Какой мощный, какой масштабный пиар! И какой черный…
Польша зажжет свечи и склонит головы в костелах, забыв о политических распрях на целую неделю, объявленную траурной. А над Европой поплывет облако черного пепла из исландского вулкана, который многим будет казаться дымом погребального костра.
И грозный призрак новой мировой войны поднимется вместе с этим дымом, хотя разглядят его лишь самые прозорливые.
2
Прежде чем траурный кортеж с гробами польского президента и его супруги проехал по главным улицам Варшавы, десятки тысяч поляков собрались на площади Пилсудского, украшенной цветами. Их запах показался Мирославу Корчиньскому кладбищенским. Пожалуй, это была первая связная мысль, возникшая в его одурманенном лекарствами мозгу за всю неделю после кошмарной авиакатастрофы. Медики не отходили от него ни на минуту. У него не было сил прогнать их к чертовой матери.
Траурная месса промелькнула для Корчиньского как короткий тягостный сон, почти не оставив о себе воспоминаний. Затем он вдруг оказался на площади, среди царившей вокруг тишины. Ему не сразу удалось сообразить, что объявлена минута молчания, и он не разобрал ни единого слова из прощальной речи спикера сейма Бронислава Коморовского. Зато в голове появилась еще одна конкретная, связная мысль: «Бронислав взял слово первым, потому что исполняет обязанности президента. Следовательно, он считает себя преемником Стаса. А я? Разве не я должен занять место покойного брата? Мы ведь одно целое… Мы были одним целым».
После этого сознание Корчиньского прояснилось окончательно, и он заставил себя слушать внимательно.
– Немного моментов в истории нашего народа, когда мы вместе, – говорил Коморовский, и для подтверждения своих слов соединил ладони. – И вот мы вместе. И все мы испытываем одинаковое ощущение пустоты.
«А ты, конечно, – продолжил Корчиньский мысленно, – намерен эту пустоту заполнить».
С таким же мрачным сарказмом выслушал он главу правительства Дональда Тусека, который выступил следом за спикером.
– Масштабы этой трагедии, – произнес Тусек, склоняясь к микрофону, – выходят за границы человеческого понимания. Для всех нас это огромное испытание. Мы будем об этом помнить.
«Да, – мысленно подтвердил Корчиньский. – Мы будем об этом помнить, обязательно. Во всяком случае, я. И я не забуду, что ты, пан премьер-министр, пожалел денег на нормальный самолет для моего брата. И припомню тебе, как ты обнимался с Силиным, будто тот тебе самый родной и близкий человек. От меня ты отделался официальным рукопожатием».
С этой минуты горечь, скопившаяся в его душе, сменилась жгучим мстительным чувством, заглушившим собой все остальное. По пути домой он сидел в автомобиле нахохлившись, словно от холода, а когда шофер почтительно доложил, что они прибыли, спросил:
– Скажи мне, ты видел тот репортаж, в котором Тусек ищет утешение в объятиях Силина? Что ты об этом думаешь?
– Мне показалось, что наш премьер-министр плохо соображает, что делает, – уклончиво ответил шофер.
– Зато их премьер-министр отлично понимал, что происходит, – произнес Корчиньский. – Он позаботился, чтобы весь мир стал свидетелем его благородства, тогда как Польша предстала на экранах жалкой и беспомощной. Нас прижали к себе и поощрительно похлопали по плечу. Красивый жест. Но полякам не стоит верить в искренность Москвы.
Силина, Астафьева и иже с ними Корчиньский в отличие от Тусека считал своими заклятыми врагами. Самым же родным и близким для него человеком был Стас, Стасик, любимый младший братишка, родившийся на сорок пять минут позднее.
Как и положено близнецам, они всегда были неразлучны, а в шестидесятые годы их даже звали Болеком и Лелеком. О, они уже тогда купались в лучах славы! Вся детвора узнавала шестилетних Мирека и Стасика Корчиньских, снявшихся в фильме-сказке «Те двое, которые украли луну». Там они были сельскими озорниками и воришками, и однажды намучившийся с ними учитель решил сосчитать волосы у них на головах, чтобы отличать одного от другого. Оказалось, что у Стасика на триста волосинок меньше, чем у Мирека. В то время никто не предполагал, насколько пророческой окажется эта шутка. Спустя десятилетия Стас Корчиньский действительно облысел, тогда как Мирослав сохранил некое подобие прежней шевелюры, хотя и изрядно поредевшей.
Вспомнив об этом, он машинально провел ладонью по волосам, выбрался из машины и стал подниматься по лестнице, переставляя ноги с таким трудом, словно совершал подъем на Голгофу. В прихожей он достал из стенного шкафа вязаную кепку, напялил ее на голову и придирчиво осмотрел себя в зеркале. С волосами, скрытыми кепкой, его почти невозможно было отличить от брата. На мгновение Мирославу даже почудилось, будто перед ним стоит Стас, чудесным образом воскресший после авиакатастрофы. В этом видении было что-то пророческое. Пальцы Мирослава сами собой растопырились, образовав букву «V» – символ победы. Полюбовавшись своим изображением, он сунул руки в карманы плаща и поднялся в спальню матери.
Несколько недель она провела в кардиологическом отделении госпиталя при Военном институте медицины, но, когда кризис прошел, ее перевезли домой.
Несчастной пани Корчиньской было восемьдесят три года, и в последнее время она страдала всеми старческими недугами, которые только существуют в природе. Но сегодня Мирослав впервые поймал себя на мысли, что ослабление зрения и памяти маме послал сам Господь, желая уберечь ее от ужасного потрясения. Она до сих пор не знала о гибели младшего сына. Телевизор из ее комнаты вынесли под каким-то благовидным предлогом, а прислуге было строго-настрого запрещено рассказывать о случившемся.
Войдя в полутемную спальню, Мирослав жестом выпроводил сиделку и, приблизившись к кровати на цыпочках, склонился над матерью. «Бедная мама, – мысленно произнес он. – Я знаю, как тебе трудно, но, умоляю тебя, не умирай, продержись хотя бы еще немного. Если не ради себя, то хотя бы ради своего сына. Он теперь у тебя единственный».
Почувствовав взгляд Мирослава, мать открыла глаза. Словно вор, застигнутый на месте преступления, сын стремительно попятился. Кепка надежно скрывала его седые волосы, однако существовали другие приметы, по которым мать способна различать своих сыновей, пусть даже похожих как две капли воды. Например, родинка на щеке Мирослава. Или отсутствие обручального кольца на левой руке.
– Мирек? – спросила мать, силясь оторвать голову от подушки. – Почему ты явился одетым? И почему не хочешь присесть рядом?
– Опять ты нас перепутала, мамочка, – улыбнулся Мирослав, отчего на его круглых щеках появились фирменные ямочки братьев Корчиньских. – Я Стасик. Внизу ждет машина. Дела вынуждают меня срочно отправиться в Краков. Не хотел уезжать, не попрощавшись с тобой.
– Спасибо, Стасик, – прошелестел материнский голос. – Ты такой заботливый мальчик.
Инсценировка удалась. Неудивительно. Уже будучи взрослыми политическими мужами, Мирослав и Стас нередко выдавали себя друг за друга, вводя в заблуждение соратников по партии и Службу безопасности сейма. Они так преуспели в своих семейных инсценировках, что внучка Стаса, маленькая Ева, постоянно путала родного дедушку с его близнецом, дядей Мирославом. Одеваться они старались одинаково, отдавая предпочтение стандартным серым костюмам и сорочкам с устаревшими воротничками. Галстуки братья носили либо однотонные, либо в горошек, но ни в коем случае не полосатые. К сожалению, то, что осталось от Стаса после крушения самолета, уже не нуждалось ни в костюмах, ни в рубашках, ни в галстуках.
Сглотнув соленый комок в горле, Мирослав произнес:
– До свиданья, мама. Целовать тебя не стану, боюсь заразить какой-нибудь простудой. Мирек едет со мной. Завтра вечером он вернется, а я… я… гм… – Мирославу пришлось откашляться. – А я отправляюсь в длительную поездку.
– Куда? – спросила мать, щуря подслеповатые глаза.
– Далеко. Большой тур по Европе, Азии и Америке.
– Как? В последнее время тебя никуда не приглашали.
– Пригласили, – солгал сын. Пятясь, Мирослав машинально погладил левую руку, ноющую после того, как он сломал ее на ступенях правительственного костела.
– Погоди-ка, – окликнула мать.
– Что? – Мирослав замер.
Неужели он выдал себя характерным жестом? Если правда раскроется, то последствия даже страшно себе представить! Уж лучше бы тогда Мирослав разбился вместе со Стасом.
– Ч-что? – повторил он, ощущая, как ледяной кулак сжимает его сердце.
– Помнишь тот фильм про луну? – тихо спросила мать.
От облегчения Мирослав почувствовал себя невесомым, как воздушный шарик.
– Только сегодня вспоминал, – сказал он.
Пока мать в тысячный раз пересказывала ему историю о том, как протолкнула сыновей в кинематограф, Мирослав, чтобы убить время, разглядывал белоснежного кота Алика, развалившегося посреди персидского ковра. Коту перевалило за десять лет, но он все еще любил порезвиться. Никогда не проходил мимо цветов в вазе, обязательно забирался на стол и терзал букет, пока с него не осыпались все лепестки. В доме Корчиньских Алика никогда не наказывали, любили, холили и уважали за преклонный кошачий возраст. Мирослав прощал ему даже лужи в углах, не говоря уже о таких мелочах, как ободранные обои и занавески. Сейчас Алик укоризненно смотрел на него, обиженный непривычно равнодушным поведением хозяина. Кот привык, что Мирослав ласкает его, приговаривая всякие уменьшительные прозвища. Покойный Стас его вниманием не баловал. Изображая брата, Мирослав не знал, имеет ли он право погладить четвероногого любимца.
– Вы были в кино такие веселые, такие хорошенькие, – закончила рассказ мать. – И оба во всем оранжевом.
– Может быть, может быть, – пробормотал Мирослав, решившись наконец оказать коту внимание.
Когда он присел, чтобы почесать Алику живот, его колени издали неприятный хруст.
– Это было символично, – сказала мать, едва шевеля морщинистыми губами. – Очень символично.
– Обычный ревматизм, – дернул плечами Мирослав. – Ведь мы уже давно не мальчики, мама. Какая может быть символика в хрусте суставов?
– При чем тут суставы, когда я говорю об оранжевом цвете?
– Ах, вот оно что…
Мирослав состроил понимающую мину, хотя, по правде говоря, давно потерял нить разговора.
– Ну да, – кивнула мать, не отрывая головы от подушки. – Сначала замечательные оранжевые костюмчики, которые были вам так к лицу. А потом оранжевые ленточки в ваших петлицах на этой огромной холодной площади в Москве под оранжевыми знаменами демократии… Кстати, как она называлась, Стасик? Червоный плац?