Оценить:
 Рейтинг: 0

Русская литература в 1881 году

Жанр
Год написания книги
1882
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Русская литература в 1881 году
Семен Афанасьевич Венгеров

«Несколько лет тому назад пришлось мне быть в Берлинском университете на лекция знаменитого национал-либерала и в то же время профессора всеобщей истории – Генриха Трейчке. Он читал о Наполеоне, о его борьбе с Германией. Если принять в соображение, что дело происходило несколько лет тому назад, т. е. после достославной битвы при Седане, то не трудно угадать, какого мнения должен был быть о победителе при Иене Трейчке, агат прусский „патриот своего отечества“, видящий в Бисмарковсвой политике вершину германского национального гения, а за Пруссией признающий специальную историческую „миссию“ главенствовать над прочими немцами…»

Семен Венгеров

Русская литература в 1881 году

Inter arma silent leges.

    Древняя поговорка.

Inter arma silent musae.

    Современная переделка.

Несколько лет тому назад пришлось мне быть в Берлинском университете на лекция знаменитого национал-либерала и в то же время профессора всеобщей истории – Генриха Трейчке. Он читал о Наполеоне, о его борьбе с Германией. Если принять в соображение, что дело происходило несколько лет тому назад, т. е. после достославной битвы при Седане, то не трудно угадать, какого мнения должен был быть о победителе при Иене Трейчке, агат прусский «патриот своего отечества», видящий в Бисмарковсвой политике вершину германского национального гения, а за Пруссией признающий специальную историческую «миссию» главенствовать над прочими немцами. И действительно, он с пламенным воодушевлением метал на Наполеона громы своего уничтожающего красноречия, выбирая самые мрачные краски, не скупясь на самые резкие характеристики и смешивая с грязью всех, кто иначе смотрит на корсиканского злодея. Гейне, напр., за восхваление Наполеона в Buch Legrand, Трейчке обозвал «genial-niedertr?chtig».

В конце концов, хотя негодование красноречивого профессора и не вытекало из стремления к правде, а обусловливалось желанием унизить врага, с ним нельзя не согласиться. И кто в самом деле после того, как трезвые исследования рассеяли поэтический туман Наполеоновской легенды, станет преклоняться пред узником Св. Елены? Но в. своем обличительном усердии Трейчке пересолил и стал доказывать совсем уже ни с чем несообразную вещь – ничтожество Наполеоновской эпохи. В доказательство он приводил то, что Наполеоновская эпоха ничем выдающимся не проявилась в искусстве, кроне шумных опер Спонтини. В этом обстоятельстве Трейчке, очевидно, исходя из формулы «искусство есть отражение жизни», видел торжество своего взгляда на Наполеона, как на счастливое ничтожество. Ничтожная эпоха – ничтожное отражение.

С первого взгляда Трейчке как будто прав выходит, так как нельзя же отрицать того, что искусство есть отражение жизни. До дело в тон, что со всякою теорией нужно обращаться осторожно и никогда не следует ее применять непосредственно, без связи с условиями данного исторического момента. И действительно, стоило бы Трейчке оглянуться еще двумя десятками лет назад и он бы убедился в полной несостоятельности своего метода. Ведь ему бы пришлось тогда признать ничтожной эпохой французскую революцию, на что у него едва ли бы хватило смелости. На Наполеона есть разные взгляды. Есть люди боготворящие его и есть весьма серьезные историки, которые с пьедестала славы и величия шлепают его пряно в грязь. Но сам г. Варфоломей Кочнев из Русского Вестника, занявший в почтенном журнале амплуа Кифы Мокиевича и с таким несравненным глубокомыслием рассуждающий о том, что было бы, если бы да кабы Людовик XVI-й не «уступил» демагогам, – сам г. Кочнев, говорю я, не станет отрицать, что французская революция 1789 года принадлежит к величайшим эпохам всемирной истории. И что же? – Эта великая, эта грандиозная эпоха, заложившая фундамент ново-европейской жизни, вверх рож перевернувшая тысячелетний строй общества и государства, породила жалчайшее искусство, поражающее своим убожеством, скудостью мысли и содержания. Кроме «Марсельезы» (как музыкального произведения) о двух-трех пьес Андрэ Шенье французская революция ничего не дала искусству. Да и что такое, в конце концов «Марсельеза» и стихи Андрэ Шенье? – Не больше как хорошие вещи, во всяком случае бесконечно уступающие в широте размаха эпохе, их произведшей.

Не трудно отыскать причину этого явления. Как и в отдельном человеке, в каждом народе есть известная сумма творческих сил, которые он, конечно, проявляет и направляет сообразно обстоятельствам того или другого исторического момента. Но эта сумма творческих сил имеет свои более или менее определенные границы, расширить которые обстоятельства данного исторического момента не в состоянии. Правда, обстоятельства могут пробудить дремлющие силы, до того бывший в потенции и для наблюдателя прежде неуловимые, но все-таки не по всем направлениям, не во всех областях человеческого духа, а только в какой-нибудь одной и непременно в ущерб другим. Это своего рода закон круговорота сил, применимый не только к явлениям мира материального, но и к явлениям мира духовного. Коллективная мысль того или другого народа, устремляясь в одну сторону, неизбежно ослабляет прилив сил к другим. Вы не найдете в истории такой эпохи, которая дала бы импульс всем творческим силам человека. Непременно какая-нибудь одна человеческая способность получит преобладание и наложит свою печать на эпоху. Есть свои особые эпохи процветания наук, свои особые эпохи высокого развития литературы, расцвета искусств, блеска философии, наконец свои эпохи преимущественного нравственного возбуждения, возникновения новых миросозерцаний, новых религий. В Испании и Италии века невежества и обскурантизма, шли рука об руку с высшим развитием изящных искусств, а с другой стороны, освежительный в умственном отношении 18-й век в искусстве ничем соответствующим этому блеску себя не проявил. Есть целые народы, которые, раз устремивши. все своя творческие силы на одну область человеческого духа, совершенно теряют остальные. Таковы северо-американцы, идущие во главе всех практических изобретений и страшно отставшие в литературе и искусстве. Наконец, что более всего может нас убедить в существовании, известного равновесия творческих сил, это – полное: несовпадение эпох нравственного возбуждения с эпохами процветания литературы. Казалось бы, они должны были находиться в ладной гармонии; казалось бы, что литература – это проявление и воплощение души человеческой – должна была достигнуть крайних высот своих в те моменты жизни человечества, когда оно жаждет нравственного обновления, когда оно желает стряхнуть с себя старую гниль и возродиться в новой, лучшей жизни. И однако ж ничуть не бывало. Эти эпохи рождают великие характеры, но не рождают великих писателей, которые, напротив того, живут и пишут свои: бессмертные произведения при самых раздевающих условиях: «Золотой век» римской литературы был при Августе; Данте пишет свое бессмертное произведение в эпоху глубочайшего упадка нравственности; Сервантес создает «Дон-Кихота» при зареве инквизиционных костров Филиппа II; Шекспир живет при мишурном дворе Елизаветы; Корнел, Мольер, Расим пресмыкаются пред Людовиком XIV; гнусная эпоха регентства видит расцвет гения Монтескьё и Вольтера. А эпоха возникновении христианства, непосредственная эпоха гуситско-таборитского движения, наконец французская революция – ничем выдающимся в литературе не ознаменованы. Отчего? – Оттого, конечно, что в такие эпохи даровитые люди находят применение своих талантов к жгучим интересах минуты и вместо того, чтобы стать поэтами, ваятелями, живописцами, становятся агитаторами, проповедниками, «ложными пророками», трибунами, государственными деятелями. Возьмите, например, Сент-Жюста. Какое может быть сомнение в тон, что родись этот небесной красоты юноша, с вдумчивыми, обаятельно-прекрасными глазами, литые десятью годами раньше – и из него вышел бы нежный певец сладости любви и прелестей сельского уединения. Что такое первые деятели христианства, как не величайшие поэты с громадною силой воображении, с глубоким чувством эстетической гармонии, полный творческой, художественной фантазии, но только не оставшиеся на почве простого искусства, а воплотившие в жизнь священный огонь поэзии, пылавший в их груди! В другое время они бы, конечно, не вышли её пределы книжной поэзии, но теперь их захватывает течение века и они вместо пророков книги становятся пророками жизни. То же самое можно проследить и в таборитском движении. В истории чешской литературы оно занимает далеко не выдающееся место. Последующий век бесконечно меньшего нравственного воодушевления обладает гораздо более совершенною литературой. Но за то сколько глубокой, потрясающей поэзии, ярких художественных образов, метких, колоритных выражений, силы мысли было в пламенных речах проповедников Таборской горы! Эти речи можно назвать потенциальной литературой: все элементы её на-лицо. Каждая речь таборских пророков есть живая поэма.

Таким образом и выходит, что хотя искусство и есть отражение жизни, но далеко не всегда отражает оно всю полноту её, далеко навсегда дает оно полное понятие об интеллектуальной и моральной силе того или другого исторического момента. Чтобы точно я правильно судить об этой силе, нужно посмотреть, нет ли таких побочных путей, в которые устремился народный гений помимо искусства. Оттого и неправ Трейчке, не принявший во внимание, что в Наполеоновский период национальный гений Франции ушел на выработку лучших воинов новой истории и на кодификацию не только законодательную, – но и житейскую новых прнципов, провозглашенных революцией 1789 года.

У древних римлян существовал афоризм: inter arma silent leges. Буквально это значит: во время войны безмолвствуют законы. Но тут кроется более глубокий смысл. Leges значит не только законы, но вообще нормы. И можно, значить, так понимать приведенный афоризм: во время войны, т. е. в экстраординарное время, обычные нормы жизни теряют свое значение. Наступает какое-то особое положение вещей, имеющее свои специальные особенности, которые нужно тщательно проанализировать, чтоб отделить в них временное, преходящее от органического, коренящегося в природе того или другого явления. Трейчке не хотел допустить мысли, что по обстоятельствам времени народная мысль могла кристаллизоваться в необычные формы, и потому пришел к совершенно ложным выводам. Он должен был понять, что inter arma silent не только leges, но и musae.

Тут я подхожу к самой сказке, ради которой говорилась вся эта присказка, т. е. к рассмотрению вопроса о том, почему русская литература в последние годы, а в частности в 1881 году, так мало соответствует высоте переживаемого Россией исторического момента. Нужно пап теперь повести разговор с нашими домашними Трейчке, которых вы в изобилии найдете во всяком журнале и во всякой газете. Кто в самом деле, коснувшись современных русских писателей и сравнивши их «с стаей славной орлов» сороковых годов иди даже с деятелями нашего «возрождения» – людьми шестидесятых годов, не предается самым мрачным мыслям по поводу ничтожества современное эпохи? Наши Трейчке с большим удовольствием любят говорить о мошках и букашках, вылезших из озелей на смену богатырям. Послушать их, так выходит, что таланты вырождаются, ремесленность сменяет огонь Прометея, так ярко пылавший в груди прежних, «настоящих», писателей, и литература теряет уважение общества, которому только и остается, что отвернуться от современной литературы и начать перечитывать старое. И замечательно, что подобный пессимизм вы встретите далеко не у одних только «консерваторов», которые ex officio должны охуждать все современное. Нет, поговорите с любым либералом шестидесятых годов – и вы встретите в нем такое же высокомерное отношение к современности, такое же старческое брюзжание и благоговейное отношение к «доброму старому времени», только с той разницей, что для «консерватора» это доброе старое время помещается примерно лет сорок тому назад и воплощается в помещичьем быту, а у «либерала» оно находится всего лет двадцать тому назад и рисуется в образе Современника, Русского Слова, воскресных школ и других явлений «общественной инициативы» шестидесятых годов. И опираются наши Трейчке именно на то же самое, на что опирается их германский образец – на «ничтожество» современной литературы. Теперь, видите ли, сонная одурь в литературе, а «тогда» в ней жизнь ключом била, журналы ломились от хороших статей и литература стояла во главе эпохи, а не в хвосте её. Ясно, следовательно, что наше время – ничтожное, что теперь – «упадок», «вырождение» и т. д.

Смешно и жалко слушать все эти речи. Злость берет при виде этого близорукого непонимания, что никакого «вырождения» нет, что «упадок» мнимый, что просто творческие силы отвлечены в другую сторону. Мы переживаем теперь такой своеобразный исторический момент, живем при таких необычных условиях, что прилагать к ним обычные мерки – значит придти в самым нелепым выводам. Мне уже приходилось высказываться в другом месте, что мы, современники последнего фазиса русской жизни, сани еще не в состоянии представить себе всю необычайность его, и когда пройдет много, много лет, иные моменты, иные факты, имевшие место в последние годы, покажутся нам же самим легендарными. Дело в том, что можно положительно утверждать, что ни одна эпоха русской история не видела такого грандиозного проявления идеализма, как именно последние 10 лет. Мы говорим, конечно, об эпохах в жизни русской интеллигенции. Народ уже переживал – такие эпохи фанатического идеализма, – стоит только вспомнить эпоху первых гонений за «старую веру». Но так-называемое «общество» русское еще впервые переживало такой жгучий фазис. Самые отдаленные идеалы казались близко осуществимыми, для самых отдаленных мечтаний приносились самые реальные жертвы и твердая решимость действительно положить душу свою её благо ближнего становится почти массовым свойством.

Ни с чем иным, писали мы, не можем мы сравнить эту знаменательную эпоху русской жизни, как с эпохой возникновении таборитства, т. е. с Чехией начала XV века, когда, но словам хронистов, до всей стране широкою волной разлилось совершенно лихорадочное желание заботиться о благе ближнего, когда злобная формула «homo homini lupus» как бы потеряла свое вечное применение, когда дворяне и духовные, горожане и сельчане слились в одном стремлении к нравственному совершенствованию., когда серьезно надеялись возвратить первые времена христианства, когда сословный и личный эгоизм казался омерзительным, когда полное подчинение единичных интересов общественному благу стало обязательным для всякого нравственно-чуткого человека.

Не все, конечна, русское «общество» и не вся даже русская молодежь в одинаковой степени прониклись такими чувствами и стремлениями, – ветхий Адам слишком сильно сидит в нас. Но все, что было нравственно-свежого за последние годы, – все, что не потеряло в погоне за корыстью человеческого облика, пристало если не делами, так, по крайней мере, помыслами к новому течению русской общественной мысли, к страстному желанию во что бы то ни стала сделать правду и справедливость основою общественного строя.

Ни место, ни «независящие обстоятельства» не позволяют нам иллюстрировать свои, мысли фактами, почерпнутыми из жизни всех слоев русского общества. Нам остается только надежда, что со временем отчетливое представление об идеализме последних лет, подкрепленное длинным рядом красноречивых цифр, длинным списком почти фантастических фактов, длинною вереницей имен людей, мало чем уступающих нравственною силой первым христианам, – что такое представление вырисуется под пером добросовестного исследователя во всем своем строгом величии, во всей своей нравственной чистоте[1 - «Отклик» – литературный сборник в пользу студентов и слушательниц высших женских курсов. С.-Пб. 1881 года. Статья наша: «Достоевский и его популярность в последние годы», стр. 289.].

Спрашивается, может ли подобная эпоха иметь высоко-развитую литературу? Мыслимо ли, чтобы дула такого исторического момента, который всего меньше можно, назвать теоретическим, воплотилась в искусстве? Могут ли на него уйти лучшие умственные и душевные силы современного поколения, когда уму и сердцу современного поколения приходятся думать и действовать совсем в другом направлении, когда оно поставило себе совсем другие задачи, которым и отдает всю полноту своего душевного, настроения? Только, по то, в чем выразилась эта душевная полнота, можно судить современную эпоху. В литературу она, по основному характеру своему, не могла воплотиться, – значит, нечего нашим, доморощенным, Трейчке витийствовать на эту тему.

Что удивительного, что тридцатые и сороковые годы имели блестящую литературу? Именно так и должно было быть, потому что душевные потребности «хорошего» человека сороковых годов вполне удовлетворялись литературой, потому что была возможность душевной полноте человека сороковых годов целиком Отразиться в искусстве. Какие, в самом деле, были потребности лучших людей тридцатых и сороковых годов, чего они хотели, к чему стремились? – Возьмемте кружок Станкевича, несомненно центральный для своего времени во всех отношениях – и по умственным качествам его членов, и по нравственному облику их; возьмемте лучшего и даровитейшего человека этого кружка – Белинского: где лежали его идеалы? – В искусстве, я только в искусстве. В искусстве он видел центр тяжести жизни, человечества. Только в самом конце деятельности Белинского в нем пробудилась жилка общественная и тогда только ему стало тесно на литературной трибуне. А до того где же было лучшее место для призыва к неопределенным идеалам вечной красоты, к погружению себя в бездны Гегелевской философии, в туман шеллингионизма, – словом, к витанию в надзвездном эфире знаменитой в 40-е годы «Soh?nseeligkeit». «Soh?nseeligkeit» – вот она лучшая характеристика людей сороковых годов, направивших все свои духовные силы на воспитание в себе изящного «Gem?th'а» и только очень поздно, на рубеже уже следующей эпохи, хватившихся, что как-то неловко развивать в себе тонкость чувств и высоту интеллигенции на счет крепостного крестьянина. Для таких людей литература и вообще искусство есть все, арена деятельности, выше которой они себе ничего представить не в состоянии, к которой они могут приложить все свои душевные силы и на которой они могут проявить все, что возникает в уме и сердце. Не забудьте, что для человека тридцатых и сороковых годов, т. е., конечно, для такого, который составлял соль своего времени, вовсе не было никакой другой деятельности, кроме литературной. Не возражайте мне, пожалуйста, указанием на «независящие обстоятельства», которые мешали человеку сороковых годов приложить свои силы в чему-либо иному, кроме литературы. Это возражение неосновательно. Конечно, и «независящие обстоятельства» имели место, но ведь в конце концов не могут же они убить потребность. А вот этой-то потребности общественной деятельности, практического осуществления своих идеалов, проведения в жизнь дорогих сердцу принципов, – этой-то потребности, которую в современном человеке не могут уничтожить никакие «независящие обстоятельства», и не было в людях сороковых годов. Они культивировали свою душу, а об остальном заботились мало. «Лишний человек» сороковых годов считал себя лишним, потому что потерпел неудачу в личных делах, потому что на «пиру природы» ему нет места. А что можно искать место не на пиру только, ему и в ум не приходило.

Так вот отчего была блестяща литература сороковых годов: это был единственный путь, единственный канал, чрез который устремлялись силы современного интеллигентного ума в море русской жизни.

Литература шестидесятых годов была уже менее блестяща, чем литература тридцатых и сороковых, потому что, как и наше время, шестидесятые годы – эпоха по преимуществу общественная и помыслы современников только отчасти были направлены на литературу. Но все-таки литература шестидесятых годов – один из самых оживленных периодов русской письменности (именно оживленный и вовсе не излишне-талантливый), потому что воздействие на общество путем проведения новых идей в литературе составляло один из главных пунктов программы деятельности «хороших» людей того времени.

Ничего такого теперь нет. Условия жизни иные, взгляд на силу воздействия литературы изменился, не находит чуткая душа в литературной деятельности успокоения для запросов совести, призывающей к исполнению главного завета Евангелия, – ну, и уходят лучшие силы современного поколения совсем в иную сторону.

Так вот оно как дело-то в самом деле обстоит, господин тоскливый российский читатель! Не верьте газетным и журнальным Трейчке, старающимся уверить вас, что теперь – «упадок», «вырождение» и ничтожная эпоха. Все это – жестокая неправда. Время теперь героическое, на которое потомки будут взирать с глубоким удивлением; творческих сил – и умственных, и нравственных – целая бездна, а что они не видны в искусстве, так нужно ли из-за этого особенно огорчаться? Не все ли равно, в чем сказывается искра Божия? Лишь бы только сказывалась, лишь бы видно было, что не утрачено стремление к истинно-человеческой жизни, стремление к идеалу. О, этого стремления теперь много, очень много! Поэтому тусклость современной литературы ни в каком случае не есть упадок, де есть вырождение, а простое отвлечение творческих сил в другую сторону. Будьте уверены, смущенный читатель, что пусть только придем в некоторый порядок хаос последнего времени, пусть уляжется жгучесть современного момента, направляющего все помыслы в одну точку, и мы будем свидетелями такого расцвета русской литературы, который всех ослепит своим блеском и великолепием. Не может это иначе быть. Коллективная мысль 90-миллионного народа, с каждым годом все более и более проникающегося знанием и потребностью умственной жизни, не может не выразиться в грандиозных созданиях литературы и искусства. И теперь уже широта размаха русских талантов поражает зала дно-европейских наблюдателей. Эта широта творческого размаха есть прямое следствие широты начал, кроющихся в русской жизни, гармоничный отзвук гигантской территории, гигантских рек, непроходимых лесов, бесконечных степей, а главным образом – широты нравственных стремлений, составляющей лучшее достояние русского народа. Дайте только окрепнуть слиянию русской интеллигенции с родным народом, с каждым годом все прочнее и прочнее пускающему корни, дайте установиться этому единению – и широта размаха русских творческих сил должна увеличиться вдесятеро, как увеличились силы Антея, когда он прикоснулся к матери-земли. Итак, да здравствует светлое будущее русской литературы, выразительницы душевной жизни гигантского народа! Что же касается нынешнего неприглядного вида её, того, что истинные представители русских творческих сил устранились и молчат, а раздается только громкий лай представителей темных начал русской жизни, то будем утешаться словами молодого поэта Пинского, самого талантливого и отзывчивого из поэтов нового поколения:

Не тревожься, недремлющий друг,
Если стало темнее вокруг,
Если гаснет звезда за звездою,
Если скрылась луна в облаках,
И клубятся туманы в лугах:
Это стало темней – пред зарею…

Не пугайся, неопытный брат,
Что из нор своих гады спешат
Завладеть беззащитной землею,
Что бегут пауки, что шипя
На болоте проснулась змея:
Это гады бегут – пред зарею…

Не грусти, что во мраке ночном
Люди сладким покоятся сном,
Что в безмолвии слышны порою
Только глупый напев петухов
Или злое ворчание псов:
Это сон, это лай – пред зарею…

I

При печальных ауспициях начался литературный 1881 год. В самом начале его из рядов литературной армии выбыли два крупных, передовых бойца: сначала Писемский, а через несколько дней Достоевский. Знаменитая плеяда сороковых годов, таким образом, получила огромную брешь. Два года тому назад она потеряла Некрасова, теперь еще двух настало. А новые-то боги, по словам наших Аристархов, что-то не очень спешат на смену… Не удивительно, что души ревнителей русской литературы сильно опечалились насчет будущего её. Там как относительно этого будущего мы только что беседовали с вами, читатель, то я и не стану повторять своих доводов. Ограничусь теперь только замечанием, что Аристархи несколько поспешили со своими кассандриными предсказаниями. Не сообразили они, что знаменитая-то плеяда писателей сороковых годов тоже не сразу знаменитой стала, не в сороковых годах, а так, примерно, в шестидесятых. Тургенев, Островский, Щедрин, Некрасов, Толстой и Достоевский настоящими литературными гран-сеньорами стали не сразу, а проведши таки нарядное количество лет в маленьких литературных чинах. В одном из выпусков «Дневника писателя» Достоевский заметил, что вот уже тридцать лет читает он литературные отчеты и всякий раз натыкается на одну и ту же плачевную иеремиаду: «в наше время, когда такое оскудение литературных сил, когда в литературе хоть шаром покати». Замечание Достоевского безусловно верно. Возьмите отчеты Белянского, просмотрите критические статьи шестидесятых годов, наконец возьмите современные нам литературные обозрения, и вы подумаете, что все они относятся к одному и тому же времени, – до того им всем обща неудовлетворенность наличным составом литературных деятелей. А между тем за этот период русская литература обогатилась целым рядом первоклассных произведений, за этот период окончательно сформировалась та блестящая «плеяда», которою тычут в глаза современному поколению наши Аристархи. Такова уж человеческая натура – не видеть и не оценивать того, что на глазах происходит. Требуется известное расстояние для правильного определения. И выходит поэтому такая путаница: в сороковых и пятидесятых годах, когда появлялись наиболее крупные вещи теперешних корифеев наших, критики плакались на литературное безвременье, а в шестидесятых и семидесятых годах критики, указывая на писателей сороковых и пятидесятых годов, говорили современным: «богатыри не вы, а вот эти». Когда же эти «эти» успели стать «богатырями?» И думается мне, что непременно та же самая путаница приключится и с нынешними писателями. Теперь им в глаза самым неделикатным образом говорят о вырождении русской литературы, о том, что со смертью старых корифеев пусто станет, а лет чрез двадцать наверное с большим уважением будут относиться к «плеяде семидесятых и восьмидесятых годов», к «Глебам Успенским, Златовратским, Гаршиным», которые и будут ставиться в пример начинающим.

Тут мне нужно несколько оговориться, чтобы не подвергнуться упреку в противоречии самому себе. Выше я соглашался с тем, что литература ваших дней не стоит на высоте современного момента, а теперь я говорю о несправедливом отношении к нынешним талантам. Продолжаю, однако же, стоять на том и на другом и не вижу тут противоречия. Действительно, современная литература не стоят на высоте современного момента, но только оттого, что момент страшно крупный. Достойно отразить такой момент может только гений, как отразил своею поэзией конец прошлого столетия Байрон. Такого Байрона теперь нет в нашей литературе ни между молодыми писателями, ни между старыми, хотя в известной степени и только-что умерший Достоевский; и здравствующий гр. Толстой сильно захвачены точением эпохи. Нельзя действительно отрицать, что чувствуется нужда в литературном пророке, который бы «ударил по сердцам с неведомою силой» и выяснил бы в ясных созданиях искусства то, что бессознательно накопилась в душе современного поколения. Все это так. Но все-таки наши Аристархи положительно слишком пессимистски смотрят на современную литературу, которая имеет много писателей, как гг. Глеб Успенский, Златовратский из более старшего поколения и гг. Гаршин, Альбов, Осипович, Минский и др. из более младшего, обладающих весьма недюжинным дарованием и имеющих все шансы стать со временем весьма солидными литературными деятелями.

Все это, однако же, не к тому говорится, чтоб ослабить впечатление от смерти Писемского и Достоевского. Нет, потеря огромная, незаменимая. Смерть Писемского еще не очень большая утрата, так как в сущности в этом году только похоронили его. А умер-то он уже давно. В последних произведениях своих это уже не был тот Писемский, которого Писарев за могучий реализм ставил выше Гончарова. Только редкими оазисами мелькали в «Масонах» и других вещах последнего периода деятельности автора «Тысячи душ» места, отмечаемые действительным дарованием.

Не то – Достоевский: Он умер в полном расцвете таланта, в апогее громадного влияния, в полном обладании своего чудного дарования, унося с собою в могилу массу величественных планов целого ряда художественных произведений, которые, нет сомнения, так же ослепили бы нас своею внешнею и внутреннею красотою, как ослепляли все другие-его произведения. Без него-таки пусто; чувствуется, что нет человека, который бы вам завинтил нервы до щемящей боли, – нет человека, который бы перевернул вам всю душу, лег бы на нее кошмаром, но в то же время указал бы вам ясный как день путь к облегчению душевной тоски. Проникновенное слово Достоевского было благовестом, призывавшим чуткие души на подвиги добра и справедливости, отвлекавшим их от тщеты мелких интересов и переносившим помыслы в светлую область духа, где нет тех мерзостей и гадостей, совокупность которых образует так-называемую «жизнь». Кто-то займет его место? Кто из «солидных» писателей не устыдится, в век банков и рационального хозяйства, говорить о любви, как о единственной основе государственных и общественных отношений? Толстой разве…

Поведши речь о смерти Достоевского, я не могу обойти молчанием его похорон, так как в сущности это самый яркий факт в литературной летописи прошлого года. Впрочем, не только в летописи прошлого года, – похороны Достоевского составляют один явь самых крупных фактов всей истории русской литературы, наглядное выражение того высокого положения, которое удалось занять литературе в сознания русского общества. Нужно, ли более блистательное опровержение уверений пессимистов, кричащих о том, что общество охладело к литературе! Хорошо охладело, когда писателю устраиваются в буквальном смысле царские похороны, когда экспромтом, не сговорившись, без всякой газетной агитации, все слои русской интеллигенции спешат торжественно заявить свое горе по случаю утраты человека, сильного только полетом своего гения, только теплотой любящего сердца, чуткого к страданиям ближнего. Кто-то, основываясь на многочисленности молодежи, пришедшей провести автора «Униженных и оскорбленных» в его последнее жилище, назвал похороны Достоевского смотром «нигилистической» армии. Не стану здесь входить в рассмотрение вопроса этого, много ли было «нигилистов» на похоронах Достоевского, а можно ли их поэтому назвать «нигилистическим» смотром. Но несомненно, что это был смотр, – смотр мыслящих элементов русской столицы, смотр русских интеллигентных сил. И сил этих оказалось очень много…

Вяло пошла без Достоевского деятельность «плеяды». Только одна Щедрин неутомимо работал, не взирая ни на какие невзгоды. Остальные же орлы славной стая сороковых годов более или менее отдыхали на лаврах или же если расправляли крылья, то не всегда по-орлиному, Гончаров совсем молчал и ничем не дал знать о сей, если не считать отдельного издания «Четырех очерков». Молчал также Толстой, но впрочем, не так, как Гончаров, творчество которого заснуло мертвым штилем. У Толстого, если судить по радостным ожиданиям литературных кружков, затишье пред бурей, сиденье Ильи Муромца перед тем, как он расправил свои богатырские члены. Дай-то Бог.

Островский написал свою обычную ежегодную драму для январской книжки Отечественных Записок, которая весьма мало прибавила к «тоталитету» его известности, говоря кудреватым выражением Белинского.

Не много дал и Тургенев – два маленьких рассказа. Один («Из старых воспоминаний») в первых нумерах новой газеты, второй – «Песнь торжествующей любви» в ноябрьской книжке Вестника Европы. Я сказал, что не много нам дал Иван Сергеевич. И действительно an und f?r sich две крошечные повести, – весьма немного для целого года жизни писателя, еще вовсе не дряхлого. Во Франции и Германии писатели в возрасте Тургенева затевают самые обширные литературные предприятия и до конца дней своих продолжают работать, так что смерть застает их на поле битвы с пером в руках. Но у нас, как известно, «климат другой», смена поколений идет с страшною быстротой и писатель весьма рано начинает чувствовать, что он «отстал», не умеет «уловить момент». А отсюда уже, конечно, не далеко до того, чтоб у писателя и совсем руки опустились. Так оно и случилось с большинством писателей сороковых годов, как только им пришлось столкнуться с первыми проявлениями не безусловно-панегирического отношения к их взглядам. Мягчайший и впечатлительнейший Иван Сергеевич, как известно, уже в 40 лет, только-что написавши «Дворянское Гнездо» и «Отцов и детей», просился самым настоятельным образом на покой, находя, что с него «довольно». И вот, принявши во внимание эту капризность музы Тургенева, мы должны быть рады и двум маленьким рассказам. Ведь сообщали же газеты, что Иван Сергеевич обещал совсем «положить перо». Остряки по этому поводу говорили даже, что вероятно последние рассказы Тургенева «писаны крандашом».

Но пером ли, карандашом ли написаны рассказы «Из старых воспоминаний» и «Песнь торжествующей любви», они написаны превосходно. Конечно, «тоталитет» знаменитости Тургенева настолько велик, что лишний лавр в венке его славы не мажет быть особенно заметен, но читающая-то публика во всяком случае должна быть благодарна великому художнику за данную ей возможность еще лишний раз испытать то высокоэстетическое удовольствие, которое получается при чтении произведений автора «Записок охотника». Отрадно было убедиться из новых рассказов, что талант великого романиста ни на одну йоту не ослабел, что он по-прежнему блестит всеми своими художественными красотами. Это впечатление тем более отрадно было выносить, что в произведениях Тургенева последних пяти-шести лет нельзя было отрицать известной тусклости исполнения и вялости замысла. Судя по ним, можно было подумать, что Ивану Сергеевичу действительно лучше всего положить перо, чтобы не портить «тоталитета». Но последние рассказы говорят противное: они положительно дают право надеяться, что Иван Сергеевич еще послужит родному искусству. И с большим интересом ожидаем мы «Самиста», о скором появлении которого извещают газеты.

Из двух новых рассказов Тургенева более значительная литературная величина – «Песнь торжествующей любви», которая поэтому и наделала гораздо большего шума, чем «Из старых воспоминаний». Последнее произведение притом было напечатано в газете и потому прочтено сравнительно немногими. А жаль, потому что рассказ прекрасен. Пред нами необыкновенно яркая жанровая картинка из времен крепостного права, когда даже в самом «милом» и «добром» барине сидела такая огромная доза азиатского самодурства. В общем «Из старых воспоминаний» может быть названо новою главою «Записок охотника», и притом одною из лучших. Написан рассказ необыкновенно колоритно и «сочно», как говорят художественные критики, детали отделаны замечательно тщательно. Если вы, читатель, еще не прочли «Из старых воспоминаний», постарайтесь их достать, – получите час истинно-художественного наслаждения.

Но «Песнь торжествующей любви» ни, читатель, конечно давно прочли. Передавать поэтому её содержание мне нет надобности. Да и можно ли передавать содержание таких вещей, где все – игра солнечных лучей и переливы красок? Можно ли передавать словами аромат благоухающего цветка и блеск алмаза? Все это нужно самому видеть, самому вдыхать. «Песнь торжествующей любви» – именно и есть литературный цветок, блещущий всеми цветами радуги и полный чудного благоухания. Нужно ее самому читать, нужно самому окунуться в поэзию этой сказки, сотканной, из мистического мрака индийского Востока, жгучести полуденного солнца и таинственного очарования ночи.

Нашлись, однако, многие, которым заоблачность Тургеневской сказки, её полная отрешенность от современности крайне не понравились. Ни прелесть поэтического языка, ни яркость вымысла, ни блеск красок не могли подкупить этих суровых Катонов. Негодуя, они говорили: «Вот до какого барства можно дойти, живя за границей, вдали от родины, не волнуясь её интересами, не радуясь её радостями, не печалясь её печалями? Ведь это насмешка: в наше время, когда тревожная общественная мысль лихорадочно работает надо жгучими вопросами минуты, избавляться какими-то сказочками, какими-то малайцами с вырезанными языками и сомнамбулистическими амурами?…»

Односторонние, прямолинейные люди! отчего вы так мало обратили внимания на эпиграф «Песнь торжествующей любви», на Шиллеровское «Wage du zu tr?umen und zu irren»? Не слышится ли вам из него глубокая скорбная нота, желание уйти далеко, далеко от этой милой современности, постоянным созерцанием которой можно довести себя до полной меланхолии? Будто потребность забыться чем-нибудь фантастическим, заняться решением какого-нибудь вопроса, находящегося вне времени и пространства, – будто эта потребность не такая же настоятельная, как и все другие душевные потребности? И затем, в конце концов, разве тема «Песни торжествующей любви» такая уже «несовременная», разве психология страсти так уже до нас никакого касательства не имеет?[2 - К сожалению, любви-то торжествующей мы и не видим в художественно написанной сказке И. С. Тургенева.] Человеческое-то сердце ведь одинаково волнуется и во времена renaissance, и в эпоху торжествующей свиньи. И разве же не поучительно в эпоху торжествующей свиньи читать о «торжествующей любви» и, видеть, что сердце человеческое есть величина себе самой равная во все времена и у всех народов? Да, торжествующая свинья – явление временное, преходящее, а вот законы человеческого сердца, это явление, вечное и никакие торжествующие свиньи не могут возыметь над ним власти.

1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3