Глава 17 в учебнике: «Николай Иванович Кареев как социолог». Кареев – один из пионеров отечественной социологии, его взгляды как социолога сложились к середине 1880-х гг. В 1910 г. он был избран членом-корреспондентом Российской академии наук, а в 1929 г. стал почетным академиком АН СССР. В основу изучения общества он, как и Михайловский, положил личность, что потребовало применения оценочного подхода. Это – направление субъективной социологии, любое социальное явление или общественный процесс обязательно рассматривается познающим субъектом сквозь призму определенного идеала.
Об этом и речь: основоположники социологии в России пошли не по пути создания эмпирической науки, добывающей объективное, беспристрастное знание, а по пути создания метода слиться с личностью как объектом изучения до полного тождества. Возможно, это создаст замечательный способ понять душу индивида посредством психологической убежденности исследователя с его призмой «определенного идеала», но это – не рациональная социология научного типа.
М. Вебер предупреждал как социолог: «Если рациональное эмпирическое исследование последовательно расколдовывало мир и превращало его в основанный на причинности механизм, оно со всей остротой противостояло этическому постулату, согласно которому мир упорядочен Богом и, следовательно, этически осмысленно ориентирован. Ибо эмпирически и тем более математически ориентированное воззрение на мир принципиально отвергает любую точку зрения, которая исходит в своем понимании мира из проблемы «смысла» [15, с. 335].
Русская обществоведческая литература была гуманна, нравственна, но именно это и делало ее ненаучной. Она пошла по пути натурфилософии. Она давала ценное знание, но того типа, в котором знание и ценности тесно связаны и даже переплетены. А наука возникла в ходе развода знания и ценностей. Ценности были оставлены философии и религии, а наука говорила, «что есть», а не указывала, «как должно быть». Иногда она может лишь предупредить: если будешь поступать так-то и так-то, будет то-то и то-то. Бэкон сказал: «Знание – сила»… и не более того. Иными словами, знание не позволяет определить, что есть добро, а что – зло.
Некоторые русские писатели и сами чувствовали, что принимать художественное произведение за верное представление общественного бытия – большая ошибка. Чехов писал, даже с тревогой, что художественная литература – не трактаты социологов, что образы и коллизии, созданные писателем, не описывают «то, что есть». Смысл его предупреждений был таков: писатель исходит из своей идеи, которая выражает борьбу добра и зла. Его текст – это мысленный эксперимент, проведенный в воображении художника. Социолог, напротив, должен беспристрастно рассмотреть реальность не через свою идею, а через объектив.
Первым крупным социологическим исследованием в России считают книгу Н. Флеровского (В.В. Берви) «Положение рабочего класса в России: наблюдения и исследования» (1869). Маркс, высоко оценивая эту книгу, пишет о ней Энгельсу: «Это самая значительная книга среди всех, появившихся после твоего труда о “Положении рабочего класса [в Англии]”. Прекрасно изображена и семейная жизнь русского крестьянина – с чудовищным избиением насмерть жен, с водкой и любовницами».
Чтобы читать эту книгу, Маркс стал изучать русский язык. Он многократно ссылается на нее как на самый достоверный источник знания «о положении крестьянства и вообще трудящегося класса в этой окутанной мраком стране». Маркс пишет Энгельсу о Флеровском: «Он хорошо схватывает особенности характера каждого народа – “прямодушный калмык”, “поэтичный, несмотря на свою грязь, мордвин” (которого он сравнивает с ирландцами), “ловкий, живой эпикуреец-татарин”, ”талантливый малоросс” и т. д. Как добропорядочный великоросс он поучает своих соотечественников, каким образом они могли бы превратить ненависть, которую питают к ним все эти племена, в противоположное чувство» [16, с. 358, 363–364].
Уже из этих похвал видно, что в книге Флеровского нет беспристрастности, он излагает свои ценностные предпочтения, давая характеристики «каждого народа» России не без примеси русофобии. Из этой книги, по мнению Маркса, «следует, что крушение русской державы должно произойти в ближайшее время».
Конечно, поскольку обществоведение связано с изучением людей, на этапе анализа и проектирования политической практики в модель вводятся ценности – отношения людей регулируются нравственностью. Но это вторжение ценностей в научном обществоведении стараются на первом этапе ослабить или отделить от объективного анализа. В российском обществоведении, напротив, методология анализа сознательно сразу базировалась на ценностях. Если эксплуатация – это зло, то автор сразу писал очерк об угнетенных, исходя из своих нравственных установок. А если для автора рабочие – это иждивенцы и люмпены, то он начинал пропаганду безработицы.
Так оно и случилось в ходе русской революции, что сыграло большую роль в сдвиге к гражданской войне. Социологи и гуманитарии, видя Россию каждый сквозь призму определенного идеала и своей психологической убежденности, не могли представить ни обществу, ни государству объективную картину реальности. Без такой картины, задающей общий язык, главные политические организации не могли вести диалог и искать компромисс, исходя уже из своих интересов, идеалов и наличных сил. Так столкнулись разные убежденности квазирелигиозного типа – гражданскую войну вели между собой революционные силы, почти все с социалистическими программами.
Таким образом, в период революционного кипения мощные импульсы для интеллектуального освоения проблем общества на Западе и в России оказались направлены в «точке бифуркации» на разные траектории: на Западе – в науку, в России – в натурфилософию. В естественных и технических науках такого расхождения не произошло.
Эту проблему в СССР первым поднял Г.В. Осипов. Он уже в конце 1950-х гг. пришел к выводу, что важнейшей задачей отечественного обществоведения стал переход от гуманитарно-философского мышления к научно-социологическому. Только на основе знания научного типа возможно и предвидение хода общественных процессов, и конструирование социальных форм. Лишь в этом случае обществоведение становится участником разработки управленческих решений, которые поднимаются на уровень технологии, а не рутинной реакции на изменение обстановки.
В воспоминаниях о 50-х гг. он говорит: «Работая над диссертацией, я все яснее понимал, что общество развивается не автоматически, как результат проявления абстрактных экономических законов, а в итоге деятельности личностей, которые при этом руководствуются самыми разными целями. Поэтому их действия должны быть строго скоординированы, и такую координацию может обеспечить только наука. Иными словами, общество нуждается в управлении, основанном на достоверных социальных знаниях… Так впервые я подошел к вопросу о конструировании социальной реальности, или, иначе, социального бытия» [17].
Когда в России (уже СССР) стих импульс революции и произошла, по выражению Вебера, «институционализация харизмы» (1960-е гг.), интуитивные попытки модернизации обществоведения оказались безуспешными. Это было действительно сложной задачей, особенно в обстановке холодной войны.
Те советские обществоведы, которые предчувствовали кризис, будучи «экзальтированными коммунистами» («шестидесятники»), вместо рефлексии и анализа пошли в диссиденты. Элита молодого поколения советских гуманитариев в большей части дезертировала или перешла на сторону противника в холодной войне.
Здесь надо обозначить сложную методологическую проблему, которая, видимо, и является корнем кризисов общественных наук – и на Западе, и, в более крупных масштабах, в России. Что значит, что наука – это знание, которое освобождается от ценностей? Это можно понять, когда ученый исследует объект «неживой материи». В этой сфере над объектом можно производить эксперимент – «допрос Природы под пытками»[7 - М. Фуко писал: «Как математика в Греции родилась из процедур измерения и меры, так и науки о природе, во всяком случае частично, родились из техники допроса в конце Средних веков. Великое эмпирическое познание… имеет, без сомнения, свою операциональную модель в инквизиции – всеохватывающем изобретении, которое наша стыдливость упрятала в самые тайники нашей памяти».]. Эксперименты над животными издавна вызывали угрызения совести, которые подавлялись надеждой, что это делается во благо человеку, – и эта надежда имела основание. Но как может существовать общественная наука? Ведь она исследует процессы и действия, определяющие судьбы людей и, в пределе, всего человечества? Как эта наука может освобождаться от ценностей?
Конфликт между научным знанием и этическими ценностями носит фундаментальный характер и потому является постоянным предметом самого обществоведения (в частности, науковедения). Виднейшие философы рационализма подчеркивали, что научное знание не может иметь «решающего значения» для жизни общества. Оно занимает в этой жизни свое очень важное, но ограниченное место. Продолжая мысль Канта и Шопенгауэра, Витгенштейн писал: «Мы чувствуем, что даже если даны ответы на все возможные научные вопросы, то наши жизненные проблемы еще даже и не затронуты».
К. Лоренц, изучавший взаимодействие культуры и инстинктов как факторов поведения человека, считал большой угрозой для культуры вытеснение рациональностью внерациональных ценностей. Он писал: «Ценности не могут быть выражены в количественных терминах естественных наук. Одна из наихудших аберраций современного человечества заключается во всеобщей уверенности, будто то, что нельзя измерить количественно и не может быть выражено на языке “точных” естественных наук, не существует в реальности; так отрицается характер реальной сущности того, что включает в себя ценности, и это отрицает общество, которое, как прекрасно сказал Хорст Штерн, знает цену всего и не знает ценности ничего» [18, с. 33].
Речь вовсе не идет о том, чтобы поддержать попытки «реванша этики», вытеснить рациональное мышление из пространства его приложения. Проблема в том, что в любом обществоведческом исследовании или анализе ценностные и научные (автономные от ценностей) категории и критерии являются необходимыми инструментами познания, но лежат в разных плоскостях. Нельзя не устранить одну из этих частей когнитивной структуры, но нельзя их и смешивать в одном мыслительном акте.
М. Вебер писал об опасности для общественных наук смешения инструментов этики и научной методологии: «Для последней все дело только в том, что значимость моральных императивов в качестве нормы, с одной стороны, и значимость истины в установлении эмпирических фактов – с другой – находятся в гетерогенных плоскостях; если не понимать этого и пытаться объединить эти две сферы, будет нанесен урон одной из них» [19, с. 154].
Это – один из аспектов большой проблемы несоизмеримости ценностей. Эта проблема игнорировалась и в советском, и в постсоветском обществоведении, и этот пробел нашему обществу обошелся очень дорого. Этика и научное знание – две системы ценностей, обе жизненно важные. Ценности из этих систем несоизмеримы, их надо совмещать, не смешивая, – это сложные навыки. На практике в общественном бытии, особенно в переходные периоды, нравственные ценности подавляют ценности рационального знания, что позволяет доминирующей общности «репрессировать» ценности других общностей, которые не имеют средств защитить свои идеалы и интересы. Ценности «победителей» становятся законом жизни, подавленные общности распадаются и деградируют, части их уходят в «подполье», начинают бороться или даже мстить.
Таковы трагические периоды революций, такой период переживает сейчас и Россия. Господствующая общность, осуществляющая «капиталистическую революцию», названную реформой, следует своим радикальным ценностям, принявшим формы фанатизма. Она категорически отвергла ценности «побежденного большинства», что и погрузило Россию в кризис. Исключительно важную роль в этом процессе сыграла подчиненная роль научной рациональности в позднем советском и постсоветском обществоведении. Перестройка резко сдвинула неустойчивое равновесие в сторону «антисоветских» ценностей, облеченных в официальную идеологию и в доктрины трансформации политической системы, экономики и общественного строя.
Рассмотрим эмпирические доводы для утверждений о кризисе обществоведения.
«Отказы» обществоведения в Российской империи
Обществоведение, исходящее из приоритета нравственных ценностей, не давало беспристрастного достоверного знания об общественных процессах. В начале ХХ в. в системе знания о российском обществе наблюдался отказ за отказом – методологическая основа сообщества была рыхлой, не имела сильного интегрирующего научного ядра. Государство и общество развивались при остром дефиците знания о самих себе. Задача, которая была ясна образованной части общества и государству, заключалась в том, чтобы в период империализма западного капитализма провести модернизацию народного хозяйства, не будучи втянутыми в периферию Запада в качестве его дополняющей экономики. Эту угрозу создавало интенсивное вторжение западного капитализма (особенно финансового) в хозяйство России с конца ХIХ в.
Модернизация – тяжелый, болезненный процесс. Россия, которая была намного больше открыта Западу, чем, например, Китай или Индия, пережила несколько волн и кризисов модернизации. Царское правительство искало способы избежать следующего кризиса. Было предложено и даже принято много важных решений. Например, малоизвестное решение царского правительства ввести в России народно-хозяйственное планирование. В 1907 г. Министерство путей сообщения составило первый пятилетний план, а деловые круги «горячо приветствовали этот почин» (русский капитализм пытался избежать перспективы быть «переваренным» западным капиталом). Более широкие комплексные планы стала вырабатывать «Междуведомственная комиссия для составления плана работ по улучшению и развитию водяных сообщений Империи», которая работала в 1909–1912 гг. Так был подготовлен второй пятилетний план – капитальных работ на 1912–1916 гг. Реализации его помешали слабость госаппарата и начавшаяся война.
Однако в общем задачу преодолеть кризис модернизации в рамках сословного общества решить не смогли, приходилось «догонять капитализм и одновременно убегать от него». Российская империя попала, по выражению М. Вебера, в «историческую ловушку» – систему взаимодействующих порочных кругов. Что бы не делало царское правительство, недовольство нарастало. Дав урезанную, выхолощенную конституцию (Манифест 17 октября 1905 г.), самодержавие стало ее заложником и потеряло свою силу, не приобретя ничего взамен. «Оно не в состоянии предпринять попытку разрешения какой угодно большой социальной проблемы, не нанося себе при этом смертельного удара», – писал Вебер.
Из этого, кстати, видно, какова была глубина той исторической ловушки, в которую попала Россия, становясь страной периферийного капитализма. Самодержавие при всем желании не могло ослабить ограничения для либеральной модернизации, поскольку при этом был слишком велик риск, что из-под контроля выйдут гораздо более мощные силы «архаического коммунизма». Так дело довели до революции – действуя ситуативно, не имея стратегической доктрины. Это положение возникло во многом из-за недостатка знания. У власти даже отсутствовали адекватные индикаторы, с помощью которых можно было бы следить за ходом общественных процессов. В результате власть делала ошибки, которых, в принципе, можно было бы избежать. Так, уже лишенная оснований вера царя в крестьянский монархизм в существенной мере предопределяла неадекватность всей его политической доктрины.
После начала войны с Японией, которую большинство народа быстро стало воспринимать как трагедию, в правящей верхушке возникла утопия «небольшой победоносной войны», которая, как считалось, укрепит монархию. Насколько верхушка уже была оторвана от реальности, говорит простодушная похвальба царя П.А. Столыпину: «Если б интеллигенты знали, с каким энтузиазмом меня принимает народ, они так бы и присели».
Важно, что несостоятельным оказалось и то обществоведение, на представлениях которого строили свои доктрины либеральная оппозиция – ведущая либерально-буржуазная партия (Партия народной свободы, «конституционные демократы» – кадеты). Она собрала цвет интеллигенции, имела большую финансовую поддержку, в ее рядах было много видных философов и экономистов, ученых и публицистов. Кадеты создали обширную прессу – до 70 центральных и местных газет и журналов, много партийных клубов и кружков. По интенсивности пропаганды и качеству ораторов им не было равных. И при этом их представления о России и ходе исторического процесса были ошибочными.
Главное противоречие программы кадетов заключалось в том, что они стремились ослабить или устранить тот барьер, который ставило на пути развития либерального капиталистического общества самодержавие с его сословным бюрократическим государством. В ХIХ в. в России сложилось большое культурное и политическое течение, названное «русским либерализмом» («западники»), установки которых историк Т.Н. Грановский выразил так: «Запад кровавым потом выработал свою историю, плод ее нам достается почти даром, какое же право не любить его?»
Лидер партии кадетов П.Н. Милюков в 1906 г. дал С.Ю. Витте совет: не пытаться принять «русскую конституцию», а перевести бельгийскую или болгарскую и сделать «основным законом Российской империи». Он же высоко ценил империалистическую политику Англии: «Завидно становится, когда читаешь о культурных методах английской колониальной политики, умеющей добиваться скрепления частей цивилизованными, современными средствами». Эту же позицию в отношении национально-государственного устройства России занимал П.Б. Струве: «Идеалом, к которому должна стремиться в России русская национальность, по моему глубокому убеждению, может быть лишь такая органическая гегемония, какую утвердил за собой англосаксонский элемент в Соединенных Штатах Северной Америки и в Британской империи» (см. [20]).
Либеральный проект расколол российское общество на непримиримые части. В начале ХХ в. «опыт превращения России в Англию» не удался – помешали монархия и консерваторы, а затем советская революция. Шанс реванша предоставила «новым либералам» антисоветская революция 1990-х гг.
Кадеты не хотели видеть последствий свержения или ослабления монархии, надеясь, что в России ход событий будет напоминать буржуазные революции Запада, только мягче («господа, ведь мы православные!»). А Вебер, сравнивая потенциал традиционной культуры в разных обществах, предвидел, что через прорванную кадетами плотину монархии хлынет мощный антибуржуазный революционный поток, так что идеалы кадетов станут абсолютно недостижимы. Либеральная аграрная реформа, проведения которой требовали кадеты, «по всей вероятности, мощно усилит в экономической практике, как и в экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм крестьян», – вот вывод Вебера. Таким образом, реформа российских либералов «должна замедлить развитие западноевропейской индивидуалистической культуры».
При этом политические требования кадетов как будто совпадали с крестьянскими. Вебер писал, что это внешнее совпадение – иллюзия, кадеты прокладывали дорогу как раз тем устремлениям, которые устраняли их самих с политической арены. Так что кадетам, по словам Вебера, ничего не оставалось, кроме как надеяться, что их враг – царское правительство – не допустит реформы, за которую они боролись.
Но дело было не только в доктрине социальной (земельной) реформы. Другая важная сторона либерального конституционализма – его несовместимость со сложившимся в России типом сосуществования народов. Приняв за идеал государственного и общественного устройства Запад, либералы вели дело к разрушению России как многонациональной евразийской державы. Таким образом, в случае их успеха (как это и случилось в феврале 1917 г.) их программа обрекала Россию на катастрофу, за которой должен был последовать неминуемый откат, реставрация, уничтожающая тогдашних носителей западнического либерализма. Тот факт, что кадеты этого не предвидели, говорит о серьезном дефекте структуры их социального знания.
Ошибочными были и представления о России социал-демократов, которые следовали установкам ортодоксального марксизма. Конфликт между этими установками и цивилизационными особенностями России сыграл очень важную роль в нашей судьбе в ХХ в. и играет эту роль уже более 15 лет ХХI в.
Легальный марксист П. Струве утверждал, что капитализм есть «единственно возможная» форма развития для России, и весь ее старый хозяйственный строй, ядром которого было общинное землепользование крестьянами, есть лишь продукт отсталости. Распространенным было и убеждение, что разложение этого строя капитализмом западного типа уже стремительно идет в России. Плеханов считал даже, что оно уже состоялось. М.И. Туган-Барановский (легальный марксист, а затем кадет) в своей известной книге «Основы политической экономии» признавал, что при крепостном праве «русский социальный строй существенно отличался от западноевропейского», но с ликвидацией крепостного права «самое существенное отличие нашего хозяйственного строя от строя Запада исчезает… И в настоящее время в России господствует тот же хозяйственный строй, что и на Западе».
К реальности российской деревни была приложена модель, которую Маркс разработал на материале «раскрестьянивания» в Англии – в совершенно иных условиях. Модель марксистов была неадекватна в принципе, не в мелочах, а в самой своей сути. Аграрное перенаселение в России позволило поднять арендную плату земли в 4–5 раз выше капиталистической ренты. Поэтому укреплялось не капиталистическое, а трудовое крестьянское хозяйство – процесс шел совершенно иначе, чем на Западе.
Ведущий экономист-аграрник А.В. Чаянов писал: «В России в период, начиная с освобождения крестьян (1861 г.) и до революции 1917 г., в аграрном секторе существовало рядом с крупным капиталистическим крестьянское семейное хозяйство, что и привело к разрушению первого, ибо малоземельные крестьяне платили за землю больше, чем давала рента капиталистического сельского хозяйства, что неизбежно вело к распродаже крупной земельной собственности крестьянам» [2, с. 143].
Освоив уроки революции 1905–1907 гг., большевики преодолели евроцентризм марксизма. Это дало основу новой теории революции – не с целью расчистки пространства для развития капитализма, а как средство предотвратить втягивание России в периферийный капитализм с раскрестьяниванием и архаизацией хозяйства.
В этой теории дана новая трактовка русской революции. Ленин осторожно выдвигает кардинально новую для марксизма идею о революциях, движущей силой которых является не устранение препятствий для господства «прогрессивных» производственных отношений капитализма, а именно предотвращение этого господства – стремление не пойти по капиталистическому пути развития. Это понимание сути русской революции затем было развито в идейных основах революций других крестьянских стран. Такое «преодоление» марксизма привело, однако, к глубокому расколу в среде социал-демократов.
Вебер считал, внимательно изучая нашу революцию 1905 г., что происходящие в России процессы имели фундаментальное значение для мирового обществоведения. Это было первое крупномасштабное столкновение традиционного общества с наступающим на него современным капитализмом. Такое столкновение давало очень ценное знание как о современном капитализме, так и о его главном противнике – традиционном обществе. Вебер даже изучил русский язык, чтобы следить за ходом событий.
Методологическая слабость российского обществоведения во многом предопределила невозможность общества и власти осваивать в режиме реального времени смысл тех цивилизационных проектов, которые в тот период «конкурировали» на общественной сцене России. Усваивался только верхушечный политический смысл. Если бы общество успевало понять глубинный смысл и «взвесить» потенциал всех проектов, то, возможно, не произошло бы тотальной катастрофы, которая последовала за революцией. Есть основания считать, что противоречия в России не были до такой степени антагонистическими, чтобы с неизбежностью разрешиться в гражданской войне.
Но в обществоведении понимание хода исторических процессов резко отстало. Сейчас пишут, что Ленин и Столыпин верно поняли состояние России, но пошли разными путями, следовали разным проектам. Однако, судя по литературе, оба их проекта были поняты в малой степени, очень большая часть созданного в них знания не была использована. А ведь Столыпин (по типу образования и мышления – ученый) вел свою неудавшуюся реформу почти как научный эксперимент. Он проверил важную альтернативу, регулярно «выкладывал» эмпирические результаты, за реформой можно было следить по надежным данным.
Советское и постсоветское обществоведение еще в меньшей степени освоило урок Столыпина, чем его современники. К Столыпинской реформе подошли с позиции политической конъюнктуры. Она была обречена на неудачу не столько по причине крайней реакционности, но и из-за непреодолимых объективных ограничений, и это – важный вывод, пусть даже гипотетический, сегодня актуален для анализа реформ последних 25 лет. Но ведь и в нынешней попытке «фермеризации» данный вывод полностью игнорировали. Наше обществоведение в этом важном разделе оказалось необучающейся системой. Оно было неспособно к рефлексии, хотя все необходимые данные были налицо[8 - Итальянский политолог М. Феретти, составившая обзор работ, посвященных канонизации Столыпина, пишет: «Показательно быстрое и легкое забвение призыва о возврате к демократическим идеалам Февральской революции. Само по себе это неудивительно. У тех, кто считает Учредительное собрание воплощением демократической воли России, сразу возникает очень неудобная проблема: поскольку большинство голосов было отдано эсерам, “демократическая воля” России высказалась против реализации “западного пути” в экономическом и политическом переустройстве России… Февраль был тут же забыт. Возник миф великого реформатора Столыпина» [21].].
Реформа Столыпина была альтернативой советской аграрной политике: Столыпин разрушал сельскую общину так же, как А.Н. Яковлев требовал разрушить колхоз. Столыпинская аграрная реформа изображалась прообразом горбачевской. В одной из центральных газет 12 мая 1991 г. даже была опубликована статья «Столыпин и Горбачев: две реформы “сверху”».
Среди прочих выводов из урока Столыпина был один сравнительно простой – о том, что смена хозяйственного уклада требует изменения технологической базы. Стоимость этого изменения бывает очень высока. Россия в начале ХХ в. могла обеспечить средствами для ведения интенсивного хозяйства лишь кучку капиталистических хозяйств помещиков (на производство 20 % товарного хлеба), но не более. Остальное – горбом крестьян. В 1910 г. в России в работе на полях было 8 млн деревянных сох, более 3 млн деревянных плугов и 5,5 млн железных плугов. Конкретно, у правительства Столыпина не было средств, чтобы «оплатить» переход от одного уклада (общинное крестьянское хозяйство) к другому (капиталистическое фермерство), – не было средств, чтобы обеспечить фермера железным плугом, молотилкой и лошадью. В расчетах стоимости такого перехода правительство ошиблось.
Можно говорить о проектах Ленина и Столыпина – замыслы обоих проектов глубоки. Но методологического инструментария для их разработки не было. Какие тексты произвела обществоведческая элита России того времени на основании анализа революции 1905 г.? Сборник «Вехи» – эмоциональный гуманитарный трактат о ценностях интеллигенции. Книга интересная, но никакого инженерного знания о том, что надо делать, чтобы скорректировать общественные процессы, из нее нельзя получить. Авторы – верхушка либеральной интеллигенции, самая образованная часть общества, но никакого знания, нужного для государства или какой-то части общества (власти, управления, сословий, оппозиции), они не дали.
Более того, после Февраля 1917 г. либералы пришли к власти – и никакого проекта, никакой технологии постановки целей и выработки решений. Полный провал! Они даже не смогли сформулировать программы действий по легитимизации своего режима, приняли концепцию непредрешенчества. Как можно действовать так во время революции?! Не было никакой национальной повестки дня, даже вопроса о форме власти – монархия ликвидирована, но и республика не провозглашена. Если пройтись по всем пунктам перечня функций революционной буржуазно-либеральной власти – ситуация та же самая.