Москва
Сергей Могилевцев
Действие романа «Москва» происходит в доме на Беговой, где в одной из квартир живет профессор философии Григорий Валерьянович Диогенов. Коллеги считают Григория Валерьяновича не вполне нормальным, поскольку у того есть странное хобби – он собирает на улицах пуговицы. Но в этом, по большому счету, нет ничего странного – мало ли у кого какое хобби, и кто что собирает? Дело, однако, в том, что в обширной коллекции профессора МГУ есть пуговица, принадлежащая покойному императору Николаю Второму. Причем, по легенде, оторвалась она в тот момент, когда императора вместе со всей семьей расстреляли в подвале печально знаменитого Ипатьевского дома. Вот вокруг этой злополучной пуговицы и вертится все в романе! Ее всеми правдами и неправдами пытается заполучить некая особа, женщина поразительной красоты, работающая депутатом Государственной Думы. Особе этой было видение, что, заполучи она пуговицу покойного императора, ей удастся его воскресить, а со временем стать и его законной императрицей…
Сергей Могилевцев
Москва
Москва! Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось…
А. С. Пушкин
Глава первая
Мир как воля и представление представлялся Григорию Валерьяновичу Диогенову слишком сложным и слишком заумным по сравнению с миром Платона, который так наглядно демонстрировался известной пещерой. Ну, той самой, которая зовется пещерой Платона, и про которую не слышал разве что последний дурак. Студенты Григория Валерьяновича о пещере Платона, разумеется, слышали, ибо Григорий Валерьянович был профессором философии, заведовал кафедрой на философском факультете МГУ, и строго следил, чтобы его студенты знали про все, что знает он сам. Ну, или почти что про все. Ибо про все, что знает профессор философии МГУ, знать, разумеется, невозможно. Было Григорию Валерьяновичу пятьдесят три года, и он бы уже давно был не меньше, чем членом – корреспондентом, если бы не одно странное и досадное для многих занятие – он собирал на улицах пуговицы.
Да, да, вы не ошиблись, именно этому занятию, наряду с преподаванием философии, посвящал Григорий Валерьянович все свое свободное время. То есть отдавал всего себя на работе, втолковывая студентам, что «вещь в себе» Канта – это основа всей современной физики, хотя сами физики об этом, разумеется, ни ухом, ни сном, не кумекают. Ну, или почти что все физики, поскольку среди последних встречаются весьма начитанные, в том числе и в философских науках. И если уж касался он имени Канта, то не преминул несколько лекций специально посвятить проблеме пространства и времени в философии упоминаемого философа. Которые есть ни много, ни мало, как всего лишь формы нашего восприятия мира. Что опять же мало кому из современных физиков известно и понятно. Ну, или почти что всем современным физикам, поскольку среди последних, как уже говорилось выше, встречаются всякие. Встречаются и те, что знакомы и с философией Канта, и с его объяснением того, что есть для нас пространство и время.
Так вещал с кафедры Григорий Валерьянович Диогенов на своем родном факультете, и с этой стороны у него все было нормально. Так что хоть сейчас бери, и давай ему члена – корреспондента, тем более, что он давно уже это звание заслужил. В кулуарах университета так и говорили между собой, что такой знаток Канта и Шопенгауэра, как Диогенов, давно заслужил эту награду. Но в дело как раз некстати вмешивался один очень досадный фактор – все знали, что Григорий Валерьянович собирает на улицах пуговицы. И всегда при этом крутили пальцем в районе виска. И шептались о том, что это не иначе, как пунктик, и что не будь этого пунктика, Григорий Валерьянович уже давно бы получил члена – корреспондента. А с таким пунктиком у нас на Руси получить ничего невозможно, разве что прозвище блаженного, или полного идиота. Что, по мнению многих, одно и то же. Ну да в университете работали интеллигентные люди, и вслух, а тем более в глаза виновнику торжества об этом не говорили. И даже то, что носил он фамилию Диогенов, тоже никого не смущало. Хоть и было в ней нечто двусмысленное. Тем более для философа, и тем более такого известного, как Григорий Валерьянович Диогенов. Ну и черт с ним, с Диогеновым, ибо какие только фамилии не встретишь у нас на Руси!
Глава вторая
«Дзинь! Дзинь!» – останавливался трамвай за окном, и уходил дальше на повороте.
«Дзинь! Дзинь!» – останавливался трамвай за окном, и уходил дальше по Беговой.
На самом деле все это Григорию Валерьяновичу только казалось, все это было лишь ложной памятью, поскольку трамвай на Беговой уже давно не ходил. Уже более десяти лет, как убрали отсюда двадцать третий маршрут, а потом и рельсы трамвайные отсюда убрали. Выходили жители окрестных домов протестовать против этого, писали на своих плакатах, что двадцать третий трамвай ходил здесь больше века, и был вообще вторым трамваем в России, не считая того, что первым пошел в Киеве. Ну да разве тронут кого в Москве протесты жителей окрестных домов? Москва ведь, как известно, ни слезам, ни протестам не верит. Убрали с Беговой двадцать третий трамвай, а потом и рельсы от трамвая отсюда убрали, но память о нем у жителей оставалась еще надолго. Вот и Григорий Валерьянович, взрослый, казалось бы, и образованный человек, а до сих пор не хотел верить, что осиротели они все, и нет больше внизу родного трамвая. Ну да у Григория Валерьяновича, как мы говорили, были в жизни и другие крайности…
Григорий Валерьянович жил на Беговой в сталинском доме в стиле ампир с балкончиками и эркерами, а также с мраморными каминами в комнатах, которые ему безумно нравились. Нравились потому, что… Ну, одним словом, нравились и все тут… Квартира его на четвертом этаже выходила окнами на ипподром, так что четверка летящих в небе коней над входом в этот храм скачек находилась как раз на уровне глаз Григория Валерьяновича.
«Лучше бы, – думал Григорий Валерьянович, – если бы летела в небе шестерка крылатых коней, ну да ведь и над Большим театром все та же квадрига летит. Квадрига, управляемая божественным Аполлоном». Был Григорий Валерьянович большим знатоком и почитателем далекой античности, и понимал, что с божественным Аполлоном бороться бессмысленно. Раз у Аполлона квадрига, то пусть будет квадрига и над ипподромом. Хоть это и явный знак, причем знак именно философский, причем специально для него, и невидимый непосвященным.
Что это за знак, и почему именно для него, Григорий Валерьянович не хотел объяснять, да и некому было объяснять ему. Разве что жене, Элеоноре Максимовне, но ей уже давно перестал он объяснять что-либо. Скорее она ему объясняла особенности поэтики Достоевского. Была Элеонора Максимовна специалистом по Достоевскому, и работала в заведении, изучающем жизнь и творчество русских писателей. А также писателей мировых, ну да Достоевский как раз и был мировым писателей. Защитила она диссертацию по Федору Михайловичу, но, как ни пыталась втолковать мужу, что поэтика есть и в творчестве прозаиков, тот этого так до конца понять и не мог.
«Поэтика в поэте – это я понимаю, – возражал он ей во время горячих споров, в первые годы их супружества. – Поэтика в Пушкине, или в Лермонтове, – это я понимаю, поскольку они поэты, но откуда поэтика в Достоевском, ведь он не поэт, а прозаик? Да и мрачен он очень, это скорее философ зла, вроде Шопенгауэра, или Ницше, но никак недобра. Нет в нем никакой поэтики, разве что поэтика последних и мрачных глубин!»
«Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю!» – пыталась цитировать ему Элеонора Максимовна. Но не понимал ее Григорий Валерьянович Диогенов, стоял на своем, утверждая, что поэтика есть у поэтов, а у прозаиков есть нечто иное, особенно у таких мрачных, как Достоевский. Впрочем, что с него взять? Философ, он философ и есть!
Так и спорили они все первые годы брака, и не только о поэтике Достоевского, но и вообще обо всем. А потом спорить перестали, уединившись каждый в своей комнате в доме на Беговой. В квартире, выходящей окнами на ипподром, и на летящую в небе четверку коней. Григорий Валерьянович в угловой большой комнате, супруга его в квадратной средней, а сын их Костя – в следующей, маленькой. Костя был неродным сыном философа Диогенова, ибо, выйдя за него замуж, Элеонора Максимовна имела уже ребенка, прижитого неизвестно от кого. Возможно, что от знатока поэтики Достоевского, как иногда думал ее новый муж. Думал, но вслух ей об этом не говорил. Ребенком этим как раз и был Костя. Двадцать восемь лет исполнилось ему в прошлом месяце…
«Дзинь! Дзинь!» – дребезжал трамвай за окном. «Дзинь! Дзинь!» – говорили его колеса, ударявшие в железные рельсы.
От этого трамвая и от его остановки снизу вверх на сталинский дом летела непрерывная черная копоть, и окна в квартире от этого приходилось постоянно протирать мокрой тряпкой. Делать это приходилось одному Григорию Валерьяновичу, поскольку Элеоноре Максимовне было недосуг заниматься хозяйственными делами. Слишком глубоко изучала она творчество Достоевского. Одно время, в первые годы супружества, пытались они держать в доме прислугу, но потом, разойдясь сначала во взглядах на жизнь, а потом, разойдясь по комнатам, перестали нанимать бедных девушек. Костя и подавно не протирал мокрой тряпкой запачканные трамваем стекла в квартире. Недосуг было ему, да и видел он хорошо, что не было внизу никакого трамвая, и чистые были стекла в квартире. Уединился он у себя в комнате, и выходил оттуда гулять только ночью. Гулял он обычно на другой стороне улицы возле ипподрома с их домашней собакой Верой. Вера была сеттером желтовато – коричневой масти, давно уже переставшая мечтать о щенках, ибо Элеонора Максимовна однажды постановила, что щенков ей иметь не положено. Отчего она так постановила, сказать сложно. То ли сама она втайне мечтала о новом ребенке, которого с Григорием Валерьяновичем завести не успела. То ли просто ревновала по-женски к желто – коричневой суке, как вообще ревнует одна сука к другой. Одним словом, за неимением щенков, да и кобелей тоже, к которым с годами стала Вера равнодушна, и когда те пытались оказывать ей знаки внимания, больно кусала их за уши и за ноги, – был у Веры теперь один друг – Костя. А у Кости была одна подруга – Вера. Так, по крайней мере, казалось его родителям…
В свои двадцать восемь лет Костя уже успел окончить мехмат МГУ, и немного проучиться в аспирантуре. От одного щедрого зарубежного спонсора получил он грант, поскольку подавал в науке большие надежды. На этот грант начал он писать гениальную, как казалось всем, книгу, да так на этом все и заглохло. Ни книги своей он не закончил, ни аспирантуры, уединился в небольшой угловой комнате, и выходил из нее лишь по ночам. В основном на кухню, чтобы что-нибудь съесть, да на улицу, чтобы возле ипподрома немного погулять с Верой и подышать свежим воздухом. Григорий Валерьянович не заходил к нему в комнату из деликатности. А Элеонора Максимовна из страха, что окончательно лишится сына. Одна Вера к нему заходила, поскольку жалела его, и даже думала иногда, что это один из ее не рожденных щенков. Так и жили они в квартире, летящей по воздуху на высоте четвертого этажа в соседстве с летящей рядом четверкой коней. Трое в лодке, не считая собаки. А если считать с собакой, то четверо.
Глава третья
Белая, круглая, большая, оторванная от пальто, или дубленки. Именно такие особенно заметны на грязном черном снегу.
Черный снег, белый снег.
Белый, в начале зимы, на нем хорошо видны темные пуговицы.
Черный, затоптанный, какой обычно бывает на Беговой в самом конце зимы. На нем темную пуговицу не отыщешь. Хоть все глаза прогляди, а не отыщешь, и все тут.
Зато лето – отрадная пора для грибника, как сам себя называл Григорий Валерьянович Диогенов. Многие по грибы ездят за город, а он собирает их прямо на улицах. Только грибы эти не обычные, а особенные, и называются пуговицами…
Григорий Валерьянович даже загадку загадывал коллегам в университете: можно ли в Москве на улицах отыскать грибы разных пород? И те, заранее зная ответ, говорили притворно, что нет, нельзя этого сделать. А Григорий Валерьянович тут же садился на своего фирменного конька, и, воодушевившись, начинал доказывать, что можно. И не просто можно, но нужно, если считать грибами оторванные от одежды пуговицы. Об этой его страсти к собиранию пуговиц и о его манере постоянно загадывать одну и ту же загадку коллеги в университете давно знали, и специально подыгрывали философу Диогенову. А почему бы и не подыграть, философ-то он был отменный! Несмотря на то, что сумасшедший. Но мало ли было в истории сумасшедших философов? Вот Ницше, к примеру, разве не сумасшедший философ? А Диоген, прости Господи за фамилию, живший в бочке, и днем с огнем искавший потерянного человека? Да вообще по большому счету нельзя создать в философии ничего выдающегося, если не быть сумасшедшим. Ну, хотя бы немного, ну, хотя бы самую малость. Или даже не малость, а просто на всю катушку быть сумасшедшим. Коллеги Григория Валерьяновича об этом хорошо знали, ибо и сами отчасти были не вполне нормальными гражданами. А кто, скажите, живя в этом городе, может оставаться нормальным?.. В этом городе и в этом климате. Здесь все по-своему сумасшедшие. Городские сумасшедшие, поскольку живут в городе. В этом городе и в этом климате. Здесь все по-своему сумасшедшие, городские сумасшедшие, поскольку живут в городе. Подумаешь: невидаль какая – собирает человек пуговицы в свободное время! Ну и пусть себе собирает! Ведь не убивает же никого, как другие. Или не закрывается в комнате, и не одевается в женское платье, а потом танцует в обнимку с подушкой перед старинным зеркалом, оставшимся от умершей три года назад бабушки. К слову сказать, коллеги Григория Валерьяновича или сами вытворяли такое, или подозревали в подобном своих же друзей – философов. Поэтому со стороны коллег осуждение за собирание пуговиц Григорию Валерьяновичу не грозило.
Студенты тоже знали об этом бзыке профессора и ловко пользовались этим, особенно во время экзаменов и зачетов. Особенно те, что не выучили еще, чем философия Канта отличается от философии Шопенгауэра. Или, того хуже, от философии Платона, автора аллегории о знаменитой пещере, в которой мы все сидим, хотя и не подозреваем об этом. Многие запутавшиеся в философских лабиринтах студенты начинали как бы невзначай вертеть в руках заранее припасенную пуговицу, и отвлекали таким манером внимание Григория Валерьяновича. Он тут же забывал, зачем пришел на экзамен, и, завороженный блестящей игрушкой в руках пройдохи – студента, начинал разговор о грибах, которые, оказывается, можно собирать на московских улицах, то есть о пуговицах. А в конце рассуждений, которые иногда длились достаточно долго, вообще ставил пройдохе зачет, или хорошую оценку по философии. Да еще и благодарил его за подаренную редкую пуговицу.
Впрочем, редкой пуговицей Григория Валерьяновича удивить было трудно, и студентам, желающим получить зачет по философии, приходилось разыскивать такие пуговицы, где только возможно. И в сундуках своих прабабушек искали студенты пуговицы для Григория Валерьяновича, и срезали их незаметно с платьев и кофточек знакомых девушек, чем приводили одних в состояние дикого ужаса, а других – полнейшего и абсолютного восторга, граничащего с эйфорией и даже катарсисом. А бывало, что и оргазм испытывали знакомые девушки, и даже некоторые из них впервые в жизни. Так что и со стороны студентов не встречало легкое городское помешательство профессора Диогенова никакого сопротивления. Более того, студенты это помешательство своего профессора только приветствовали, и тщательно культивировали его в нем.
Сложнее обстояло дело с Элеонорой Максимовной, то есть с женой Григория Валерьяновича. Поначалу, узнав о таком странном хобби мужа, Элеонора Максимовна не обратила на него большого внимания. Ну, собирает человек пуговицы на улицах, так и что из этого? А где их, простите, собирать? В галантерейных магазинах, что ли, воровать с витрины? И почему одним можно собирать марки, другим монеты, третьим спичечные этикетки, а четвертым, простите меня, старые и заржавелые дверные замки? Каждый, как говорится, по-своему с ума сходит. Хорошо, что не пьет, и зарплату свою нищенскую из университета домой до копейки приносит. Первый муж Элеоноры Максимовны пил горькую, и зарплату в дом не приносил. Поэтому она за этим строго следила.
Постепенно, однако, более внимательно изучив быт и характер своего второго мужа, Элеонора Максимовна сообразила, что здесь что-то не так. Что можно собирать марки и спичечные этикетки, и в этом нет ничего странного. Что можно даже разводить аквариумных рыбок и посвящать все свободное время реставрации старых замков, выискивая их по чердакам и подвалам старых заброшенных домов. Но нельзя собирать на улицах потерянные людьми пуговицы. Потому что… Одним словом, потому что это ненормально, и больше так никто не делает. Или почти никто. Или… Короче, совсем запутавшись в размышлениях на тему, является ли ее второй муж нормальным, обратилась Элеонора Максимовна к психиатру. Но и психиатр не сказал ей ничего вразумительного. Кроме крайне пространных рассуждений о том, что жизнь в городской среде, и тем более в такой городской среде, как Москва, формирует особый склад людей, которых нет в других регионах страны.
«Это ведь не просто город, дрожайшая Элеонора Максимовна, – говорил он ей, – а мегаполис, вмещающий и всасывающий в себя все самое лучшее, а также, к сожалению, и худшее, со всей огромной страны. Здесь все в каком-то смысле больны, в том числе и я, и вы, и ваши соседи. С точки зрения психиатрии здесь нет абсолютно здорового человека. Разумеется, собирание на улицах пуговиц, под взглядами, очень часто подозрительными и ехидными, не есть вполне нормальное поведение. Это, разумеется, отклонение от общепринятой нормы, и отклонение довольно существенное.
Но, с другой стороны, бывают фобии гораздо более неприятные. Один мой пациент, к примеру, коллекционировал отрезанные пальцы, причем обязательно женские, и обязательно елевой руки. Представляете, каково было его близким и членам семьи выносить эту непреодолимую и необъяснимую страсть? Так что коллекционирование пуговиц и собирание их на улицах города вполне укладывается в концепцию о неизбежных психических отклонениях всех без исключения жителей огромного мегаполиса. Кстати, а сколько пуговиц в его коллекции?»
«Тысячи, – прошептала пересохшими губами бедная женщина. – Тысячи и тысячи. Ими забиты все шкафы в коридоре и в его комнате, а также все шляпные коробки и ящики в нашей кладовке. Он специально просит на улице у торговцев пустые ящики из-под бананов, и не успокаивается, пока полностью не наполнит их пуговицами. А потом начинает все сначала, и так из дня в день, с утра и до вечера Кроме, разумеется, походов в университет!»
«Неужели в Москве так много потерянных пуговиц?»
«Чрезвычайно много, – со страхом выдохнула Элеонора Максимовна. – Здесь постоянно приходится менять одежду, одевая на себя то зимнее, то летнее, то весеннее, и каждый человек хотя бы два – три раза в год теряет на улице пуговицы. Представляете, сколько их накапливается в Москве?! Это не город, а какой-то пуговичный магазин, никогда бы не подумала, что такое возможно, если бы не столкнулась с этим!»
«Надо же, – искренне удивился психиатр, – миллионы людей и миллионы потерянных пуговиц, которые можно коллекционировать, собирая их под ногами прохожих. Надо будет обязательно написать на эту тему статью для «Вопросов психиатрии».
Одним словом, ничего не дал визит к психиатру Элеоноре Максимовне, Вынесла она из этого визита одно, а именно, что муж ее неизлечим, и с этим надо или смириться, или во второй раз разводиться. Но на второй развод сил у нее уже не было. Да и Достоевским была загружена она по самое горло. Однако и ребенка заводить от человека, собирающего на улицах пуговицы, она тоже не захотела. А потом уже и годы не позволили ей сделать это. Как-то незаметно исполнилось Элеоноре Максимовне сначала сорок, а потом и сорок пять лет, и все с годами стало намного проще. Постепенно она успокоилась, и даже устраивала дома вечера, играя на пианино для коллег Григория Валерьяновича, таких же, как он, ненормальных профессоров и доцентов московского университета. Играя, а также исполняя городские романсы, в основном на слова Окуджавы. У Элеоноры Максимовны был довольно приятный голос. А когда мужа не было дома, выкидывала на помойку, расположенную на заднем дворе, хранившиеся в ящиках и шляпных коробках собранные на улицах пуговицы. Но пуговиц в доме было так много, что Григорий Валерьянович этого не замечал.
Глава четвертая
Мистика Москвы не давала покоя Григорию Валерьяновичу. Стоя с портфелем в руках в ожидании автобуса рядом с метро «Университет», он думал о мистике московского метро.
Странно, сидя в метро, он думал о мистике Москвы верхней, находящейся на земле, а поднявшись наверх, начинал опять размышлять о мистике московского метро.
Он вообще был мистиком, а что касается размышлений, то это была его каждодневная работа. Философом был Григорий Валерьянович Диогенов.
Да и пуговицы он собирал оттого, что видел в этом очень большую мистику. Ну да мы к этому еще вернемся впоследствии.
Стоя с портфелем в руках рядом с метро «Университет» в ожидании автобуса, он по привычке поднявшегося из бездны философа размышлял о мистике московских глубин. Истинная сущность Москвы представлялась ему двоякой, в Москве была явная диалектика, здесь, как серой, явственно пахло Гегелем. Диалектика заключалась в том, что без мрачных глубин подземной Москвы не было бы сияющей высоты Москвы верхней, земной. Не было бы сияющих золотом куполов московских церквей и храмов, не было бы шпилей сталинских классических высоток. И, разумеется, не было бы шпиля, вонзавшегося в небо как раз по курсу автобуса, которого в толпе таких же, как он, ученых московских людей, ожидал философ Диогенов. На автомобиле он принципиально не ездил, и принципиально его не покупал. Да и не на что было ему покупать автомобиль.
При свете дня ему явственно мерещились фигуры и лица легендарных Путевого Обходчика и Пропавшего Машиниста. Особенно Пропавший Машинист часто мерещился Григорию Валерьяновичу при свете яркого зимнего дня. То здесь, то там проходил он мимо него по грязному, затоптанному к концу февраля московскому снегу. Так близко проходил он рядом с ним, что отшатывался в сторону Григорий Валерьянович, толкал локтем и портфелем стоящих рядом в толпе профессоров и доцентов, и те невольно думали, что он сумасшедший.
Ну да про него многие думали, что он сумасшедший.