Я зашел к старшине. Отдал ему продовольственный аттестат. Затем направился в сушилку.
Там, вокруг помоста, заваленного ржавыми дисками от штанги, сидели бойцы и чистили картофель.
Вопросов мне не задавали. Только писарь Богословский усмехнулся и говорит:
– А мы тебя навечно в списки части занесли…
Как я затем узнал, из штаба части присылали военного дознавателя. Он прочитал лекцию:
«Вырождение буржуазного искусства».
Потом ему задали вопрос:
– Как там наш амбал?
Лектор ответил:
– Следствие на единственно верном пути, товарищи…
Купцова я увидел в зоне. Это случилось перед разводом конвойных бригад. Он подошел и, не улыбаясь, спросил:
– Как здоровье, начальник?
– Ничего, – говорю, – а ты по-прежнему в отказе?
– Пока закон кормит.
– Значит, не работаешь?
– Воздерживаюсь.
– И не будешь?
Мимо нас под грохот сигнального рельса шли заключенные. Они шли группами и поодиночке – к воротам. Бугры ловили по зоне отказчиков. Купцов же стоял на виду…
– Не будешь работать?
– Нихт, – сказал он, – зеленый прокурор идет – весна! Под каждым деревом – хаза.
– Думаешь бежать?
– Ага, трусцой. Говорят, полезно.
– Учти, в лесу я исполню тебя без предупреждения.
– Заметано, – ответил Купцов и подмигнул.
Я схватил его за борт телогрейки:
– Послушай, ты – один! Воровского закона не существует. Ты один…
– Точно, – усмехнулся Купцов, – солист. Выступаю без хора.
– Ну и сдохнешь. Ты один против всех. А значит, не прав…
Купцов произнес медленно, внятно и строго:
– Один всегда прав…
И вдруг я понял, что рад этому зеку, который хотел меня убить. Что я постоянно думал о нем. Что жить не могу без Купцова.
Это было так неожиданно, глупо, противно… Я решил все обдумать, чтобы не кривить душой.
Я отпустил его и зашагал прочь. Я начинал о чем-то догадываться. Вернее – ощущать, что этот последний законник усть-вымского лагпункта – мой двойник. Что рецидивист Купцов (он же – Шаликов, Рожин, Алямов) мне дорог и необходим. Что он – дороже солдатского товарищества, поглотившего жалкие крохи моего идеализма. Что мы – одно. Потому что так ненавидеть можно одного себя.
И еще я почувствовал, как он устал…
Я помню ту зиму, февраль, вертикальный дым над бараками. Когда лагерь засыпает, становится очень тихо. Лишь иногда волкодав на блокпосту приподнимает голову, звякнув цепью.
Мы втроем на КПП.
Фидель греет руки около печной заслонки. Козырек его фуражки сломан. Он напоминает птичий клюв. Рядом сидит женщина в темных от растаявшего снега бурках.
– Фамилия наша Купцовы, – говорит она, развязывая платок.
– Свидание не положено.
– Так я же издалека.
– Не положено, – твердит Фидель.
– Мальчики…
Фидель молчит, затем наклоняется к женщине и что-то шепчет. Он что-то говорит ей, наглея и стыдясь.
Вводят Купцова. Он идет по-блатному, как в миру. Сутулится и прячет кулаки в рукава. И снова у меня ощущение бури над его головой. Снова я вижу капитанский мостик…
Зек останавливается в проходном коридоре. Заглядывает на вахту, узнает и смотрит, смотрит… Не устает смотреть. Только пальцы его белеют на стальной решетке.
– Боря, – шепчет женщина, – совсем зеленый.
– Как огурчик, – усмехается тот.
– Свидание не положено, – говорит Фидель.
– Они предложили, – женщина с тоской глядит на мужа, – они предложили… Мне срамно повторить…
– Найду, – тихо, одному себе говорит Купцов, – найду я вас, ребята… А уж получать буду – не скощу…