Оценить:
 Рейтинг: 0

Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
С другой стороны, новые условия еще не означали неограниченных возможностей для становления и развития марксистской версии исторического процесса. Для этого было мало кадров, которые бы могли представлять изучение древней истории на достойном уровне с точки зрения материализма, и не было ясного представления о том, каким образом это исследование должно было организовываться со стороны государства. В целом установка сводилась к частичному использованию «старых специалистов» и постепенному взращиванию новых кадров. Первое воплощалось в сложном сотрудничестве с Академией наук, второе – в учреждении Института красной профессуры (основан в 1921 г.; отдаленной схожестью обладала основанная в 1918 г. Социалистическая академия, с 1924 г. называемая Коммунистической), а нечто среднее – в образовании в 1919 г. Российской академии истории материальной культуры, с 1926 г. реорганизованной в Государственную академию истории материальной культуры (похожим учреждением был и Институт истории РАНИОН[7 - Российская ассоциация научно-исследовательских институтов общественных наук. Название это появилось в 1926 г., но фактически начало процесса организации относится к 1921 г. В 1920–1930?е гг. переименования и реорганизации были явлением перманентным, поэтому именование сейчас какого-либо учреждения тех лет наиболее распространенным вариантом – условность. См. о РАНИОН: Калистратова Т. И. Институт истории ФОН МГУ – РАНИОН. Нижний Новгород, 1992.]). Особенной структурой был специально созданный в 1920 г. институт по изучению творчества основателей марксизма, тогда называемый Институтом Маркса и Энгельса, позже дополненный Институтом Ленина, но наиболее известный под аббревиатурой ИМЭЛ – Институт Маркса–Энгельса–Ленина (с 1931 г.). В любом случае названные здесь примеры – это не описание системы научных институций, а иллюстрация того, что системы как таковой не существовало. Специально историей древности никакое заведение первоначально заниматься не обязывалось, но общая ориентация на изучение разных эпох оставляла для этого определенные возможности[8 - См.: Метель О. В. О преподавании исторических дисциплин в коммунистических университетах Советской России в 1920?х гг. // Социальные институты в истории: ретроспекция и реальность. Вып. 3. Омск, 2018. С. 140–154.]. Со временем появляются отделы и секции, в которых древняя история начинает фигурировать как ветвь специализации[9 - См.: Скворцов А. М. Секция древней истории Института истории РАНИОН как центр антиковедения 1920?х годов // Вестник Челябинского государственного университета. 2015. № 14. С. 159–165; Он же. Роль ГАИМК в становлении советского антиковедения // Вестник Челябинского государственного университета. 2015. № 24. С. 197–201.].

Тем самым древностью можно было заниматься в том числе и там, где появлялась возможность связать ее с какой-либо иной темой. Например, когда академик Николай Яковлевич Марр в 1921 г. учредил Яфетический институт для развития своей языковой теории, он исходил из того, что для наработки знаний об истории языка требуется сформулированный им «палеонтологический метод» – по факту это означало, что филологи-классики или ориенталисты могли вписаться в это широкое движение[10 - О марризме кратко см. Гл. 3, а также: Алпатов В. М. История одного мифа: Марр и марризм. М., 1991. Позицию В. М. Алпатова нередко критикуют как слишком ригористичную, и с этим можно было бы согласиться, если бы попытки критиков предложить иной взгляд на марризм были лучше обоснованы. См., например: Сухов С. В. Новое учение о языке Н. Я. Марра: миф или историко-лингвистическое явление // Научный вестник Воронежского государственного архитектурно-строительного университета. Серия «Современные лингвистические и методико-дидактические исследования». 2009. Вып. № 2. (12). С. 5–14.].

Симптоматично, что Яфетический институт, вскоре и в самом деле ставший частью Академии наук, первоначально обосновался в комнате на квартире самого Марра. И даже когда институт уже был официальным учреждением, в нем было много сотрудников, которые работали на долю ставки или вне штата.

Логика хотя бы частичной самоорганизации тоже была одной из черт того времени. Отсутствие официальной специализации подтолкнуло к возникновению более свободных форм работы по типу кружков, а также организации неофициальных научных докладов и даже научных защит (при отсутствии возможности давать ученые степени). Наиболее значимым примером может служить случай Египтологического кружка при Ленинградском университете (хотя фактическим его центром был Эрмитаж), основанного в 1927 г. Судя по протоколам, инициаторами создания кружка были М. Э. Матье и И. М. Лурье[11 - Большаков А. О. Ленинградский Египтологический Кружок: полгода предыстории // Aegyptiaca Rossica. Вып. 2. М., 2017. С. 54. Ранее А. О. Большаков предполагал, что основателем кружка был В. В. Струве, и только позже, желая оттеснить учителя, его выросшие ученики (к которым он, таким образом, относил Матье и Лурье) рассорились с ним. См.: Он же. Ленинградский Египтологический кружок: у истоков советской египтологии // Культурно-антропологические исследования. Вып. 2. Новосибирск, 2011. С. 7, 9. Судя по материалам, у основателей кружка отношения со Струве изначально были прохладными.].

Египтологический кружок обзавелся собственным сборником – с 1929 по 1931 г. было осуществлено девять тоненьких выпусков, причем первые из них писались от руки, а затем размножались на гектографе. Интересно, что значительная часть в основном небольших статей (почти все посвящены египтологии, хотя есть и работы ассириолога А. П. Рифтина) писалась на немецком, немного на французском и английском языках – конечно, это в некотором отношении тренировка по преимуществу начинающих ученых, но еще и желание видеть свои работы в контексте мировой науки. Желание, нужно признать (вслед за А. О. Большаковым), вполне наивное – кружок возник под самый конец периода относительной открытости и неформальности науки и был обречен на роспуск. В некотором роде он был последним проявлением науки ради науки – в его ранних выпусках и тематика, и исполнение работ – исключительно конкретно-исторические, тем более и объем не предполагал долгих вступлений и рассуждений. И только в выпуске от 1930 г. появляется упоминание теории Марра, поданное как обязательная программа исследований – марризм к тому времени уже был признан частью марксизма[12 - Piotrovskij B. Zur Revision der Verteilung des Wortschatzes in ?gyptischen W?rterbuch // Сборник египтологического кружка при Ленинградском Государственном университете. Л., 1930. Вып. 6. C. 5, 9.].

Впрочем, до конца 1920?х гг. должны были произойти некоторые изменения, которые подготовили подобный итог. До них ситуация была настолько неопределенной, что существовали даже попытки ввести в научный оборот теорию Н. А. Морозова (1854–1946). Последний, как известно, выступал за радикальный пересмотр древней истории и хронологии – точнее, фактически за отмену древности. В 1920?х гг. он выпустил свои труды, в том числе семитомник «Христос. История человечества в естественнонаучном освещении» (1924–1932), что вызвало решительную отповедь[13 - Никольский Н. М. Астрономический переворот в исторической науке. По поводу книги Н. А. Морозова «Христос», Ленинград, 1924 // Новый Мир. 1925. № 1. С. 156–175; Преображенский П. В защиту исторической науки от «реализма» // Правда. 1928. 13 мая; Ранович А. Методология Н. А. Морозова в истории античности // Антирелигиозник. 1933. № 1. С. 28–34.]. Показательно, что отсылки к авторитету марксистских теоретиков в этом споре не использовались.

Впрочем, поэтическая астрономия Морозова – это скорее вторичное проявление духа времени, по сути лишь подтверждающее то, как много черт предыдущей эпохи еще могли воспроизводиться в 1920?е гг. – ведь работы Морозова выходили и до революции и вызывали в целом те же самые возражения.

Гораздо более существенной чертой периода было то, как происходила эволюция исторического нарратива. Можно сказать, что сосуществовали два разных типа повествования, ни один из которых не преобладал и не был до конца оформлен: претендующий быть «новой» наукой конспект уже известных сведений об истории, преемственно развивающийся из дореволюционных марксистских трудов и сильно ориентированный на отслеживание социологических закономерностей[14 - Тюменев А. И. Очерки экономической и социальной истории древней Греции. Т. 1–3. Пг., 1920–1922; Он же. Введение в экономическую историю древней Греции. Пг.; М., 1923; Ковалев С. И. Курс всеобщей истории. Пг., 1923. Т. I–II; Он же. Всеобщая история в популярном изложении: Для самообразования. Ч. I. Древний мир. Л., 1925; Сергеев В. С. История древнего Рима. М.; Л., 1925; Причем эти закономерности совсем не обязательно были похожи на те, что потом будут признаны в качестве ортодоксальных. Так, Ковалев считал, что вместо единой всемирной истории необходимо рассматривать систему культурно-исторических циклов.], и несколько откорректированный «старый» тип повествования, редуцировавший дореволюционные разнообразные рассуждения о смысле истории[15 - Сказанное совсем не значит, что так поступили все. Д. М. Петрушевский не только не отказался от теоретических рассуждений в своих работах, но и ясно манифестировал несогласие с марксизмом. В конце 1920?х гг. диспут вокруг его взглядов превратится в шельмование историка. См.: Диспут о книге Д. М. Петрушевского (О некоторых предрассудках и суевериях в исторической науке) // Историк-марксист. 1928. № 8. С. 79–128.] и сконцентрированный на живой и непосредственной передаче образа прошлых эпох[16 - Захаров А. А. Эгейский мир в свете новейших исследований. Пг., 1924. Переиздавался Тураев: Тураев Б. А. Классический Восток. Л., 1924. Вышла набранная еще в дореволюционной орфографии книга эмигранта: Ростовцев М. И. Скифия и Боспор. Критическое обозрение памятников литературных и археологических. Л., 1925. Выходили и работы зарубежных авторов, причем без отбора по степени «лояльности» к марксизму: Сальвиоли Г. Капитализм в античном мире. Этюд по истории хозяйственного быта Рима. Харьков, 1923; Мейер Э. Экономическое развитие древнего мира. Пг., 1923.].

Тем интереснее попытки некоторого сближения обоих названных типов. В 1924 г. профессор Харьковского университета Е. Г. Кагаров (1882–1942) написал брошюру о Спартаке, вышедшую в серии библиотеки еженедельной всеукраинской газеты «Юный Спартак». Конечно, ни о какой научной стороне этого произведения речи идти не может, а неряшливое, хотя и легкое перо Кагарова подточило и популяризаторские его достоинства[17 - Например: «толпы праздных людей, жаждавших интересных зрелищ, собирались в цирках-колизеях»: Кагаров Е. Г. Спартак, его жизнь и борьба. Харьков, 1924. С. 8. (Курсив мой. – С. К.)]. Неудивительно и то, что граждан республики он называет «жестокими римскими буржуа»[18 - Там же.], поскольку в это время представление об аналогии между античным и современным империализмом еще не было определено как антимарксистское.

Более примечателен тот факт, что Кагаров, марксистом на тот момент не являвшийся, стремится построить свое повествование в духе, который понравится заказчику. Он делает акцент на жестокой эксплуатации рабов как основной причине восстания и на героизме восставших как основной характеристике его протекания. То и другое подано в утрированном изображении. Эксплуатация рабов описывается в смене нескольких тезисов: римляне презирали труд[19 - В самом начале упоминается о плебеях как свободной бедноте, но потом, говоря о «римлянине», автор имеет в виду только очень богатых людей, которых сравнивает с русскими помещиками (Там же. С. 6). О том, что бедняки не могли презирать труд и почему они воевали в легионах, автор не сообщает, так что образ римлянина получается у него не только отвратительным, но и лживым.], рабов было во много раз больше, чем «богачей», раб считался ниже животного, рабы были дешевы, их тело и сама жизнь подвергались постоянной опасности из?за хозяев. Героизм подан прежде всего через образ Спартака, хотя Кагаров и не забывает сообщить, что тот был «только орудием недовольной массы угнетенных, он стал выразителем этой массы, и поэтому масса пошла за ним»[20 - Там же. С. 15.], тем не менее именно Спартак становится идеалом лидера, сочетающего совершенную физическую силу, полководческий дар и даже понимание исторического моменты: «он понимал, что Рим еще пока не изжил самого себя, что еще не наступило время для настоящей революции»[21 - Там же. С. 19.]. Наконец, в Фуриях Спартак и вовсе заложил основы справедливого общественного устройства, при обрисовке которого Кагаров не стесняется использовать штамп из другой революционной эпохи: «объявил для всех невольников свободу, равенство и братство, изгнал из обращения золото и серебро, установил дешевые цены на продукты»[22 - Там же. С. 21. Сознательно ли Кагаров использовал просторечный оборот «дешевые цены» вместо элементарно грамотного «низкие цены», сказать трудно.].

В этой книге пока нет обязательного для более поздних очерков о Спартаке указания на тупиковость развития рабского строя и попыток более сложно объяснить расколы в войске восставших, но она иллюстрирует то, как примерно Кагаров объяснял себе, что же произошло в его собственной стране в последние годы.

Конечно, не все историки с дореволюционным образованием были готовы писать по-новому[23 - Например: Баллод Ф. В. Очерки истории древнеегипетского искусства. М.; Саратов, 1924. Автор в том же году эмигрирует в Латвию.], но если они хотели оставаться в профессии, то им приходилось сталкиваться с повышенным вниманием со стороны учащейся молодежи (комсомольского актива) и со стороны администрации. Наиболее известным примером является история давления на Сергея Александровича Жебелёва (1867–1941) – одного из самых заметных филологов-классиков предреволюционной эпохи. Жебелёв не только писал труды по древнегреческой истории, но также переводил классических авторов, редактировал переводы современных зарубежных историков, долгое время был редактором отдела классической филологии в «Журнале Министерства народного просвещения». Из наиболее ярких петербургских историков древности своего поколения он был единственным, кто не умер (как Б. А. Тураев) или не уехал (как М. И. Ростовцев), так что его авторитет был высок, а потому и давление на него оказывалось совершенно сознательно.

Жебелёв был избран академиком только в 1927 г., но еще по старым правилам[24 - Собственно, он и новист Е. В. Тарле стали последними, кто был избран в Академию до ее реформы. Подробно сюжет описан И. В. Тункиной: Скифский роман / Под ред. Г. М. Бонгард-Левина. М., 1997. С. 95–99.]. Позже, когда он опубликовал в эмигрантском сборнике некролог академику Я. И. Смирнову (1869–1918), это вызвало настоящую травлю в конце 1928 г., в том числе и в прессе: порицался и сам факт публикации, и то, что он был напечатан вместе с белоэмигрантами, и то, что назвал годы Гражданской войны «лихолетьем», а М. И. Ростовцева – своим другом[25 - См.: Там же. С. 102–109.]. Жебелёву пришлось отрекаться от друга и оправдываться за свои слова. Очевидно, что такие происшествия крайне затрудняли научную деятельность, морально надламывали человека.

При этом следует указать и на то, что в научном сообществе тех лет было ограничено действие механизмов научной репутации: работа об Эхнатоне солидного египтолога Ф. В. Баллода (1882–1947) была отвергнута Государственным издательством, зато напечатана на ту же тему книга раскритикованного учеными, в том числе Д. М. Петрушевским, В. И. Авдиева (1898–1978)[26 - Письмо Д. М. Петрушевского С. Б. Веселовскому от 21 декабря 1924 г. // Переписка С. Б. Веселовского с отечественными историками. М., 2001. С. 415–416.]. Предисловие к ней написал И. Н. Бороздин (1883–1959) – востоковед, в свое время сотрудничавший с Тураевым, сам, однако, исследователь с очень широкими интересами и не египтолог[27 - Может быть, роль в публикации книги Авдиева сыграла жена И. Н. Бороздина, ученица Тураева и хранительница египетской коллекции В. И. Голенищева в Музее изящных искусств, – Т. Н. Бороздина-Козьмина (1889–1959). См.: Томашевич О. В. Т. Н. Бороздина-Козьмина – ученица и наследница дела Б. А. Тураева в музее изящных искусств // Памятники и люди: сб. М., 2003. С. 122–140.].

Сама книга, без обиняков посвященная памяти Тураева, довольно заурядна; хотя ее и отличает стремление писать красиво, но автора подводит чувство меры[28 - Реформу Эхнатона он называет «тончайшим и ароматнейшим цветком» египетской культуры, «трепетными и ароматными» называет он и египетские тексты, а переводы иероглифики на русский сравнивает с «тяжелым паровозом», который пытается нагнать «легкую древнеегипетскую колесницу». Кочевники у него «бурной водой» выливаются «внезапно из своих безбрежных пустынь»; именно так – водой из пустынь (Авдиев В. Древнеегипетская реформация. М., 1924. С. 11, 13, 17).]. Типологически это напоминает то решение проблемы приспособления старого нарратива к новым условиям, которое нашел Кагаров: превознося силу личности Эхнатона, Авдиев при этом все же утверждает, что историей правит строгая закономерность[29 - Там же. С. 15.]; также воздействие новой эпохи заметно в поверхностном, но частом внимании к экономической стороне дела – в книге сравнительно часто говорится о материальных ресурсах, которые приобретала в своих войнах египетская империя[30 - Там же. С. 22, 25–26, 45, 49, 50, 56, 63. Интересное сочетание на С. 74: «правитель, обладающий неиссякаемыми ресурсами материальной и духовной силы».], есть и рассуждение о социальной базе, в которой нуждалась проводимая реформа[31 - Там же. С. 125–127.]. Сам интерес автора к рождению монотеизма, поданный без какой-либо критики религиозного сознания, указывает на дореволюционные корни его работы, когда вопрос о том, существовал ли настоящий монотеизм до иудейско-христианской традиции, был смелым и актуальным.

Все эти черты указывают на то, что характеризуемое десятилетие следует определять несколько иначе, чем делалось до этого. Иногда разговор о терминах имеет значение – если неудачно подобранное слово препятствует адекватному постижению предмета. К сожалению, характеристика 1920?х гг. как раннего советского этапа историографии относится именно к такого рода решениям. Рождению этого восприятия способствовало перенесение политической периодизации на историю науки. Между тем с точки зрения отсутствия сложившейся системы научного знания, сосуществования старых нарративных форм и аморфности в складывании новых следует говорить о протосоветском этапе науки о древности. Раннесоветский этап – сталинский, который последует за протосоветским.

Наступлению этого этапа (которому посвящены последующие главы) способствовал ряд перемен. Прежде всего – частично осознанная, частично вынужденная необходимость сближения историков, которые пришли в науку от партийной деятельности, и тех, которые начали свою научную деятельность (или подготовку к ней) до революционных потрясений. Первым недоставало исторической квалификации, вторым – знания теории (впрочем, вскоре выяснится, что теорию толком не знал никто). Готовность части тех и других улучшить свои позиции и создала основу для дискуссий конца 1920?х – начала 1930?х гг. Диспуты 1920?х гг. были спорами между «старым» и «новым», и они не предполагали механизма, который бы позволил участникам с разных сторон спора услышать друг друга. А вот дискуссии об азиатском способе производства, начавшись с достаточно абстрактных теоретических споров с политической окраской, постепенно перешли к более научному обсуждению, предполагавшему выработку механизмов согласования положений теории (которую также надо было прояснить) с наличествующей фактической базой. Примерно ту же задачу выполняли различные доклады об эпохах человеческой истории, поручавшиеся работникам научных институтов[32 - См.: Стенограмма прений по докладам Баженова Л. В. и Мишулина А. В. «Проблема античной общественной формации у Маркса и Энгельса» на заседании Секции докапиталистических формаций Института истории Комакадемии (2 июня 1931 г.) // АРАН. Ф. 359. Оп. 2. Д. 60; Стенограмма доклада и прений по докладу Соловьева «Классовая борьба и христианство в Древнем Риме» на заседании Института истории Комакадемии (2 ноября 1931 г.) // Там же. Д. 96.]. Все это формировало в итоге ту массу акторов, которые, споря друг с другом, начинали вырабатывать общий язык для изложения теории. В течение 1929–1932 гг. накопилась критическая масса для этих перемен, что подготовило рождение целостного нарратива – для него сложился тезаурус.

Более того, процесс складывания более или менее однородного поля исторического повествования проходил одновременно с процессом концентрации политической власти и сильно зависел от него. Политическая система, в которой Сталин поверг всех своих конкурентов, теперь выступала заказчиком производства одной четкой схемы мировой истории, не противоречащей марксизму, но при этом понятной людям без гимназического образования и особенно современной советской молодежи. Схема, как вскоре выяснилось, должна была быть насыщена конкретными историческими фактами, но не должна была утратить своей наглядности. Как именно этого следовало достичь, сформулировано не было.

Так, в условиях нарастающей несвободы историки (по крайней мере Древнего мира) неожиданно оказались в конкурентной ситуации: поскольку трактовка древней истории не была четко обозначена партийными органами, ее следовало дать самим и «продать» версию заказчику (ЦК партии или его представителям). Победа в этом соревновании означала попадание на вершину научной иерархии. Следовательно, сначала сформировалась база для научного сообщества, созданная в специфических советских условиях ориентации на единственную научную истину. Теперь же, с окончанием протосоветского этапа, добавилась еще и ориентация на единственно возможную трактовку этой известной истины. Так и возникла возможность появления внутри научного сообщества «ядра» победителей, авторов этой трактовки – их могло быть несколько, учитывая наличие разных исторических периодов и разных крупных проблем, но не слишком много.

Поскольку трактовки истории, созданные в 1920?х гг. и восходящие еще к дореволюционному марксизму, оказались негодными (по разным причинам), а других не было, то их приходилось делать срочно, параллельно согласовывая теорию с фактами и теорию с самой собой (разноречивость утверждений Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина была, в сущности, настоящим кошмаром для претендента на удачное толкование). Партия делала вид, что теория неизменна и прекрасно ей известна, тем самым как бы перекладывая ответственность за ее неудачное толкование на историков, многие из которых были либо недостаточно образованны, либо недостаточно подкованы в теории и в любом случае слишком обмануты пропагандой непогрешимости руководства (затем и напуганы), а потому часто искренне брали эту ответственность на себя. В действительности партийные структуры и их представители, включая Сталина, тоже не были способны определенно сформулировать свое понимание теории вплоть до второй половины 1930?х гг. Можно было бы добавить, что партийцы, эгоистично борясь за власть, чаще всего так же искренне верили в то, что сама теория, при всех проблемах ее воплощения, научно безупречна, но фанатизм не оправдание.

Именно эта ситуация неопределенности, нервозности, на ходу вырабатываемых и постоянно нарушаемых «правил игры» спровоцировала жестокую борьбу между историками. Идущие параллельно в эти же годы проработки, чистки и общественная паранойя поиска заговорщиков и вредителей усилили и легитимировали жесткость методов борьбы за место в «центре» и ее крайнюю идеологизированность; иными словами, конкурируя друг с другом, историки не стыдились выдавать научную ошибку за ошибку политическую, которую легко было в те годы переквалифицировать в преступление.

Означает ли это, что так поступали все ученые 1930–1940?х гг., то есть собственно сталинского периода? Поскольку источники далеко не полны и нельзя проверить все случаи, в настоящее время корректно ответить так: само нахождение в этой системе рано или поздно ставило историка перед выбором – либо действовать теми методами, которые выработались, либо терять свои позиции внутри системы. Опасность лишиться работы не за оппозиционность даже, а за недостаточное проявление лояльности была более чем реальна, как реальными вскоре стали промышленные масштабы доносов на тех, кто писал, говорил или действовал не так, как казалось приемлемым другим.

В этих условиях сфера занятия древней историей если и была «тихой гаванью» по сравнению с другими историческими эпохами (историки партии в 1930?е гг. были практически расстрельной категорией), то и ее постоянно сотрясали бури. О том, как удалось сформироваться в этих условиях «ядру», я писал в другой книге[33 - Крих С. Б. Образ древности в советской историографии. Гл. 2.], здесь достаточно сказать лишь кратко: некоторым, как Жебелёву, понадобилось, по сути, написать лишь одно исследование, чтобы его признали «советским ученым»[34 - См.: Жебелёв С. А. Последний Перисад и скифское восстание на Боспоре // ВДИ. 1938. № 3. С. 43–71. Ученый напечатал несколько статей на одну и ту же тему, но все они являются по сути лишь изводами одного и того же текста. После 1932 г., когда вышла первая публикация, его позиции в советском антиковедении становятся непоколебимыми, при этом он не марксизовал своих статей, хотя и не создал более никаких крупных трудов. Об истории вопроса см.: Гаврилов А. К. Скифы Савмака – восстание или вторжение? (IPE I2 352-Syll.3 709) // Этюды по античной истории и культуре Северного Причерноморья. СПб., 1992. С. 54–73.]. Но Жебелёв был фигурой знаковой, и как бы он ни был унижен этой сделкой с властью, большинству других историков такие условия вхождения в «ядро» и не снились. О тех, кому по той или иной причине не удалось в него попасть или надежно в нем закрепиться, рассказывают последующие главы этой части.

Поскольку в стадии складывания находилось «ядро», то не полностью оформилась и «периферия», следовательно, при описании динамичной ситуации «сотворения мира» невозможно было анализировать периферию как некую целостность; поэтому в следующих главах я стремлюсь показать отдельные стратегии тех или иных историков. В каждой главе есть главный герой, а в конце ее, если позволяет материал, я предлагаю читателям примеры похожих судеб.

ГЛАВА 2

СХВАТКА С ТИТАНОМ

Начинать эту историю нужно с победителя. В начале июня 1933 г. в Ленинграде в здании Мраморного дворца состоялось заседание Государственной академии истории материальной культуры, на котором в очередной раз обсуждались вопросы общественно-экономических формаций. Главной частью программы был длинный, четырехчасовой доклад Василия Васильевича Струве (1889–1965) «Проблема зарождения, развития и разложения рабовладельческих обществ Древнего Востока». В нем Струве дал тот ответ на вопрос, который и по сей день многим представляется очевидным и уж во всяком случае очевидно марксистским, а тогда не был, – что древневосточные общества были рабовладельческими. Он даже готов был вначале доказывать, что они были рабовладельческими в той же мере, как и античные, и что основная масса рабов в них происходила из пленников войны, но вскоре понял, что таких усилий от него не требовалось. В таком случае задача решалась проще: категория зависимых работников конца III тыс. до н. э. в месопотамском царстве Шумера и Аккада (знак, обозначающий ее, тогда читали как «каль», а ныне как «гуруш»), была объявлена им по преимуществу рабской. При этом, отмечал историк, совершенно не важно, были ли все представители данной категории рабами в юридическом отношении; важно то, что они трудились как рабы – круглый год, на тяжелой работе, получая минимальный паек.

Первоначально было много несогласных, как среди ленинградских ученых, так и в Москве, где доклад был повторен в середине июня 1933 г., но число их постепенно таяло, а звезда Струве восходила все выше. Возможно, помогал ореол «старого» ученого, который, обладая высокой квалификацией (ученик Тураева, стажировался в Германии), теперь обратился к марксизму. И хотя упомянутый доклад отличался еще несколько неуверенным обращением с марксистской теорией, в нем было главное – он подводил под эту теорию большую фактическую базу, что хорошо резонировало с заявленной ЦК ВКП(б) в 1934 г. ориентацией на конкретику в изложении исторических событий. Струве станет академиком (1935), а понимание древневосточных обществ как рабовладельческих – одним из завоеваний советской науки.

Многоголосие возражающих затихло, и перед войной тех, кто продолжал спор, оставалось совсем немного, среди них – Николай Михайлович Никольский (1877–1959). Правда, отступить пришлось и ему, но все-таки меньше, чем другим. И наличие столь постоянной, непримиримой оппозиции по отношению к «правильной» (то есть признанной таковой не только учеными, но и партийными органами) точке зрения – явление, которое может показаться столь необычным если не для советского времени вообще, то для сталинского периода определенно, что оно заслуживает более последовательного рассмотрения.

Прежде всего нужно сказать несколько слов о самом Никольском. К началу спора со Струве он уже давно был москвичом не из Москвы, поскольку работал в Минске. Но Москва была родным городом, в ней он получил образование, причем в университете ему преподавал отец – Михаил Васильевич Никольский (1848–1917). Отец был замечательной личностью и крупным ученым. Никольский-старший окончил Московскую духовную академию, но его интересы вскоре оказались связаны не столько с библеистикой, сколько с новой сферой знаний – ассириологией. Новой она была настолько, что в России он оказался первым, причем восточные языки начал учить самостоятельно. Клинопись тоже освоил сам. Помимо этого заметно продвинулся по службе и еще до прихода в университет стал действительным статским советником, относился к четвертому классу Табели о рангах, иными словами, к высшему чиновничеству империи. Он начал издание ассирийских и шумерских клинописных текстов, которое требовало давать и прорисовку табличек, и транскрипцию, и перевод, и с этой точки зрения его вклад в ассириологию был того же рода (пусть и не того же объема), что у знаменитого французского шумеролога Ф. Тюро-Данжена. В 1915 г. он выступил с идеей учреждения Переднеазиатского общества, чтобы исследовать памятники Ближнего Востока, но в это время, конечно, реализовать ее было уже невозможно.

Отец был либеральных взглядов, а потому в университет его пригласили только в качестве приват-доцента (так обозначали тех, кого не брали на постоянную работу), и в итоге от него там избавились. Сын был даже еще более радикален. После окончания учебы в 1900 г. Николай Михайлович был оставлен при университете, но магистерский экзамен сразу сдавать не стал ввиду «домашних обстоятельств и трудного материального положения»[35 - Автобиография Никольского, написанная в 1924 г., цит. по: Малюгин О. И. Смоленский период в жизни и деятельности Н. М. Никольского (по архивным материалам и воспоминаниям современников) // Россия и Беларусь: история и культура в прошлом и настоящем. Сб. науч. работ. Вып. 1. Смоленск, 2016. С. 112.]; согласно другой версии, восходящей к нему самому, дело было в недовольстве администрации избранной им темой выпускного сочинения – «Иудея при Маккавеях и Асмонеях», а точнее тем, как она освещалась. Никольский начал работать учителем истории в женской гимназии О. Ф. Протопоповой[36 - Ботвинник М. Николай Михайлович Никольский. Минск, 1967. С. 10–11.]. И одновременно оказался тесно связанным с социал-демократами, даже конкретно с большевиками.

На интерес младшего Никольского к марксизму повлияли И. И. Скворцов-Степанов (один из переводчиков «Капитала») и М. Н. Покровский[37 - Там же. С. 11.], для первого издания «Русской истории с древнейших времен» (1910–1913) которого Никольский написал главы по истории церкви. У него в квартире не только останавливались большевики, но и проходили заседания Московского комитета РСДРП(б) во время революционных событий 1905–1907 гг. Сотрудничал он и с М. Горьким[38 - Горький – Н. М. Никольскому 10 декабря 1915 г. // Горький и русская журналистика начала XX в. Неизданная переписка. М., 1988. С. 940.].

Конечно, в те годы критическая библеистика сталкивалась с затруднениями, и Никольский сосредоточился на переводе и издании книг зарубежных исследователей, выпустив в 1907–1909 гг. серию «Религия и церковь в свете научной мысли и свободной критики»[39 - Всего вышло 9 книг. См., например: Вреде В. Происхождение книг Нового Завета (публичные лекции). М., 1908; Голльманн Г. Религия иудеев в эпоху Иисуса. М., 1908; Брикнер М. Страдающий бог в религиях древнего мира. СПб., 1909; особое значение имели переводы А. Гарнака и Д. Штрауса. Наконец, Никольский перевел классический труд Ю. Велльгаузена и курировал издание других зарубежных авторов: Велльгаузен Ю. Введение в историю Израиля. СПб., 1909; Корниль К. Пророки. Пять публичных лекций. М., 1915.], в которой опубликовался и сам[40 - Никольский Н. Царь Давид и псалмы. СПб., 1908.]. Кроме того, редактировал перевод знаменитой «Вавилонской культуры» Г. Винклера[41 - Винклер Г. Вавилонская культура в ее отношении к культурному развитию человечества. М., 1913.]. В то же время цензурные проблемы, о которых писали советские историографы Никольского, не следует преувеличивать: по крайней мере, он вполне имел возможность выразить, что его личная установка заключается в стремлении к научному познанию, которое не должно быть служанкой религии[42 - Никольский Н. Царь Давид и псалмы. С. 7. Следом, правда, чтобы смягчить акценты, основной удар наносится по протестантскому подходу к изучению религии, затем следует резюме, которое вполне должно было устроить цензуру: «Истинно религиозный человек никогда не согласится основывать свою веру на критике человеческого разума – таким образом, унижая науку, протестантская критическая школа не в силах много помочь и религии. Религия есть факт не рассудка, а чувства». Там же. С. 8.]; достаточно понятно для знакомых с историческим материализмом говорит он и о зарождении в раннем израильском обществе процессов классовой дифференциации и эксплуатации, и что религия – производное от социально-экономического начала[43 - Там же. С. 17, 22, 30–31.].

Таким образом, до революции Никольский был образцом левого интеллектуала, материалиста, как минимум горячо сочувствующего марксизму как политическому движению, при этом не революционера (в РСДРП он не вступил), который смог получить некоторую трибуну, но не имел слишком больших шансов реализоваться в университетской науке[44 - В 1916–1917 гг. Никольский читал лекции по Востоку в Нижегородском городском народном университете, но это, конечно, лишь оттеняет тот факт, что он не работал в столичных высших заведениях (Малюгин О. И. Смоленский период в жизни и деятельности Н. М. Никольского… С. 112).]. При этом если обращаться к его дореволюционным работам (помня о том, что он не всегда имел возможность сказать все, что хотел), то в них автор выступает больше с позиций просветителя, чем сотрясающего основы разрушителя, хотя он достаточно решителен в высказывании позиций по тем вопросам, в которых видит, как научное развитие сдерживается теми или иными предрассудками. Поэтому можно согласиться с тем мнением, что он вполне искренне приветствовал революционные события 1917 г.[45 - В 1922 г. он говорил: «Великая российская революция создала наиболее благоприятные для науки о религии обстановку и атмосферу. <…> Я счастлив тем, что судьба сделала меня участником новой русской жизни, новой русской науки, нового русского университета» (Никольский Н. М. Религия как предмет науки. Минск, 1923. С. 46, 47).]

Возможно, лучшим свидетельством настоящих взглядов Никольского является книжка «Иисус и первые христианские общины» – набранная еще в дореволюционной орфографии (и готовившаяся к изданию, видимо, в 1916 или 1917 г.), она вышла уже в 1918 г., без цензурных ограничений; если бы автор счел высказанные в ней взгляды чрезмерно смягченными в угоду прежнему режиму, он бы не выпустил ее в свет. В книге историк дает последовательный анализ репрезентативности Нового Завета как исторического источника и так же последовательно отстаивает историчность Иисуса[46 - Никольский Н. М. Иисус и первые христианские общины. М., 1918. С. 36–41.]. Он отрицает прямолинейный историцизм концепции раннего христианства, которую выдвинул К. Каутский[47 - Карл Каутский (1854–1938) – немецкий социал-демократ, один из теоретиков марксизма, долгое время сотрудничал с Энгельсом и выступал против ревизионизма Бернштейна. Критически воспринял и большевизм, что было главной причиной отрицательного отношения к его работам в СССР, однако при этом он сыграл большую роль в становлении советского понимания марксизма. В 1908 г. выпустил работу о возникновении христианства. См.: Каутский К. Происхождение христианства. М., 1990; Метель О. В. «Поиски классики» в советской историографии первоначального христианства 1920–1930?х гг.: Ф. Энгельс против К. Каутского // Вестник Университета Дмитрия Пожарского. 2016. № 2 (16). С. 107–130.], более тщательно обрисовывает воздействие социальных условий на психологию различных классов иудейского общества, но тоже считает центральным аспектом проповеди Иисуса ее обращенность к беднякам[48 - Никольский Н. М. Иисус и первые христианские общины. С. 75–76.]. Никольский органично использует аналогии (примерно так, как это делал Ростовцев, эмигрировавший из России в год выхода книги), например, когда поясняет причины популярности Иисуса на примере протопопа Аввакума[49 - Там же. С. 80–81.]. Если книга Каутского была изначально и очевидно марксистской (хотя и не нравилась многим марксистам), то о книге Никольского этого сказать нельзя: она не отмечена желанием всюду проследить и отметить железную руку социально-экономического детерминизма и не отличается критическими выпадами против религии, это достаточно стандартная, без скандальных заявлений позиция историка-атеиста, аналогии которой можно найти и столетие спустя; естественно, в ней нет и следов ссылок на Маркса или Энгельса – это еще не стало модой и тем более фактически обязательным условием. Поэтому вряд ли в этой книге все оценки, как и сам подход, могли понравиться Ленину, но есть указания, что он использовал ее при написании своей статьи «О значении воинствующего материализма» (1922)[50 - Горький и русская журналистика начала XX в. Неизданная переписка. М., 1988. С. 940.], при этом не дал ей отрицательной характеристики, на которые был мастер. Кстати говоря, и со стилистической точки зрения небольшую книгу можно считать лучшей из популярных работ историка.

Большевики на первых порах демократизировали систему высшего образования, и это способствовало открытию новых провинциальных университетов, которые нуждались в ученых кадрах. Привлечь эти кадры из столицы, в том числе хотя бы в качестве совместителей, было тогда сравнительно просто – деньги не стоили ничего, зато в провинции были продукты питания[51 - Малюгин О. И. Смоленский период в жизни и деятельности Н. М. Никольского… С. 114.]. В годы Гражданской войны Никольский покидает Москву и в ноябре 1918 г. становится профессором в Смоленском университете[52 - СмолГУ – 90. Материалы к истории Смоленского государственного университета (СмолГУ). Смоленск, 2008. С. 21; несколько иную хронологию см. в: Нечай Ф. М. Николай Михайлович Никольский – выдающийся ученый, пламенный советский патриот // Вопросы истории древнего мира и средних веков. 1977. С. 5; еще один вариант: Миловидов В. Ф. Предисловие // Н. М. Никольский. Избранные произведения по истории религии. М., 1974. С. 6.], где, возможно, одно время будет ректором[53 - Малюгин О. И. Смоленский период в жизни и деятельности Н. М. Никольского… С. 116–117. Здесь обоснована версия, что ректорство Никольского было результатом слияния Смоленского института народного образования, где он уже был ректором, со Смоленским университетом. Несколько месяцев в начале 1922 г. Никольский был ректором объединенного университета.]. А в 1921 г. он начинает работать в Белорусском университете, и если первоначально это был лишь источник дополнительного заработка, то позже, осознав выгоды развивающегося нового университета в столице союзной республики, ученый решился на окончательный переезд. До лета 1922 г. Никольский работал сразу в Смоленске и в Минске[54 - Возможно, переезд был вызван или как минимум убыстрен конфликтом в Смоленске между Никольским как ректором и Смоленским губисполкомом (Там же. С. 119).]. Конечно, связь с Москвой и тогда не прерывалась, но расстояние всегда имеет значение (особенно в период расстройства дорожного сообщения), а переезд в Минск дополнительно отдалял Никольского от Москвы. В будущем это скажется, например, в том, что Никольский не мог активно и непосредственно участвовать в основных дискуссиях вокруг «азиатского способа производства». Зато в 1925 и 1928 гг. он смог работать в библиотеках и музеях Германии[55 - Малюгин О. И. Николай Михайлович Никольский: организатор исторической науки в Беларуси // Интеллектуальная элита Беларуси. Основоположники белорусской науки и высшего образования (1919–1941). Минск, 2017. С. 101. Заядлый фотограф, Никольский приобрел в первой из своих поездок немецкий фотоаппарат (Никольская Р. Воспоминания. Харьков, 2013. С. 287).].

Кроме того, минский период поставил перед историком новые задачи – он начинает заниматься историей Белоруссии, изучением белорусской народной обрядности, начинают выходить его работы на белорусском языке. Как историк религии, Никольский пользуется спросом в издательствах, выпускавших антирелигиозную литературу, пишет он и ряд статей для энциклопедий. При этом акцент его исследований в целом остается на иудаизме и раннем христианстве[56 - Если помнить об этой сфере интересов историка, то следует признать слова О. И. Малюгина о том, что наш герой в Минске древностью «практически не занимался», неточными (Малюгин О. И. От большевистского Иловайского до учебника без авторов: из истории создания школьного учебника по древней истории в 1930?х годах // Scripta Antiqua. Вопросы древней истории, филологии, искусства и материальной культуры. Альманах. Т. 6. М., 2017. С. 408).], а занятия по истории русской церкви будут увенчаны появлением систематического ее очерка[57 - История русской церкви. М., 1930. Издание 1931 г., со значительными добавлениями, стало классическим.].

Таким образом, в начале 1930?х гг. перед Никольским открывались самые широкие перспективы как перед признанным ученым – в 1931 г. он избран академиком АН Белорусской ССР, начиная с 1934 г. заведовал кафедрой истории Древнего мира в Белорусском университете. В это же время Никольский, откликаясь на постановление ЦК ВКП(б) «Об учебниках для начальной и средней школы»[58 - См. об этом: Малюгин О. И. От большевистского Иловайского до учебника без авторов… С. 407 сл.], за несколько месяцев написал учебник по древней истории, который вышел первым изданием в 1933 г.[59 - Никольский Н. М. История. Доклассовое общество. Древний Восток. Античный мир. М., 1933.] – это было настоящее достижение для его автора как с финансовой точки зрения, так и с точки зрения престижа.

Первый советский школьный учебник по древней истории был, конечно, не лишен недостатков, значительная часть которых объяснялась спешкой при его создании: неповоротливый язык, обильная и сложная для 11–12-летних школьников терминология, сплошной текст, практически лишенный опорных точек для запоминания, облегчающих работу приложений вроде словаря или хронологической таблицы. Пожалуй, можно указать и на то, что в учебнике была освещена история лишь нескольких стран: после первобытности рассказывалось о Египте, Месопотамии, Китае, Греции и Риме[60 - В 1938 г. учебник был переведен на еврейский, и в этот перевод была добавлена история Израиля. См.: Список печатных работ академика профессора Н. М. Никольского. 1901–1940 // ВДИ. 1940. № 3–4. С. 263.] – список очень скромный, вызывающий вопрос как минимум об Индии. Главное же, что вскоре станет камнем преткновения: описание обществ Греции и Рима как рабовладельческих, а восточных – как феодальных. Никольский, как можно увидеть, высказывал эту точку зрения и раньше, но общеобразовательный учебник предполагает манифестацию не просто позиции конкретного ученого, а взглядов, которые разделяет подавляющая часть ученого сообщества (а в нашем случае – еще и одобряет высший партийный орган).

Именно на этом фоне, когда Никольский стал фактически ответственным за обоснование феодализма на Древнем Востоке, и происходит выступление Струве с его «новой теорией» (так ее позже называл сам Никольский). К сожалению, довоенные бумаги Никольского или связанные с Никольским по большей части погибли во время Великой Отечественной войны, поскольку остались в оккупированном Минске, поэтому мы очень мало знаем о том, какова была первая реакция Никольского на «рабовладельческую концепцию», но если судить по публикациям 1934 г., отнесся он к ней с достаточным вниманием, выступив и против теории в целом, и против ее обоснования в центральном пункте, предполагающем работу с источниками. В июне в Москве Никольский лично слышал повторение доклада Струве, а в середине декабря 1933 г. они прямо противостояли друг другу на заседании Московского отделения ГАИМК, где Никольский выступил с докладом против рабовладельческой концепции[61 - Никольский Н. К какой общественно-экономической формации принадлежит общество Древнего Востока // История в средней школе. 1934. № 2. С. 10. Вообще, в советский период слово «древний» в сочетании с «Грецией», «Римом», «Египтом» и вообще «Востоком» писалось со строчной буквы, но данный номер журнала – исключение. Сохранились также протоколы с обсуждением доклада Никольского против концепции Струве на заседании МОГАИМК 16–17 декабря 1933 г.: НА ИИМК РАН. Ф. 2. Оп. 1933. Д. 284. Л. 46–48 об.]; в принципе, публикации 1934 г. отражают суть аргументов Никольского на тот момент.

Критика струвианской концепции как таковой была дана в журнале «История в средней школе», а потому статья носила нарочито популярное название «К какой общественно-экономической формации принадлежит общество Древнего Востока»; кроме названия, ничего популярного в статье не было. Начав с краткого обзора прошедшей дискуссии, автор указал на то, что попытки доказать наличие на Востоке особой азиатской формации потерпели крушение в ходе дискуссий 1930–1931 гг., поскольку «азиатчики» (то есть сторонники выделения таковой формации) некорректно истолковали труды Маркса, Энгельса, Ленина (и Сталина – теперь ссылки на него появляются у Никольского), допустив ряд принципиальных теоретических ошибок. Выступление Струве критик оценивал как попытку реванша со стороны «азиатчиков»[62 - Никольский Н. К какой общественно-экономической формации принадлежит общество Древнего Востока. С. 5–6.]. И опровержение производил в том же порядке: вначале показывал, что теоретики марксизма отличали восточное рабство от античного и не относили восточную древность к античной формации, а затем утверждал, что исторические факты также не позволяют этого сделать. Рабов в древневосточных обществах было немного, преобладала, кроме нескольких эпох активной завоевательной политики, эксплуатация крестьянства. Поэтому нельзя, вслед за Струве (который к тому времени постепенно корректировал свою позицию), говорить, что на Востоке был своеобразный рабовладельческий строй, поскольку там «уже в III тысячелетии мы находим своеобразный восточный феодализм»[63 - Там же. С. 11.]. Наконец, Никольский выступил и против того, чтобы стремиться синхронизировать этапы истории различных древних обществ: «Единство человеческого общественного развития заключается не в том, что все человеческие общества точно по плану в одно и то же время проходят обязательно и в строгой последовательности через определенные этапы общественного развития, – это чисто механическая концепция. Единство человеческого общественного развития заключается в том, что человечество в целом, начав с доклассового первобытно-коммунистического общества, проходит отдельными, хотя и связанными друг с другом отрядами через этапы классового общества, причем отдельные отряды могут на определенных этапах задерживаться и задерживаются долее других или, наоборот, могут перепрыгивать и перепрыгивают через отдельные этапы классового пути…»[64 - Никольский Н. К какой общественно-экономической формации принадлежит общество Древнего Востока. С. 11.].

Уже в первой своей статье Никольский постарался кратко показать, что документальная база концепции Струве – несколько шумерских документов – не только узка, но на самом деле и не подтверждает его тезисов. Вторая статья от 1934 г. – «К вопросу о рабстве на древнем Востоке» – это по преимуществу попытка разгромить противника именно на почве конкретно-исторического исследования[65 - Статья выходила как отзыв на: Струве В. В. Рабовладельческая латифундия в Сумире III династии Ура (ок. XXIII в. до н. э.) // Сергею Федоровичу Ольденбургу. К пятидесятилетию научно-общественной деятельности. 1882–1932. Сб. ст. Л., 1934. С. 495–507.]. По мнению Никольского, Струве в лучшем случае удалось показать, что небольшая группа пахарей была занята постоянно в хозяйстве шумерской Уммы, остальные же работники привлекались на ограниченное число дней; в таком случае «ни о какой рабовладельческой латифундии в сводке № 5675 не может быть и речи. 24?ем рабам противостоят свыше 2000 барщинных людей, к которым надо прибавить еще свыше 600 носильщиков и какое-то число наемников…»[66 - Никольский Н. М. К вопросу о рабстве на древнем Востоке // Проблемы истории докапиталистических обществ. 1934. № 7–8. С. 210.]. Но даже эти пахари вряд ли являются рабами – поскольку нет сведений об их довольствии, то логично предположить, что они несли барщину на государственно-храмовое хозяйство, при этом имея также собственное.

Однако дискуссия изначально пошла в неудачном для Никольского направлении. Прежде всего, эффект его статей частично дезавуировался тем фактом, что с ними рядом в тех же номерах печатались и возражения. «Теоретической» статье парировал В. И. Авдиев, в основном с помощью общих рассуждений (что смотрелось даже более выигрышно, учитывая аудиторию журнала)[67 - Авдиев В. Рабовладение на Древнем Востоке // История в средней школе. 1934. № 2. С. 12–20.], ответ же на конкретные возражения последовал от самого Струве и, напротив, был длинный, при этом, как часто бывало у Струве, запутанный в изложении и детальной аргументации, но… тоже более убедительный.

Исследователи творчества Струве хорошо знают, что славы тонкого спорщика за ним точно никогда не значилось. Но в нашем случае Струве проявил себя как опытный полемист. Резкие фразы противника («способ мышления и аргументации проф. Струве надо назвать скорее поэтическим, чем аналитическим»[68 - Никольский Н. М. К вопросу о рабстве на древнем Востоке. С. 208.]) он отвел указанием на то, что такой «остро полемический тон» совсем не нужен при обсуждении фундаментального вопроса[69 - Струве В. В. Еще раз о рабовладельческой латифундии Сумира III династии Ура (Ответ Н. М. Никольскому) // Проблемы истории докапиталистических обществ. 1934. № 7–8. С. 211.], но при этом не преминул кое-где наказать оппонента за его яркую риторику. Где-то он смог проявить уместную скромность – согласившись с тем, что в подсчетах трудодней им была допущена ошибка, указал, что ошибся и Никольский: «К сожалению, и уважаемый рецензент оказался столь же плохим „арифметиком“, как и я»[70 - Там же. С. 211, ст. 2, прим. 1. Никольский был прав в том, что «исправления, однако, сущности дела не изменяют» (Там же. С. 207–208, прим. 1), но в данном случае важно, что с точки зрения ведения полемики Струве выглядит лучше.]. Главное же, Струве воспользовался возможностью ответить для того, чтобы дать полную публикацию документа № 5675 и сделать выводы: что упоминание работников «на 1 день» является лишь приемом учета рабочей силы, что речь идет о человеко-днях в современном понимании и что все партии работников были оторванными от средств производства – иными словами, трудились круглый год в крупном хозяйстве, не имея собственной земли, с которой могли бы нести какие-то повинности. И хотя юридически они не были рабами в том же смысле, что в латифундиях Карфагена или Рима, их экономическое положение является рабским[71 - Струве В. В. Еще раз о рабовладельческой латифундии Сумира III династии Ура. С. 221.]. Даже от краткого освещения взглядов Маркса и Энгельса на проблему Струве здесь уклонился. Никольскому же уже при первых попытках отстоять свою точку зрения приходилось сталкиваться с неудобными вопросами о том, чем же его понимание феодализма на Востоке отличается от концепции однозначно отвергаемого советскими учеными Э. Мейера. «Моя феодальная концепция не от Мейера, никогда меня не пленявшего, но от моих самостоятельных работ»[72 - НА ИИМК РАН. Ф. 2. Оп. 1933. Д. 28. Л. 48.], – парировал Никольский, но вряд ли это убеждало оппонентов.

Вскоре проблема противостояния феодальной и рабовладельческой концепций перенеслась на другое поле – учебник Никольского оказался под ощутимыми ударами критики как со стороны школьных учителей, так и со стороны специалистов; учитывая то, что в книге объективно было много ошибок, и то, что позиции Струве только укреплялись, решение о существенной переделке учебника было неизбежным. Как автор, Никольский был включен в группу по его редактированию, и он постарался найти компромиссный вариант: на 1934–1935 учебный год была предложена схема, по которой учителя должны были «не читать» и не преподавать из учебника любые теоретические моменты, не употреблять использованную в нем терминологию, применяя его лишь как сборник фактического материала[73 - Никольский Н. М., Ковалев С. И. Как преподавать древнюю историю в 1934/35 учебном году // История в средней школе. 1934. № 3. С. 39–43.]. В следующем году вышло издание учебника, в редактуре которого, судя по всему, Никольский не участвовал – его текст был взят за основу, но переписан в духе рабовладельческой концепции. Переписал главы по Древнему Востоку Струве[74 - Ковалев С. И., Мишулин А. В., Никольский Н. М., Сванидзе А. С. История древнего мира. Ч. I: Древний Восток и Греция. Учебник для 5-го класса неполной средней школы. М., 1935. Этот учебник также не был признан удовлетворительным, и переделки шли до 1940 г.].

Нет поэтому ничего удивительного в том, что Никольский испытывал глубокую антипатию не только к новой концепции, но и к ее автору. Это хорошо видно на материалах переписки 1936–1937 гг. с А. Б. Рановичем (1885–1948), которую Никольский вел ввиду того, что был редактором книги Рановича «Очерк истории древнееврейской религии» (1937). Струве упоминается не только в связи с концепцией, вызвавшей несогласие Никольского, но и вообще как плохой специалист, и это раздражение – глубоко личное[75 - См.: Письмо Н. М. Никольского А. Б. Рановичу от 31 июля 1936 г. // Абрам Борисович Ранович: документы и материалы / Сост. А. И. Клюев, О. В. Метель. Омск, 2018. С. 102–103. В письме от 21 марта 1937 г. он называет одну из книг Струве (скорее всего, «Историю древнего Востока», написанную для многотомника ГАИМК) «халтурой во всех отношениях» (Там же. С. 113).].

Какие факторы могли так раздражать Никольского? Когда жарко споришь, начинает так или иначе интересовать личность оппонента (и редко она предстает в теплых тонах). Наверное, Никольского могло огорчать то, что Струве воспринимался многими как «старый ученый, пришедший к марксизму», ибо здесь все было не вполне точно. «Старым» Струве не был как в буквальном смысле (в начале спора ему сорок пять лет, Никольский был на двенадцать лет старше), так и в смысле содержательном: до революции Струве только начинал свой путь в науке, никаких значимых трудов он не создал (как, собственно, и до конца 1920?х гг.). Возможно, Никольский, знавший Тураева[76 - Богословский Михаил. Дневники (1913–1919). Из собрания Государственного Исторического музея. М., 2011. С. 446–447.], понимал и то, что даже представление о Струве как ученике великого ученого тоже было в значительной мере мифическим – тот никогда не входил в ближний круг сторонников, которых патриарх отечественного востоковедения сам называл своими учениками.

Обращение Струве в марксиста тоже вызывало у Никольского неприятие: начинать осваивать теорию спустя десять лет после установления советской власти не то же самое, что постигать ее за двадцать лет до этого самого установления. Для Никольского трудно было избежать противопоставления искреннего неискреннему, настоящего – вымученному. Концепция Струве неизбежно виделась ему как еще одна «пена дней», рожденная диспутами о способе производства на Востоке, и моду на нее он воспринял первоначально как временную ошибку, общее помутнение разума, иными словами, он не уловил некоторых смыслов тех важных перемен в отношении исторической науки, которые произошли в начале 1930?х гг., и быстрое восхождение Струве на вершины академической науки воспринималось им скорее как узурпация.

Играло роль и осознание проигрываемой конкуренции. Никольский сам теперь оказывался в роли догоняющего, который был вынужден наблюдать, как документы, некогда изданные его отцом, теперь включаются Струве в его работы в совершенно иной трактовке, как рабовладельческая концепция кладется в основу школьного учебника и университетских курсов, как неприемлемое для него становится общепризнанным.

Главное же, Никольский был вынужден, хотя и с сопротивлением, отступать, причем непросто сказать, какие факторы больше повлияли на изменение его позиции. Как кажется, первоначально, когда он отказался от «чистого» феодализма в древневосточных странах[77 - Никольский Н. М. Рецензия на книгу А. И. Тюменева «История античных рабовладельческих обществ» // За большевистскую книгу. 1937. № 23–24. С. 17–18. Рассуждая об «объеме рабовладельческой формации», Никольский признает, что есть разные точки зрения, но не утверждает однозначно, что он признает древневосточные общества рабовладельческими. Эта неуступчивость, медленная переоценка – аргумент в пользу искренних поисков правильного ответа.], это был результат действительных внутренних сомнений, хотя и спровоцированных фактом дискуссии. В письме к Рановичу от 1936 г. это объяснялось так:

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5