А через год мы снова встретились. Заболела наша дочка, и Таня переехала ко мне. Это была уже не любовь, а судьба…
Мы жили бедно, часто ссорились. Кастрюля, полная взаимного раздражения, тихо булькая, стояла на медленном огне…
Образ непризнанного гения Таня четко увязывала с идеей аскетизма. Я же, мягко выражаясь, был чересчур общителен.
Я говорил:
– Пушкин волочился за женщинами… Достоевский предавался азартным играм… Есенин кутил и дрался в ресторанах… Пороки были свойственны гениальным людям в такой же мере, как и добродетели…
– Значит, ты наполовину гений, – соглашалась моя жена, – ибо пороков у тебя достаточно…
Мы продолжали балансировать на грани разрыва. Говорят, подобные браки наиболее долговечны.
И все-таки с дружбой было покончено. Нельзя говорить: «Привет, моя дорогая!» – женщине, которой шептал бог знает что. Не звучит…
С чем же пришел я к моему тридцатилетию, бурно отмечавшемуся в ресторане «Днепр»? Я вел образ жизни свободного художника. То есть не служил, зарабатывая журналистикой и литобработками генеральских мемуаров. У меня была квартира с окнами, выходящими на помойку. Письменный стол, диван, гантели, радиола «Тонус». (Тонус – неплохая фамилия для завмага.) Пишущая машинка, гитара, изображение Хемингуэя, несколько трубок в керамическом стакане. Лампа, шкаф, два стула эпохи бронтозавров, а также кот Ефим, глубоко уважаемый мною за чуткость. Не в пример моим лучшим друзьям и знакомым, он стремился быть человеком…
Таня жила в соседней комнате. Дочка болела, выздоравливала и снова заболевала.
Мой друг Бернович говорил:
– К тридцати годам у художника должны быть решены все проблемы. За исключением одной – как писать?
Я в ответ заявлял, что главные проблемы – неразрешимы. Например, конфликт отцов и детей. Противоречия между чувством и долгом…
У нас возникала терминологическая путаница.
В конце Бернович неизменно повторял:
– Ты не создан для брака…
И все-таки десять лет мы женаты. Без малого десять лет…
Татьяна взошла над моей жизнью, как утренняя заря. То есть спокойно, красиво, не возбуждая чрезмерных эмоций. Чрезмерным в ней было только равнодушие. Своим безграничным равнодушием она напоминала явление живой природы…
Живописец Лобанов праздновал именины своего хомяка. В мансарду с косым потолком набилось человек двенадцать. Все ждали Целкова, который не пришел. Сидели на полу, хотя стульев было достаточно. К ночи застольная беседа переросла в дискуссию с оттенком мордобоя. Бритоголовый человек в тельняшке, надсаживаясь, орал:
– Еще раз повторяю, цвет – явление идеологическое!..
(Позднее выяснилось, что он совсем не художник, а товаровед из Апраксина двора.)
Эта невинная фраза почему-то взбесила одного из гостей, художника-шрифтиста. Он бросился на товароведа с кулаками. Но тот, как все бритоголовые мужчины, оказался силачом и действовал решительно. Он мгновенно достал изо рта вставной зуб на штифтовом креплении… Быстро завернул его в носовой платок. Сунул в карман. И наконец принял боксерскую стойку.
К этому времени художник остыл.
Он ел фаршированную рыбу, то и дело восклицая:
– Потрясающая рыба! Я хотел бы иметь от нее троих детей…
Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо, одновременно – встревоженное и равнодушное. (С юных лет я не понимал, как это могут уживаться в женщине безразличие и тревога?…)
На бледном лице выделялась помада. Улыбка была детской и немного встревоженной.
Далее – кто-то пел, старательно изображая вора-рецидивиста. Кто-то привел иностранного дипломата, оказавшегося греческим моряком. Поэт Карповский изощренно лгал. Говорил, например, что его выгнали за творческое хулиганство из международного Пен-клуба…
Я взял Татьяну за руку и говорю:
– Пошли отсюда!
(Лучший способ побороть врожденную неуверенность – это держаться как можно увереннее.)
Таня без колебаний согласилась. И не как заговорщица. Скорее, как примерное дитя. Юная барышня, которая охотно слушается взрослых.
Я шагнул к двери, распахнул ее и обмер. Впереди блестела пологая мокрая крыша. На фоне высокого бледного неба чернели антенны.
Оказывается, в мастерской было три двери. Одна вела к лифту. Другая – в недра отопительной системы. И третья – на крышу.
Возвращаться не хотелось. Тем более что, судя по окрепшим голосам, вечеринка приближалась к драке.
Помедлив, я шагнул на громыхающую кровлю. Таня последовала за мной.
– Давно, – говорю, – мне хотелось побыть в такой романтической обстановке.
Под ногами у меня валялся рваный башмак. Печальная серая кошка балансировала на остром гребне.
Я спросил:
– Бывали раньше на крыше?
– Никогда в жизни, – ответила Таня.
Добавив:
– Но я всегда ужасно завидовала Терешковой…
– Там, – говорю, – Казанский собор… За ним – Адмиралтейство… А это – Пушкинский театр…
Мы подошли к ограде. Далеко под нами шумел вечерний город. Улица сверху казалась безликой. Ее чуть оживляли наполненные светом трамваи.
– Надо, – говорю, – выбираться отсюда.
– По-вашему, драка уже кончилась?
– Не думаю… Как вы сюда попали? Ну, в эту компанию?
– Через бывшего мужа.
– Он что, художник?