– Не ушибся, дружок?
– А… – заныл пацан, сообразив, что попал прямо в лапы к душегубу. Похоже, он был цел, хранила Сестра.
– Не ори, поздно уже кричать, – утешил я его, сдирая с пацана рясу. Хорошая ряса. Крепкая, почти новая. И башмаки крепкие, на деревянной подошве. Штаны оказались похуже, изрядно прохудившиеся и явно послужившие не одному монашку, а рубашка – совсем уж гниль. Отпустив беззвучно разевающего рот пацана, который тут же на четвереньках отполз к моим любимым опилкам, я еще раз прикинул расстояние до потолка – и принялся рвать рясу на полосы. Отчаяние придало мне силы: срывая ногти и помогая себе зубами, я справился за несколько минут. Связал полученные полосы по двое, потом – между собой. Подергал, что было сил. Выдержит?
Будет на то воля Сестры – выдержит…
Я потер щеку – она болела, и вроде как даже вкус крови был во рту. Неужто ухитрился зуб расшатать, паршивец? Нет, похоже щеку прикусил.
– Лопнет веревка! – плаксиво сообщил мальчишка.
– Тогда стану из тебя веревки вить. – Я поднял башмак, привязал к концу веревки. Примерился и бросил в люк. С первого же раза башмак застрял на решетке. Я осторожно повис на веревке – держит…
Малолетний тюремщик с воплем бросился на меня, повис на ноге – я едва успел отцепиться. Его небольшой вес мог послужить той последней каплей, что переполнит чашу.
– Тебя убьют, убьют! – колотя меня кулачками по груди, кричал мальчишка. Тоже мне пророк…
Рукавом рубашки я заткнул ему рот, а порванной рубашкой связал руки и ноги. Накрепко, уж узлы вязать я умею.
Уложил на опилки – зверствовать не к чему, зачем простужать мальца? И вернулся к веревке.
Сейчас – или никогда…
Веревка потрескивала, но держала. Я лез, пытаясь двигаться как можно более плавно, но притом быстро. Решетка немного накренилась, но вроде бы застряла в проеме надежно.
Наконец я смог протянуть руку – и вцепиться в край люка. Еще мгновение – и выбрался в коридор. Голый, грязный, страшный, трясущийся от возбуждения и, чего скрывать, страха.
– Спасибо, Сестра… – еще раз прошептал я, глядя в темную дыру, где едва угадывался ворочающийся на опилках мальчишка.
Факел торчал из выемки в стене и, похоже, собирался скоро догореть. Под ним стояла корзина с остатками снеди – не я один обитал в каменном мешке, валялась связка из трех ключей и благословенное яблоко. Я поднял его, отер о тряпицу, которой были прикрыты пайки в корзине, откусил.
Кислое. И совсем невкусное.
С факелом и ключами в руке, с веревкой вокруг пояса, я пошел по коридору.
Не прекращая грызть яблоко.
На все решетки в коридоре был один ключ. Я открыл одну, за которой заметил шевеление. Позвал. Присел, вглядываясь в темноту и покрепче держась – не поймали бы меня на собственном приеме!
Но человек, распростершийся на тонком слое чего-то слежавшегося, когда-то бывшего опилками, не реагировал. Тупо смотрел на меня, сжимая в руке надкушенный кусок хлеба. Потом медленно повернулся спиной, съежился и продолжил есть. Он весь был в грязи, длинные волосы прикрывали спину до лопаток.
Ему уже не помочь. Его под руку выведи из темницы – обратно поползет.
– Эх, святые братья… – прошептал я. – Лучше бы на плаху… все добрее.
На связке оставалось еще два ключа. Я подошел к двери, ведущей в комнату надсмотрщика, прислушался.
Тихо…
Подобрав ключ, я осторожно провернул его в замке. Ни скрипа, ни шороха – механизм был заботливо смазан.
Готовый и к схватке, и к бегству, я заглянул внутрь. От света трех факелов – четвертый недавно догорел и тихонько чадил – у меня заболели глаза. Да… привыкать придется. Меня сейчас на белый свет выпустить – хуже крота буду.
Надсмотрщик спал. Лежал в одном исподнем на нерасправленной койке, на спине, тихонько похрапывал. Человек как человек, когда глаза закрыты…
Я осторожно обошел комнату. Нашел небольшую дубинку – вряд ли предназначенную для усмирения узников, скорее крыс гонять. Но чем человек хуже крысы?
Подойдя к надсмотрщику, я без лишних церемоний огрел его по голове. Не в полную силу, спящего убить – это грех смертный, а чтобы на четверть часа, на полчаса вырубить.
Оказалось – слабо бил! Монах дернулся, открыл глаза и мгновенно выбросил вперед руку, целясь в шею. Я едва успел отшатнуться, иначе он разбил бы мне горло. И врезал дубинкой еще раз, теперь уж покрепче.
Сознания надсмотрщик не потерял, но обмяк. Я быстро связал ему руки, прикрутил к кровати. Рот заткнул тряпицей, валявшейся на неприбранном столе. Там же был и кувшин с остатками вина. Глотнул чуток – голова закружилась. Крепкое винцо монахи пьют!
Подтащив к койке стул, я уселся и спросил:
– Ну что? Кляп выну – будешь кричать?
Надсмотрщик смотрел на меня своими пустыми глазами и не шевелился. От него пахло спиртным – вот с чего он сынка арестантов кормить послал…
– Подумай, – предложил я. Пошел к рукомойнику в углу, смочил полотенце и обтерся с ног до головы. Остатки воды просто на голову вылил, тщательно рясой надсмотрщика вытерся. Вроде бы и умывался в камере каждый день дармовой водичкой, а все равно кажется, будто грязью с головы до ног покрыт!
В шкафу нашлись еще две рясы, бельишко, пара штанов. С каким же удовольствием я оделся! Это только в постели или на пляже приятно голым поваляться. Накинув на голову капюшон, я подошел к своему тюремщику. Тот уже немного отошел, подергивался.
– Будешь говорить? – спросил я. И уточнил: – Тихим голосом?
Он энергично закивал, и я вынул кляп.
– Душегуб… – прошептал надсмотрщик.
– Очень приятно, Ильмар. Ну так что? Жить хочешь?
– Где мой сын?
Не за себя волнуется… значит, есть у него что-то человеческое в душе.
– В камере. Живой он, живой.
Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!
– Лежит на опилках, связанный… – добавил я. И приврал: – А сток заткнут. Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?
– Ду… – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью. Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку. Сказал:
– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная. Полчаса, час – да и высосет все тепло.
Он молчал. Думал.
– Хочешь жить сам и сына спасти?