Видением вдруг пронеслись обрывки картинок давно позабытых событий. Как будто неважных, как будто не бывших со мной. (По пути вдруг припомнилась фраза из пьесы «Инцест»: «Моя жизнь выплывает ко мне – как представить, что выплыл давно затонувший корабль…»)
Мне как будто давалось понять, что на самом-то деле они, события эти, и были настоящим содержанием моей жизни. А, казалось, бесценные годы взросления и постижений (детский сад, школа, техникум, армия, университет, работа на телефонных узлах, в газетах, театрах!), сердечные встречи и горькие расставания – все это осталось за кадром, как брошенный хлам. Неожиданно то, что казалось не важным – вдруг обрело смысл, который еще предстоит разгадать…
Прав, полагаю, Виктор Петрович из пьесы «Пришел мужчина к женщине», когда говорит: «А, может, я ошибаюсь и мелочи – не мелочи, а главное и наоборот: главное – мелочь?..»
Отведав однажды плодов с древа забвения – вкуса их уже не забудешь. Блажь, фантазия, самогипноз (да мне, право, неважно!) – но на подступах к новой пьесе я стараюсь бежать суеты, закрываю глаза на мгновенье и подолгу вглядываюсь внутрь себя. Как в пропасть, на дне которой пылятся до срока сокровища…
…Мне где-то в районе четырех-пяти лет, и я уже в банде таких же, как я, и повзрослее огольцов – грабителей с большой дороги. Верховодил нами рослый крепыш (десяти-одиннадцати лет; впрочем, может, постарше!) по имени Артем, по кличке Шестипалый. Под чутким его руководством мы совершали набеги на рынок, откуда возвращались – кто с персиком, кто с самсой, кто с пучком свежей зелени, кто с узбекской лепешкой, кто с палочкой шашлыка. И также, из дома тащили к нему, что могли. Притворялись убогими и попрошайничали. Клянчили у военных папиросы, скупали билеты в кино на трофейные американские фильмы (типа «Тарзан») и продавали перед сеансом подороже. Взамен от него получали бесценные рогатки по воробьям плюс патроны (гнутые из алюминиевой проволоки уголки) его собственного производства.
Артем защищал нас, не ведая страха. Обидеть кого-то из нас – означало обидеть его. Мальчишки с других улиц побаивались с нами связываться.
Многих забыл, а его ясно вижу: смуглого, скуластого, зеленоглазого, в длинной до пят офицерской шинели, которую он не снимал ни зимой, ни летом (единственное наследство от отца, вернувшегося с войны и вскоре умершего).
Своих он не унижал. Провинившихся – не попрекал, не наказывал. Разговаривал тихо, без нажима. Спокойно, внимательно глядя в глаза.
Шестой палец на Артемовых конечностях завораживал и проливал свет на, казалось, необыкновенные умения нашего вождя.
К примеру, он дрался исключительно ногами. То есть, вообще не пуская в ход руки (как будто берег для чего-то другого!). Молниеносно и точно в прыжке доставал своей босой «шестерней» ухо или подбородок рослого противника. Брюс Ли еще не родился, или ходил под столом, а наш Шестипалый уже демонстрировал чудеса «ножного боя».
Или, еще из разряда непостижимого.
При вступлении в банду полагалось произнести клятву и скрепить ее кровью. Расковыряв до крови, как помнится, наши ладоши гвоздем, мы с Артемом сомкнули их накрепко, после чего я трижды торжественно пролепетал: «гадом буду, если продам!».
«Гадом будешь, если продашь!» – трижды же следом за мной повторил Шестипалый. Самое, впрочем, невероятное случилось, когда он меня отпустил: постепенно, помалу порезы на наших руках затянулись…
Увы, я был мал и, должно быть, взволнован обрядом посвящения в бандиты, и не догадался расспросить, как ему это все удается. А потом Артема не стало и спрашивать уже стало некого.
Однажды поутру его обнаружили на могиле отца мертвым, с прибитой к земле полой драгоценной шинели. Причина гибели, как говорили – разрыв сердечной мышцы. Должно быть, почудилось, что его держат и не отпускают…
Потом все гадали, чего его за полночь вдруг понесло на кладбище? И зачем было колышки вдруг забивать?
Мало кто знал (кроме нас, его маленьких бандитов), что он там бывал всякий день и всегда оставлял: папиросы, самсу или персик, пучок свежей зелени, лепешку или палочку шашлыка. А бывало – что камень или древесный приколыш. Вроде знака отцу, что он приходил…
Спустя тысячу лет память мне возвратила всего-то крохотный эпизод из моей жизни. Который сгодился мне вскоре для пьесы «Играют какую-то пьесу».
«Мадам Бовари – это я!» – утверждал Гюстав Флобер.
Мне также понятно, что все персонажи Шекспира – и есть настоящий Шекспир. Как и то, что во всех типажах Достоевского или Толстого присутствуют их ипостаси…
3. Зачем писать пьесы – вопрос!
Нам, увы, не дано выбирать: родиться на свет или нет. Родителей, братьев, сестер, времена и в какой части света. Принимаем, как данность. Реальность, с которой придется смириться. Или однажды – восстать…
Разбираясь с собой, пытаюсь осмыслить врожденную тягу мою к перемене мест (по сути, судьбы!). То ли, будучи маленьким, бегал из дому (при том, что в семье почитался любимым дитя!); что ни год, менял школы; потом профессии; потом города; потом страны. На работах подолгу не задерживался и без сожаления оставлял уютные гнезда…
Любой мой побег добавлял мне хлопот и потерь – но я был не властен притормозить или остановиться. Пока не нашел свой театр. Свое письмо. Свой крохотный клочок пространства в этом мире, принадлежащий мне одному. Мою другую жизнь…
То мое состояние растерянности и неприкаянности (периода поисков себя!) однажды нашло свое выражение в монологе Мужчины из триптиха «К вам сумасшедший».
Содержание вкратце: на прием к доктору приходит Мужчина и заявляет, что он не желает долее исполнять назначенное ему от рождения природой.
Мужчина: …Случалось, что вас куда-то везли против воли? Или, может быть, ехали сами незнамо куда и без всякой для вас надобности? Будто исполняя чью-то грубую волю?
Доктор: Я понял, я понял вас, знаете… Ближе садитесь, ближе – понятнее… Вдруг, подумал – все время везут…
Мужчина: А задавались вопросом: сколько еще везти будут? Спрашивали у самого себя, на сколько у вас еще терпения хватит?
Доктор: Если честно, только и делаю, что задаюсь, спрашиваю, спрашиваю и задаюсь. Терпения, знаете, давно уже нет, но я все чего-то спрашиваю, чего-то спрашиваю… Так-так…
Мужчина: Невозможно же так дальше существовать. Все, что было – было не так, как хотелось бы. То есть, опять же, не знаю, как бы мне хотелось, но знаю наверно – что не так.
Доктор: Так-так…
Мужчина: Не так, я сказал, не так!.. (Подскакивает и взволнованно перемещается.)
Доктор с интересом разглядывает пришельца.
Мужчина: …Мне неведомо чувство гармонии – лада с миром – может быть сильнейшее ощущение, для которого и являемся в мир. Все мне не нравится, все раздражает: дневной свет кажется чересчур ярким, режет глаза, ночной – чернотой угнетает, просачивается в душу и томит. Всякое проявление звезд на небе, сколько помню себя, воспринимал, как личное оскорбление и старался наверх не глядеть. Но и внизу ничто не приводит меня в согласие: весна, на мой вкус, недостаточно зелена, а в осени желтизны маловато; зимняя же белизна всегда доводит меня до изнеможения. Или чередование времен года в той, а не в иной последовательности, течение рек в ту, а не в сторону противоположную, или хотя бы наискось, или по кругу – не так!.. Четыре стены жилища, навязанные мне от рождения, нагоняют тоску – суета! Жены, дети, жены – зачем, навалились, места живого нет!.. И ведь каждая, каждый стремится подчеркнуть свою правоту, мою несостоятельность – тем самым унизить, оскорбить… По натуре я человек терпеливый – терплю, но вдруг подступает момент… Я срываюсь, бунтую, бегу, куда глаза глядят, долго болею, постепенно прихожу в себя… Ну, не умею я зарабатывать деньги! Или что-то поделать руками… Господи, когда перегорает лампочка, мне проще самому вспыхнуть и сгореть, чем ее поменять… Вечная неудовлетворенность собой делает меня невыносимым и для других… Не могу, не желаю я пить с ними, выслушивать горький, горячечный бред, кто кого и по сколько раз… Кивать, ухмыляться, поддакивать, сопереживать пошлости… Я знаю, что это моя беда, мое горе, но что же мне делать, если общение с мне подобными – в тягость мне?.. Так было всегда. Хотя в детстве спасала надежда, что разлад наш временный и оттого лишь, что я маленький, а они – большие… Надеялся, может быть, есть некая Тайна, единящая взрослых, этих загадочных существ… Ах, как же мне хотелось, чтобы они, эти существа, и в самом деле были странными и загадочными… Мечтал об одном: поскорее вырасти, чтобы, наконец, постичь ее, эту Тайну… Но постичь – как постичь?.. Вырос и вдруг оказалось, что Тайны-то – нет?.. И тысяча тысяч связей, ненужных мне, лишних, чужих опутали меня и душат, душат!.. Или раздирают-растаскивают по углам и глодают, глодают!.. А я, как бы со стороны – и всегда умудряюсь зависнуть над собой как бы со стороны – разглядываю себя разъятого, без смысла, значения и надежды снова стать мною… Я слышу и помню только одно: ты же мужчина – значит, ты должен! Должен? Кому?.. Мне говорят, я природой назначен. Что? Я назначен? Но что я могу?.. Разве я могу говорить резко и внятно, что думаю? Или поступать, как считаю нужным? Да нет же, я не могу!.. Или разве есть в целом свете хоть что-то, что зависит от меня? Именно от меня?.. Может, погода на завтра? Или будущий урожай? Или – будем дружить с марсианами или нет? Расписание трамвая, везущего меня на работу? Да хотя бы мое – мое личное право смотреть с надеждой в завтрашний день?.. В какой же это? Я в сегодняшнем запутался, я в сегодняшнем себя не нахожу…
По себе знаю, сколь невыносимо ощущение бесцельно проживаемой жизни. Тотальное, пусть бессознательное, недовольство собой раньше-позже приводит кого-то в психушку, а кого-то – к перу.
Найти себя в творчестве и означает – восстать. На ходу соскочить с поезда, летящего в известном направлении. Изменить судьбу. Обнаружить себя.
Пусть мне скажут, что в жизни важнее?
Озирая пройденное, кажется, начинаю понимать логику своего восхождения. (Не мне судить, куда я взобрался; какие-то пьесы полвека играют в разных странах и на разных языках. Куда-то добрался!) В моем случае трудно помыслить о даре писателя, данном мне от рождения (впрочем – кто его знает!). В любом случае, факт – девятнадцати лет от роду я впервые взял в руки перо и в муках состряпал убогое стихотворение (страшно вспомнить слова!). Невзирая на все уговоры знающих людей «оставить это дело и не позориться», я продолжал упрямо «взбивать молоко» и все глубже увязал в новой для меня реальности. В которой, наконец – я это с восторгом почувствовал! – все зависело только от меня самого. Обещанные тернистость пути и недостижимость цели меня, как ни странно, только заводили. Что называется, вкусил от запретного плода и был изгнан из рая (бывшем для меня адом!).
Спустя всего-то тринадцать лет (неустанных поисков «своей пьесы»!) у меня состоялась первая в жизни премьера…
Вспомнить гениев от колыбели – Моцарта, Пушкина, Рабиндраната Тагора. С рождения знавших, как быть и что делать. Творец их избавил от мук поисков другой жизни. Подобному мне homo sapiens, с неясными исходными данными и неутолимой страстью к обретению себя истинного, могу пожелать: не робеть! Как найдете себя – так Театр вас найдет. Даже не сомневайтесь!
За полвека писания пьес я был: Прометеем, прикованным к скале, пророком, спасающим человечество, учителем этики, тренером по гандболу, уличным музыкантом, художником, горьким пьяницей, насильником, шлюхой, гадалкой, бездарной актрисой, сластолюбцем, прекрасной вдовой, множеством женщин и мужчин, чувственно пережил побег Льва Толстого из Ясной Поляны и непереносимые муки библейского Авраама, приносящего в жертву своего единственного сына…
Тут, пожалуй, ответ на вопрос: зачем писать пьесы?
4. По вопросу о способах писания пьес
Существуют два способа писания пьес: старый добрый классический (с соблюдением единства времени, места и действия!) и сравнительно поздний, монтажный, что ли, «квадратно-гнездовой» (когда из мозаики эпизодов, происходящих в разное время и в разных местах, в результате, у зрителя складывается как бы цельное впечатление).
«Царь Эдип», для примера, является непревзойденным образцом классического триединства, а «Гамлет» – полного его отрицания.
Другими словами, Софокл рассказывал историю Эдипа в едином спрессованном времени, а Шекспир Гамлета – в подвижном, «киношном», «скачущем». И время у него другое, и, соответственно, другой счет на события. Предполагающий частую смену мест действия.
Софокл, в моем понимании, возглавляет список «чистых», «беспримесных» писателей для театра, произведения которых сильно теряют свое очарование вне сценического применения. Шекспир мыслил монтажом – почему он мне ближе в кино.
Опять же, закона не существует, и писатели пользуются тем или другим способом изложения (читай, течением времени!), в зависимости от поставленной цели: то ли глубинно исследовать фрагмент жизни, либо – ее целиком обозреть, по возможности, во всем многообразии. Вряд ли кто-нибудь скажет, как правильней – наблюдать за бурлением реки жизни с высокого берега, то ли бегая вдоль нее по течению?..
Скажем так, «постояв и побегав», я скоро сообразил, как пишется легче, и выбрал – как потруднее. Монтаж смысловых инсталляций, по опыту, требует меньших усилий и времени. На мой взгляд, труднее – включиться в историю и уже из нее не выключаться.