Если бы можно было, если бы Елена не была так пуглива, если бы он совершенно не боялся ее, то, конечно, повел бы ее не к ресторанчику, уже видневшемуся, а в сторону, к деревьям, стволы которых только что от заката порозовели на глазах.
Он совсем не разбирался в ее чувствах, и его мало интересовало, что она думает о нем… Ему казалось, что он безошибочно знает ее мысли и во всем одобрен, чтобы он ни сделал. Раз она поехала с ним, то, конечно, знала с какой целью – не девочка же, – подумал он о ней, – знала, что и он ради этой цели поехал и, значит, примет все, что случится, как хорошее и приятное. Разве он в чем-нибудь переступил границы приличного, дозволенного? Ведь всякое иное отношение к ней непременно показалось бы ей дурным, недостойным мужчины, и она, наверное, почувствовала бы себя оскорбленной… Она бы заподозрила самое ужасное, что пугает и отвращает женщину от мужчины, и потому всеми своими словами и поступками он исполнял только то, чего от него ждали… О чем бы они разговаривали, если бы их не связывало это тайное? Неужели о знакомых или опять о Боге? Каким неуместным, глупым и мучительным показался бы такой разговор здесь, за городом, и как быстро летят минуты в этом хождении вокруг самого главного.
Его уверенность покоилась на этих простых, ясных мыслях, которые даже не рождались в голове, а были как бы присущи ему. Он здоров, силен, смел и все остальное должно уже идти само собой, инстинктивно, рождая ряд милых, приятных душевных переживаний и вызывая прелестный сказочный обман, что во всем мире их только двое: он и она… И он шел, что-то шептал, держа плотно ее руку высоко у плеча…
В ресторанчике они сидели долго. Глинский выпил чашку крепкого кофе, Елена попросила чаю. Говорил он много и все о том же и снова о том же, а она лишь изредка кивала головой, пыталась улыбнуться…
Несколько посетителей, сидевших за столиками, сначала беспокоили их своими любопытными, вопрошающими взглядами… Елена не знала, куда глаза девать, чувствовала себя неловко, но когда решила мысленно, что расскажет мужу о прогулке, то постепенно успокоилась. Заторопилась же она, как только увидела в окно, что потемнело.
На улице Глинский опять без спроса взял ее под руку, но так как было темно и никто этого не видел, Елена ничем не выдала своего недовольства.
«Он очень назойлив, – думала она, – и я больше с ним не поеду гулять, никогда не останусь с глазу на глаз», однако вздрогнула, когда Глинский перехватил ее талию рукой… Она остановилась, посмотрела с тихим упреком ему в глаза и быстро пошла к извозчику, терпеливо ожидавшему их прихода.
– Это наш? – отрывисто спросила Елена; в голосе ее слышалось волнение.
– Да, наш, – ответил Глинский, почувствовав, что ее волнение передалось ему.
– Поедем скорее, мне пора, – с беспокойством выговорила она. – Вероятно, муж волнуется.
«Я сказала: муж, – подумала Елена, – а в сущности чувствую так, как будто у меня нет мужа. И это оттого, что Глинский обращается со мной, как с вещью».
Оба сели. Она отодвинулась сколько могла, чтобы не ощущать рядом со своими его твердых колен, и когда он, как она боялась и ожидала, все-таки придвинул их, ей сделалось гадко.
– Пошел медленно! – сказал Глинский извозчику.
Голос его показался ей незнакомым, неприятным, точь-в-точь как днем.
– Нет, не медленно, а поскорее, мне, в самом деле, поздно, – стараясь думать, что не просит, а приказывает, произнесла Елена.
– Умоляю вас, Елена Сергеевна! В городе мы поедем так скоро, как вам этого захочется, а сейчас, Елена Сергеевна, разрешите ему ехать медленно. Здесь так хорошо… Разве вам не жаль расстаться с этой волнующей тьмой, с этим глубоким звездным небом… Вслушайтесь, какие звуки идут от земли.
Она не ответила и очень осторожно отодвинула свои ноги. Глинский понял это движение как знак и подумал, что теперь Елена ждет от него того, ради чего поехала с ним.
И хорошо было и кстати, что она вспомнила о муже, иначе он бы заключил, что она ему бросается на шею.
«Какая предусмотрительная», – одобрил он ее.
И как только он таким образом объяснил себе ее слова и молчание и понял, зачем она отодвинула ноги, то вдруг заволновался, осмелел, наперед зная, что ему уже ничего не будет.
– Вам не показалось странным то, что я сейчас сказал? – неожиданно спросил он ее.
– Странным? – с удивлением произнесла она, ясно помня, что он ничего не сказал.
– Значит, вы меня не слушали! Я сказал, что если бы мы остались вдвоем, в целом мире одни…
– Как так? – тихо спросила Елена.
– Да уж не знаю, ну, катастрофа какая-нибудь, это ведь не важно. Надо только представить себе, что все умерли, и мы с вами остались одни в мире: вы с своей любовью к мужу, а я влюбленный в вас. Знаете ли, чем бы это кончилось?
– Чем же? – спросила она, невольно испугавшись при мысли о смерти мужа.
– Вы бы очень скоро влюбились в меня. Как оно ни странно, как ни кажется сейчас невозможным, но это непременно случилось бы…
– Вы думаете? – гордо сказала она, досадуя на его уверенность.
– Ну, конечно… Что же бы вам осталось делать? Одна во всем мире… Вы бы даже безумно влюбились в меня и, вместо того чтобы сидеть так как сейчас, мы сидели бы, близко прижавшись друг к другу… Ведь в мире, по моему предположению, никого нет, – докончил Глинский, вдруг взяв ее руку.
Отвернув перчатку, он поднес ее теплую руку к губам и стал быстро целовать надушенные пальцы.
От неожиданности она как-то неловко дернулась и отвернулась обиженная…
То, что она опять ничего не сказала, он понял как благоприятное, как поощрение, будто она сказала:
– Не пугайтесь того, что я отвернулась, целуйте еще, обнимайте меня, делайте, что хотите, ведь мы для этого поехали.
– Больше не буду, – послышался его голос. – Дайте мне только вашу руку, и я минуточку подержу ее и извинюсь перед ней молчаливым пожатием. Дайте же, дайте, умоляю вас.
И он так и сделал, как сказал, хотя она и не хотела. Дала же она руку только для того, чтобы он перестал просить, говорить оскорбительным, молящим голосом и еще ради того, чтобы извозчик не услышал его слов.
Взяв руку и освободив ее от перчатки, которую спрятал в карман – на память, как он сказал, Глинский тихо пожал ее.
Волновала синяя теплая ночь, и звезды, и ветер в листве деревьев, и мягкая ладонь женщины, а запах духов, шедший от нее, туманил, как будто говорил:
«Так пахнет вся она, ее рука доплеч, прижмись к ним и испытаешь наслаждение. Прижмись, только это нужно сейчас делать, пока вы вдвоем и темно вокруг… Она будет молчать, потому что для этого поехала».
– Вы видите, – сказал он, – я благороден, я оставил вашу руку, как обещал, но, клянусь вам, вы мучаете меня, – произнес он, точно имел уже право жаловаться ей на свои страдания.
– Вы говорите очень громко, – отозвалась шепотом Елена. – Лучше переменим разговор, – попросила она, чувствуя, что ей уже нельзя приказывать.
– О чем же нам говорить? – каким-то чужим голосом спросил он. – О чем? – повторил он отчетливо и, неожиданно для себя, вдруг притянул ее к себе и прижался губами к ее щекам.
– Я люблю тебя, – зашептал он, – давно, давно, дорогая моя; люблю твои глаза, твои руки; люблю всю, всю.
Елена так испугалась, что даже не вскрикнула… Лишь инстинктивно она стала сопротивляться, сильно, серьезно. Сначала ее неприятно поразил запах табака, когда он поцеловал ее в губы, и несказанно удивило прикосновение густых жестких волос его коротко подстриженной бороды. Самое же мучительное было – стыд, и то чувство, хуже стыда, что теперь ей нельзя уже притворяться, будто она не понимает, не заметила, не почувствовала, что он делает… Она боролась молча, стараясь не обратить внимания извозчика, и защищалась мысленно такими словами: «Что вы делаете, как не стыдно! Я не хочу ни ваших поцелуев, ни объятий… Поймите, мне этого совсем не нужно. Вы ошиблись! Ваши объятия меня серьезно оскорбляют… Умоляю вас, перестаньте, я не шучу, я сопротивляюсь серьезно, клянусь вам!»
А он все целовал, обнимал. Она бы, вероятно, закричала, если бы не стыд перед извозчиком… В один миг он уже знал всю ее, то, что она так искренно и стыдливо прятала от всех людей, кроме мужа. И мысль об этом так потрясла ее, что минутами она переставала сопротивляться. А он все обнимал и целовал, обнимал, целовал…
* * *
В городе, как только они очутились на людной улице, она попросила его сойти. Он стал было извиняться, но сейчас же замолчал, почувствовав, что этого не нужно, и, целуя уверенно и многократно ее руку, которую она уже не отнимала, сказал:
– Вы правы, поезжайте с Богом одна. Я на днях заеду к вам.
Елена даже не ответила на его слова кивком головы, и когда его высокая, страшно противная ей фигура скрылась в полутьме, она отпустила извозчика, кликнула другого и поехала домой.
В городе было шумно и светло, призрачно красиво, как бывает в концерте или в театре, где забываешь о том, что есть небо и не приходит в голову поднять глаза вверх. Елена, сидя в дрожках, торопливо обдумывала, что с ней случилось, и удивлялась своему негодование против Глинского.
«Почему я сержусь на него, – говорила она себе, – ведь, в действительности, он ни в чем не виноват передо мною… Сам он мне глубоко противен, но теперь я поняла, что точно так же поступил бы каждый мужчина на его месте. Конечно, он развратный, бесстыдный, но я ведь для него и разоделась и рада была, что нравлюсь ему, и я во сто раз преступнее, хуже и гаже Глинского, – с ужасом подумала она. – И странно, – вдруг пришло ей в голову, – что, начав с вечности и бесконечности, мучаясь от чего-то большого, непостижимого, я, хотя и невольно, кончила пошлостью и гадостью».