– Черт! Я опоздал. Пойдем быстрее.
Мы расплатились и вышли. Жара отступила под натиском летней грозы. Мокрые насквозь, под раскаты грома и вспышки молнии, мы пели для Берри через окно машины. Чак поцеловал ее на прощание и пошел к своей машине. Я прокричал:
– Эй, забыл спросить, ты в каком отделении начинаешь?
– Кто знает, старик, кто знает…
– Погоди, я проверю.
Я вытащил свой график и увидел, что в первый месяц мы с Чаком будем в одном и том же отделении.
– Эй, мы будем работать вместе!
– Отлично, старик, отлично! Бывай!
Мне он очень понравился. Он был черным, и он пробился наверх. С ним и я пробьюсь. Первое июля уже не так пугало меня. Но Берри расстроила моя идея залить отрицание бурбоном. Я был весел, а она – серьезна. По ее мнению, то, что я забыл про нашу встречу в первый же день, явно показало, какие трудности могут ждать нас в этом году. Я попытался рассказать ей о том, как прошла встреча, но не смог. Тогда я, смеясь, поведал о Гарри-Лошади и пердящей Джейн Доу. Но Берри даже не улыбнулась.
– Как вы можете хохотать над этим? Это же ужасно!
– Конечно. Кажется, отрицание всего этого не сработало.
– Как раз наоборот. Потому ты и смеешься.
В почтовом ящике меня ждало письмо от моего отца, оптимиста и мастера смысловых переходов. Он писал в своем фирменном стиле: «тезис – союз – тезис».
«Я знаю, сколько всего надо выучить в медицине, и это все ново. Это великолепно и нет ничего прекраснее человеческого тела. Большие физические нагрузки скоро станут рутиной, и ты должен следить за здоровьем…».
Берри уложила меня спать пораньше и ушла к себе домой. Вскоре я уже был окутан бархатным покрывалам сна – и устремился к калейдоскопу сновидений. Довольный, счастливый, больше не чувствующий страха, я воскликнул: «Привет, сны!» – и немедленно оказался в Англии, в Оксфорде, на обеде в общей столовой старшекурсников, среди аспирантов-философов. Я ел пресную английскую еду, поданную на китайском фарфоре, и обсуждал чокнутых немцев, которые уже пятьдесят лет работали над словарем всех существующих латинских слов, но дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком, который летним вечером, после ужина, бежит к закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплом сумраке; затем в круговерти снов я увидел цирк-шапито, падающий со скалы в море – и акул, раздирающих тучных кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, растворяющееся в ледяной бесчеловечной пучине…
2
Наверное, первого гомера мне показал Толстяк. Толстяк стал моим первым резидентом, и он пытался как-то облегчить наш переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем доме. Он был чудесным – и был чудаком. Уроженец Бруклина, выросший в Нью-Йорке, – огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, Толстяк целиком и полностью – от кончиков блестящих темных волос и острых карих глаз, от множества, всем необъятным телом с огромным животом, на котором блестящей рыбкой кувыркалась пряжка ремня, до кончиков огромных башмаков – был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправиться от шока его рождения и вскормить его. Толстяк в свою очередь был исполнен местного патриотизма и скептически относился ко всему «дикому миру» по другую сторону Гудзона. Единственным исключением, конечно же, был Голливуд – Голливуд кинозвезд.
Ровно в половине седьмого утра первого июля Божий дом поглотил меня – и я впервые отправился в путь по бесконечному желтушному коридору шестого этажа. Это было южное крыло отделения № 6, где я должен был начинать. Медсестра с невероятно волосатыми руками направила меня к дежурантской, где уже шла подготовка к обходу. Я открыл дверь и вошел. Меня переполнял незамутненный ужас. Как сказал бы Фрейд устами Берри, «этот ужас исходил из эго».
Вокруг стола сидели пятеро. Толстяк; интерн по имени Уэйн Потс – южанин, которого я знал по ЛМИ, хороший парень, но вечно подавленный, зажатый и какой-то снулый, одетый в белоснежный халат с выпирающими из карманов инструментами; трое юнцов, сияющих энтузиазмом. Верный признак, по которому можно было отличить студентов ЛМИ в терапевтической субординатуре. К каждому интерну каждый день в течение всего года было прикреплено по одному студенту.
– Почти вовремя, – заметил Толстяк, кусая пирожок. – Где еще одна салага?
Предположив, что он имел в виду Чака, я сказал, что не знаю.
– Паршивец, – сказал Толстяк. – Из-за него я опоздаю на завтрак!
Заверещал пейджер, и мы с Потсом застыли. Сообщение было для Толстяка; «ТОЛСТЯК, ПОЗВОНИ ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ ВЫЗОВ, ОПЕРАТОРУ ДЛЯ ОТВЕТА НА ВНЕШНИЙ, ТОЛСТЯК, НЕМЕДЛЕННО».
– Эй, Мюррэй, что случилось? – сказал Толстяк в трубку. – О, отлично! Что? Название? Да, не вопрос, погоди секунду.
Повернувшись к нам, Толстяк спросил:
– Эй, салаги, можете назвать имя какого-нибудь известного доктора?
Вспомнив Берри, я сказал:
– Фрейд.
– Фрейд? Не пойдет, давай другое, быстро.
– Юнг.
– Юнг? Юнг. Мюррэй? Назови его «Доктор Юнг». Отлично. Вот увидишь, мы сделаем на этом состояние. Миллионы! Ладно, пока.
Повернувшись к нам с довольной улыбкой, Толстяк сказал:
– Состояние! Ха. Ну да ладно, начнем обход без третьего терна.
– Отлично, – сказал один из студентов, вскакивая на ноги. – Я привезу тележку для историй болезни. С какого конца отделения начнем?
– Сядь! – сказал Толстяк. – Что ты несешь? Какая тележка?
– Разве у нас не рабочий обход? – спросил студент.
– Он самый, прямо здесь.
– Но… Но мы что, не будем осматривать пациентов?
– В терапии практически нет необходимости смотреть на пациентов. Куда лучше на них не смотреть. Видишь эти пальцы?
Мы с опаской уставились на массивные пальцы Толстяка.
– Эти пальцы никого не трогают без необходимости. Вы хотите видеть пациентов? Валите, смотрите. Я видел слишком многих, особенно гомеров. На мою жизнь хватит.
– Кто такие гомеры? – спросил я.
– Кто такие гомеры? – улыбнувшись, начал Толстяк. – Го…
Рот его застыл на «О», он замер и уставился на дверь. Там стоял Чак, с головы до пят закутанный в коричневый кожаный плащ с меховой оторочкой, в темных очках и широкополой коричневой кожаной шляпе с алым пером, в туфлях на толстой платформе. Он неуклюже покачивался и выглядел так, будто всю ночь шлялся по барам.
– Йо, старик, что происходит? – спросил Чак.
Он упал в ближайшее кресло и развалился в нем, устало прикрыв глаза рукой. Для приличия он расстегнул пальто и бросил на стол стетоскоп. Тот был сломан. Чак взглянул на него и сказал:
– Так, кажется, я сломал скоп, а? Хреновый день.
– Ты выглядишь как кидала, – сказал один из студентов.
– Так и есть, старик. Видишь ли, в Чикаго, откуда я приехал, было лишь два типа чуваков, и первые кидали вторых. И если ты не одевался как кидала, то сразу попадал во вторую категорию. Сечешь?
– Забей, – спокойно сказал Толстяк. – Слушайте меня внимательно. Вы не должны были начинать со мной в качестве резидента. На моем месте должна была быть Джо, но ее отец вчера прыгнул с моста и разбился насмерть. Поэтому Дом изменил наши графики, и первые три дня вашим резидентом буду я. На самом деле после того, что я вытворял в прошлом году в интернатуре, они вообще не хотели допускать меня до свежих тернов, но у них не было выбора. Вы спросите, почему они не хотели знакомить меня с вами в ваш первый день стажировки? Потому что я буду прямо говорить вам, как обстоят дела, без болтологии. А Рыба с Легго не хотят разбивать ваши иллюзии так быстро. И они правы. Если у вас прямо сейчас начнется депрессия, которая должна бы была начаться в феврале, то в феврале вы начнете прыгать с мостов, как папаша Джо. Легго и Рыба хотят, чтобы вы продолжали видеть больницу через розовые очки, чтобы вы не паниковали. А я знаю, что вы, новые терны, безумно напуганы уже сегодня.