого он глубоко уважал.

Кстати заметим, что иностранец, пишущий о России, делает из своих наблюдений столь же поспешное заключение, как сам Фонвизин, описывающий свои заграничные ощущения. Он говорит: «Это дарование (переимчивость) нередко в здешней стране и проистекает, я думаю, из свойства нации, которая ничего не изобретает, но с величайшею легкостью воспроизводит все, что видит».

Императрица, которой княгиня Дашкова представила «Вопросы» Фонвизина, позволила их напечатать, но не иначе как параллельно со своими ответами, – так они и появились в «Собеседнике». Она писала княгине Дашковой, что в таком виде сатира эта будет безвредна, «если только повод к сравнениям не придаст большей дерзости».

Ответы Екатерины не только не придали «дерзости» сочинителю «Вопросов», но заставили его немедленно повернуть фронт. В письме, помещенном вместе с «Вопросами», он выражал надежду, что «Вопросы» и ответы на них «Собеседника» будут и дальше продолжаться, образуя «неиссыхаемый источник размышления». После ответов императрицы, которые ясно показали, что она вовсе не намерена в Данном случае «отверзать двери истине», и особенно после намека на «свободоязычие» Фонвизин оставил намерение и дальше задавать свои вопросы.

Были эти вопросы смелы или невинны? По всей вероятности, Фонвизин не ожидал неудовольствия со стороны Екатерины. Самые смелые из литераторов того времени все же шли за ботиком Екатерины и если имели иногда поползновение опередить его, то действовали весьма робко, разведками. Известно, что распространившиеся в период между 1769–1770 годами сатирические журналы с «Трутнем» во главе сразу почти исчезли без всякой видимой причины, и скоро остались только «Всякая всячина» и «Трутень», дни которого, однако, также были уже сочтены. Дело в том, что смелость сатиры, вообще довольно робкой, по мнению Екатерины уже перешла намеченные ею границы «в улыбательном духе». Явных же мер к прекращению журналов принимать не пришлось, так как при существовавшем в то время тесном общении двора и литературы настроение первого сейчас же непосредственно отражалось на второй.

Недавно только найден Пекарским в бумагах Екатерины II черновой собственноручный набросок письма Правдомыслова (псевдоним императрицы) к издателю «Всякой всячины», которое не было тогда напечатано и как бы предугадывало вопросы Фонвизина. «Госпожа бумагомарательница, „Всякая всячина“, – гласит письмо, – по милости Вашей нынешний год отменно изобилует недельными изданиями. Лучше бы мы любили изобилие плодов земли, нежели жатву слов, которую Вы причинили. Ели бы Вашу кашу да оставили бы людей в покое: ведь и профессора Рихмана бы гром не убил, если бы он сидел за щами, а не выдумывал шутить с громом».

Если бы письмо это в свое время было напечатано, кто знает, вздумал ли бы Фонвизин задавать свои вопросы императрице? Предостережение «не шутить с громом» оказалось бы, вероятно, достаточно внятным и вразумительным. К счастью, в этот период колебаний подозрительность таилась в подобных черновых набросках.

Несколько лет спустя, когда появилась комедия императрицы «О время!», Новиков первый снова ободрился и начал издание «Живописца» обращением к сочинителю комедии «О время!»: «Вы открыли мне дорогу, которой я всегда страшился…»

И Фонвизин в своих «Вопросах» следовал за Екатериной; но из ответов ее, при сравнении их с вопросами, видно, как велика могла быть разница в отношении к предмету автора и императрицы.

Получив «Вопросы» Фонвизина, императрица сказала только: «Мы ему отомстим» – она предположила совсем другого автора, а именно И.И. Шувалова, которого изобразила в карикатурном виде в своих «Былях и небылицах». Здесь же, устами дедушки, выразила она и все свое неудовольствие смелостью автора.

«Молокососы, не знаете вы, что я знаю. В наши времена никто не любил вопросов, ибо с оными и мысленно соединены были неприятные обстоятельства; нам подобные обороты кажутся неуместны; шуточные ответы на подобные вопросы не суть нашего века; тогда каждый, поджав хвост, от оных бегал… Когда дедушка дошел до шпыней, тогда разворчался необычайно крупно, говоря: шпынь без ума быть не может, в шпыньстве есть острота; за то, продолжал он, что человек остро что скажет, ведь не лишить его выгод тех, кои даются в обществе живущим или служащим»(!).

В письме к сочинителю «Былей и небылиц» Фонвизин так оправдывается: «По ответам вашим вижу, что я некоторые вопросы не умел написать внятно». Может быть, он не умел изложить, как думал, говорит он, но думал честно, и сердце его исполнено благодарности и благоговения к великим делам Екатерины.

«Ласкаюсь, что все те честные люди, от коих имею честь быть знаем, отдадут мне справедливость, что перо мое никогда не было и не будет смочено ни ядом лести, ни желчью злобы».

На вопрос пятый Фонвизина: «Отчего у нас тяжущиеся не печатают тяжеб своих и решений правительства», вызванный, очевидно, изучением системы законов во Франции и желанием гласности, которую имел он случай там наблюдать в то время, когда процессы Вольтера и других делали столько шума во всей Европе, Екатерина отвечала: «Для того, что вольных типографий до 1782 года не было». Этот ответ, совершенно неопределенный, дает повод Фонвизину в его письме возликовать. Он видит в нем обещание и уже в самых высокопарных выражениях восхваляет намерения Екатерины. Мало того, он видит уже и результаты будто бы совершенного деяния.

«О если б я имел талант ваш, господин сочинитель „Былей и небылиц“, – восклицает он. – С радостью начертал бы я портрет судьи, который, считая все бездельства погребенными в архиве своего места, берет в руки печатную тетрадь и вдруг видит в ней свои скрытые плутни, объявленные во всенародное известие. Если б я имел перо ваше, с какою живостью изобразил бы я, как пораженный сим ударом бессовестный судья бледнеет, как трясутся его руки, как при чтении каждой строки язык его немеет и по всем чертам его лица разливается стыд, проникнувший в мрачную его душу, может быть, первый раз от рождения! Вот, господин сочинитель „Былей и небылиц“, вот портрет, достойный забавной, но сильной кисти вашей!»

Вопросом о шпынях, по словам его, хотел он лишь показать несообразность балагурства с высоким чином. Неудачу формы выражения объясняет он, ссылаясь на слова Екатерины, которыми она ответила на один из его же вопросов, а именно тем, что «везде, во всякой земле и во всякое время, род человеческий совершенным не родится». Благоразумные ответы, говорит он, убедили его внутренно(?), что он не сумел исполнить доброго намерения и дать вопросам приличного оборота.

Это «внутреннее убеждение» заставило его решиться другие заготовленные прежде вопросы не задавать, не из страха быть обвиненным, так как совесть его спокойна, но для того, чтобы не подать повода другим к «дерзкому свободоязычию». Решение не публиковать заготовленные вопросы, конечно, напрашивалось само собой, помимо всяких соображений. Екатерина II была великодушна в подобных случаях, как лев к собачонке, но испытывать дважды ее терпение было бы небезопасно.

Фонвизин кончает письмо утверждением, что одобрение автора, чьи творения вмещают пользу и забаву «в возможной степени совершенства», для него так дорого, что малейшее неудовольствие с его стороны приведет к твердому решению «во всю жизнь за перо не приниматься». Отнюдь не было бы удивительно, если бы так оно и случилось. Известно, насколько преждевременным был энтузиазм Фонвизина по поводу надежд на гласность в тяжебных делах, – вскоре и сами вольные типографии были упразднены.

Желание видеть личное неудовольствие во всяком протесте или критическом отношении к строю Екатерина обнаружила, быть может, в первый раз явно в истории с «Вопросами». Она немедленно заподозрила авторство Шувалова только потому, что ее собственное отношение к этому вельможе было всегда подозрительным. Ей доносили, что он и княгиня Дашкова считают себя главными виновниками ее воцарения. Между тем Шувалов даже отсоветовал нашему автору посылать «Вопросы» в «Собеседник».

Императрица приняла милостиво раскаяние Фонвизина, но высоко подняться в своем положении при дворе он уже не смог никогда, тем более что был верным учеником и товарищем графа Никиты Панина. Уже раньше ему приписывали сочинение для великого князя, под руководством Панина, рассуждения, в котором затрагивался «основной принцип нашего государственного устройства».

Говорят, Екатерина, узнав об этом сочинении, сказала в кругу царедворцев: «Плохо мне приходится жить! уж и г-н Фонвизин хочет меня учить царствовать». Если вспомним ее ответ Дидро, то поймем, как смотрела она на подобные попытки со стороны своих слуг. Никиту Ивановича Панина она недолюбливала, но ей приходилось с ним считаться.

Фонвизин составил жизнеописание графа, в котором говорит между прочим: «Время жизни его так еще ново, что важные причины не допускают открыть подробности всего того, что, без сомнения, чрез некоторое время история предать потомству не оставит». Известно, что Панину действительно принадлежал проект реформы государственного устройства, на который большое влияние оказало его двенадцатилетнее пребывание в Швеции в звании посланника.

«Шведский период свободы» – эпоха шляхетской демократии, когда Швеция была аристократической республикой с жалким подобием короля, – не мог не произвести впечатления на Панина. По возвращении из Стокгольма разница между Швецией и Россией бросалась Панину в глаза: ему уже невыносимо холопство вельмож, его коробит наглость Шуваловых, его оскорбляют капризы временщиков.

Панин был человек совершенно другого характера – прямой, честный и самостоятельный в действиях. Несомненно, он осуществлял в себе тот идеал дворянина «старого времени», который, к неудовольствию Екатерины, представлялся Фонвизину, когда он задавал вопрос «об упадших душах дворянства», о том, «почему многие добиваются милостей императрицы не одними честными делами, но обманом и коварством». Само обращение к гласности в тяжебных делах, как и вопрос о том, «почему в век законодательный никто не помышляет отличиться в сей части», принадлежат сфере влияния Панина, как это ясно, мне кажется, из «Жизнеописания».

Проекты и планы Панина понуждали также Фонвизина изучать юриспруденцию и законы за границей. К числу вопросов того же рода относится и семнадцатый: «Гордость большей части бояр где обитает – в душе или голове?» Все эти вопросы, как и прочие, изложены совершенно внятно, вопреки оправданию Фонвизина.

Корыстолюбие фаворитов и вельмож, отсутствие контроля и всякой распорядительности, кроме личной воли Екатерины, одновременно с этим отсутствие гласности – таков был порядок вещей.

В «Жизнеописании» Фонвизин справедливо говорит о Панине:

«По внутренним делам гнушался он в душе своей поведением тех, кои по своим видам, невежеству и рабству составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной должно быть известно всем и каждому, как то: количество доходов, причины налогов», и пр. Следующая тирада о Панине содержит в себе не менее существенный предмет сатиры Фонвизина и других.

«С содроганием слушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях Сенатом; приметит ли противоречия в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит ли о безмолвном временщикам повиновении тех, которые по званию своему обязаны защищать истину животом своим; словом, всякий подвиг презрительной корысти и пристрастия, всякий обман, обольщающий очи государя или публики, всякое низкое действие душ, заматеревших в робости старинного рабства и возведенных слепым счастием на знаменитые степени, приводили в трепет добродетельную его душу».

Сравнивая эти речи с «Вопросами», нельзя не усмотреть в последних почти прямое переложение и, следовательно, огромное влияние этой светлой личности с сильным характером на нашего автора, которому характера-то как раз и недоставало. И если Фонвизин несколько изменил себе в оправдательном письме своем к императрице, то нельзя не признать, что в целом он все же был близок по духу к этому образцу. «Он не имел, – как говорит о нем г-н Пятковский, – тех специфических свойств придворного литератора, которыми владел с избытком Державин. Фонвизин был слишком прям, угловат, мало кланялся и мало унижался. Он как будто требовал, а не выпрашивал уважения к своему таланту и к себе». Он не умел говорить истину царям с улыбкой, хотя по натуре не способен был также и к горячему негодованию Радищева или энтузиазму А. Тургенева. Умный и рассудительный Фонвизин не решался более выходить из рамок, отмежеванных сатире XVIII века, не решался более разлучаться на своем пути с тою прекрасной женщиной, чье имя Осторожность, следуя совету издателя «Живописца», но его ум и талант нашли полное выражение в комедии «Недоросль».

«Недоросль» и «Горе от ума» живут под одною крышей и отнюдь не случайно обращаются под одним корешком на книжном рынке. Это те поверстные столбы общественного развития, по счастливому выражению автора монографии о Сумарокове, которые указывают преемственное развитие литературы и общества. После Фонвизина комедия продолжала разрабатывать типы, указанные Сумароковым и сатирой первого десятилетия царствования Екатерины, но вплоть до «Горя от ума» сцена уже не видела больше столь яркого протеста против угнетения и произвола, которые продолжали, однако, существовать.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
6 из 9