– Какой-то студент. Послезавтра всё выяснится.
– А Изя? Что это за имя? У нас в школе был Баян. Как гармонь. Но он оказался татарином. А мы укатывались.
– Еврейское имя ИзраИль. Воин Бога.
– Жуть!
– Пожалуйста, давай ужинать.
– Прости, конечно! Вот, сварила твою любимую грибную солянку.
Солянка действительно была обалденной. Густой, нажористой, пахнувшей подберёзовиками, свиными шкварками и укропом. Но настроение у меня, не знаю почему, всё равно испортилось.
Совсем в другую сторону
* * *
Приоритет «ничто» над «всем».
Неполноценность тоже ценность.
Бессмысленная современность.
Демпингование проблем.
Итог, похожий на пролог.
Безвременность и бесконечность.
Пути космического Млечность
Вдруг вместо краткости дорог.
Воображения игра
Не угрожает ни банкротством,
Ни ясного ума расстройством.
Здесь – в подсознание дыра.
Здесь я, как датский принц, смешлив,
Философически настроен,
Противоречиями строен
И меланхолией красив.
Мифологический Шекспир
Подманивает к Межвековью,
Где пахнет элем, мясом, кровью,
Батистом, кожей, потом. Лир,
Гиней, экю звенит металл.
Корононосцы все воспеты,
И рвутся лифы и манжеты
У тех, кто дал, и тех, кто взял.
Ажур с моею головой!
Лишь то и дело за оконцем
Луна, похожая на солнце,
И солнце, ставшее луной.
Здание трёхэтажки, в которой мы собрались через год на первую весеннюю сессию, сразу же произвело на меня унылое впечатление. Говорили, что я с детства был эмоциональным мальчиком и придавал значение пустякам. Возможно, что так. Но ехать сюда нужно было совсем в другую сторону от Великолепного института кино, и я шестым чувством ощутил подвох. Там – одно, а здесь…
Растерянные, мы стояли у крыльца типичной московской общаги времён «оттепели» и «среднестатистического совейского счастья» и курили. Мы ничего не понимали. Мы вытащили счастливый и, оказалось, загадочный билет. Прошлым летом кино было своим парнем, а нынче мы как бы оказывались навязанной ему нагрузкой.
Это был ещё не крах, но намёк на банкротство.
Мне показалось, что высокий черноволосый парень с умными и недоверчивыми глазами испытывает похожие чувства. Я подошёл к нему и представился.
Парень невесело улыбнулся и подал мне руку.
– Саша Городов, – сказал он и, кивнув на крыльцо, констатировал: – Влипли.
– Извини, не понял.
– Влипли, потому что лажа. Архитектура романтического упадка. Оркестр без инструментов. Стройбат без лопаты. Не знаешь, тут есть рядом магазин или рюмочная?
– Вроде, шашлычная за углом. На улице Бажова.
– Сходим в паузе между лекциями? Обмоем этот бардак?
Мне сразу понравилось совмещение высокого и низкого стиля, и я согласился.
В девять утра мы вошли в здание, поднялись на третий этаж, заняли аудиторию – и началось. Лекции, семинары, зачёты и экзамены сыпались нам на головы в раблезианских размерах и с цирковой молниеносностью. Дух захватывало от серьёза педагогов и одновременно их панибратского, клоунского подмигивания.
Всё было ненастоящим, но очень похожим на правду. Кино всегда неправда. И здесь, на заочном отделении, привыкать к этому нужно было сразу. Хотя и заочно. Отсюда проистекало непонимание нашего забавного положения. Путаница, выбранная по призванию, причём абсолютно искренне. Так сказать, дурдом для супернормальных.
Преступление, выбранное самой же старухой-процентщицей, понимаете?
Кирпич – ссадина под глазом, булыжник – шрам на макушке, валун – вмятина на черепе и лёгкое сотрясение мозгов. Мы все были инвалидами, не успевающими понять причину увечий. То есть мы болели здоровьем и невыносимо страдали от своей неуязвимости. Наверное, все мы были обманутыми придурками, сброшенными с самолёта без парашютов. Наш затяжной прыжок был поэтому стремителен и в то же время абсурдистски бесконечен.
Мы были студентами Великолепного института кино, совершенно ему не нужными.
На первом курсе никто из нас этого не понимал. В карманах студбилеты, позволявшие шляться по всем четырём этажам крепости на Вильгельма Пика, влезать на лекции важных «да» и нервных «нет», курить, сидя на подоконниках, смаковать местные истории и анекдоты и даже бегать подземным ходом на территорию киностудии имени знаменитого Писателя – Буревестника революции, чтобы подышать воздухом профессии… Что ещё? Честное слово, по эмоциональному накалу и туману в голове это было сродни первому поцелую с любимой девушкой. Хотя именно свобода действий и доступность желаемого были как раз обратными знаками свободы и доступности. «Безобразиями» того мира, в который мы попали. Мы преспокойно тупели. Мы неожиданно забыли свою совейскую родину и вообразили себя бродягами без роду без племени. Свободными творцами, художниками правдивого слова, так его растак, и почти что редкостными гениями.
– Вот, написал страшную вещь про армию.
(Слово «страшную» произносилось громко, чтобы его услышали на соседнем подоконнике.)
– Покажи мастеру.
– Я уже показал её Аполлинарию Герасимовичу.
– И что?
– Назвал меня самоубийцей, посоветовал засунуть её подальше в стол и никому не показывать.
(«Самоубийцей» произносилось в три раза громче.)
– Гоша, ты гений.