Оценить:
 Рейтинг: 0

В глубине осени. Сборник рассказов

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 24 >>
На страницу:
5 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Жерар де Нерваль

Филумов не был на родине долгих семнадцать лет. Лёжа на верхней полке купе, он невидящими глазами смотрел в окно вагона. За окном сменялись пейзажи: поля бежали за перелесками, перелески – за неизвестными посёлками, железнодорожными переездами, лесными просеками, – но всё это мелькало перед его глазами, отражалось механически, не проникая в глубину сознания. В голове кружились сборы перед отъездом, беготня с документами и поездки в столицу для оформления шенгенской визы. Переживал, получит или нет: не так-то просто теперь съездить в Литву. Но вот все эти страхи и волнения позади. Скоро Белоруссия и уже недалеко… мама, сестра, могила отца, друзья.

В купе поезда «Москва-Вильнюс» беседовали. Кто-то говорил, что жить в Литве можно, а другие, наоборот, что трудно и нельзя, третьи – что русских прижимают, четвёртые, напротив – что, если не слишком «выёживаться», получить образование, знать государственный язык, то работа найдётся, если, конечно, есть связи и деньги.

Подъехали к границе. Пограничники проверили визы в паспортах, «пробили по базам» и сошли. Следом пошла таможня. Женщина в униформе лет сорока попросила приготовить багаж к осмотру, живо интересовалась – кто что везёт. Филумов открыл свою сумку, сказал, что ничего особенного у него нет, так, гостинцы для родни. Тут она увидела початый блок сигарет, и глаз у неё хищно загорелся.

– А вы знаете, – плотоядно пропела таможня, – что по нашим правилам нельзя провозить больше двух пачек?

Филумов не знал об этом. У него оставалось восемь пачек.

– Будете оплачивать пошлину на шесть лишних? – хитро поинтересовалась таможня и добавила. – Если отказываетесь, то пишите заявление об отказе от оплаты и согласие на изъятие.

Прикинув, во что обойдётся пошлина, Филумов решил, что дешевле будет купить сигареты по приезде и подписал отказ. Причём это был не бланк с печатью, а простая бумажка формата А-4. «Ладно, – примирительно подумал Филумов, – пусть таможня покурит российских сигарет. В конце концов, за семнадцать лет разлуки с родиной шесть пачек не так уж много».

Он волновался, но крепился из гордости.

В городе его воспоминаний – поздняя осень. Под утро с холмов и от реки в сонные улочки заползают влажные туманы и лежат там до полудня, дремлют, не хотят выползать. Дома, воздух, деревья, прохожие становятся неясны, призрачны, размыты, будто смотришь на улицу сквозь матовое стекло. Морось, мелкая водяная пыль. Город медленно мокнет, пропитывается влагой. Черепичные крыши теряют яркость, зеленеют, недовольно морщатся. Набухают колокольня и купол кафедрального собора. С трудом пробивается сквозь молочную плёнку колокол часов, отбивающий четверть времени. Темнеют, покрываясь голубоватой сыростью, колонны центрального входа, статуи Владислава и Казимира. Они смотрят в тусклое небо, сетуют на погоду, обращаясь с мольбой к милосердному Всевышнему, пытаются спрятаться от дождя, втиснуться в неглубокие барочные ниши. Блекнет, теряет очертания, почти не виден замок, венчающий, словно корона, мохнатую голову холма. Лоснятся и становятся скользкими скамейки вдоль аллеи парка. Они пусты и бесприютны. Лишь изредка промелькнёт где-то вдалеке одинокий зонт спешащего куда-то прохожего. Немного грустно. В этих призрачных туманах Старого города прячутся забытые легенды, истории царства, медленно стираются в песок некогда мощные, неприступные стены замков, умирают мороки снов, нежная сила объятий, клятвы влюблённых – и сама память о них уносится быстрым потоком Вильняле далеко, безвозвратно, и будущее, сквозит где-то там за поворотом аллеи, в её таинственной янтарной глубине.

Вот уже и первые ночные морозцы прихватывают охристую желтизну и багряность листвы, скрючивают пальцы клёнов, приближают падение, холод, смерть.

Удар колокола – сухопутные склянки. Звуковые круги волнами расплываются в мутном небе, колеблют водяную взвесь, золотую ряску, силятся всколыхнуть застоявшуюся старую шхуну. На борту, густо обросшем водорослями и ракушками, можно прочесть едва различимую надпись – «Память».

Прошлое невозможно изменить, но можно изменить память о нём. Вернее, память сама со временем корректирует прошлое: видоизменяет и пародирует его, производит отбор, ретуширует, смещает акценты, перепутывает даты, шутит шутки. Память всегда субъективна. Но когда ты возвращаешься в то место, откуда давно уехал, она как бы вновь пробуждается и преподносит неожиданные сюрпризы. Возникают давно забытые образы, люди, события, чувства, которые при других обстоятельствах ты никогда бы не вспомнил.

Город за эти годы не мог не измениться. Виртуально оторвавшись от державного «материка» и взяв курс на Европу, небольшой «остров» по имени Литва, по сути, остался на прежнем месте. Тектонических сдвигов не произошло. Филумову показалось, что в городе стало больше неба, зданий, свободного воздуха и чистого пространства, но меньше человеческого и того, что связано с людским движением жизни. Пахло музеем и старинной библиотекой, прелым листом – чисто и пусто.

Он захотел пройти к Старому городу пешком – мимо Кальварийского рынка, который тоже решил никуда не двигаться и остался на месте, – в сторону стадиона, к реке. Слева увидел новое здание налоговой полиции, сработанное в духе Мондриана или Малевича, что в данном случае не имело значения. В остальном дома, тротуарные плиты, деревья и часть видимого неба впереди и над его головой оставались старыми. Ближе к стадиону в левом верхнем углу показалась вершина холма с неизменным замком на макушке, но что-то было не так. Филумов поначалу не мог определить, что в этой картине не то, и пока просто продолжал движение вперёд.

За стадионом открылся бетонный профиль дворца спорта, с его крышей, похожей на взлётную палубу авианосца, только без надстроек, самолётов и экипажа. Экипаж за семнадцать лет поиздержался, одичал и разбежался, самолёты разлетелись. Брошенный дворец-авианосец, не мигая, удивлённо, подобно Филумову, глядел пустыми глазницами иллюминаторов на Замковую гору.

Он подошёл ещё ближе. Стало понятно, чем гора нынешняя отличается от прежней – просто она облысела, на ней не осталось ни одного дерева. Чья-то жестокая и бессмысленная рука повыдергала всю некогда богатую шевелюру, и теперь, подумал Филумов, можно смело называть Замковую гору Лысой горой. Ещё он заметил прилепленную к холму, тянущуюся от подножия к вершине нитку и кабинку игрушечного фуникулёра и слева от башни некое строение – новодел, вероятно реконструкция когда-то бывшего здесь верхнего замка.

– Тьфу, чертовщина! – прошептал он.

Вот и река. (Филумову больше нравилось её древнее имя Вилия, но всё же с детства он привык к мужскому – Нерис.) «Река. Реку. Говорю. Речь. Посполита». Он подошёл к мосту с металлическими дугообразными опорами-контрфорсами. Когда-то на этом месте весной наводили понтонный мост. На зиму его разбирали. Пройти на другую сторону можно было только по льду, если, конечно, лёд был толстым, но зимы постепенно становились всё теплее, лёд тоньше, а переход опаснее. Он помнил звук своих шагов: гулкие, они отдавались где-то в металлическом пустом чреве понтонов – глухие колокола, гудящие в осеннем, весеннем, летнем воздухе.

Филумов помнил, почему понтонный мост перестали наводить.

Ранняя весна. Конец марта. Теплеет. Лёд треснул, раскололся и сошёл вниз по реке, поплыл к Неману, постепенно тая, в Балтику. Понтоны уже выстроились и перегородили реку поперёк, подобно длинной членистой гусенице.

Вечером во Дворце спорта – концерт. Филумов уже не помнил, кто выступал – тогда гастролировало множество певцов и рок-групп из республик Союза и ближнего зарубежья. Концерт закончился около десяти вечера. Народ стал расходиться по домам. Филумов тоже был на этом концерте со своей подругой Натэллой.

На улице в конце марта ещё холодно. Женщины разодеты, многие в длинных вечерних платьях, в шубках и тёплых пальто. Из центрально входа выходят пары, семьи, дружеские компании. Стемнело. Вдоль набережной, отражаясь яркими дрожащими полосами света в свинцово-чёрной реке, светят редкие фонари. Разъехались немногие владельцы автомобилей, остальные разошлись пешком. Повезло тем, кому не надо переходить на другую сторону реки и очень повезло тем, кто ушёл с концерта чуть раньше и успел пройти по мосту в центр города к кафедральной площади.

К счастью, Филумов с Натэллой жили на правой стороне реки. Они повернули направо и пошли прочь от моста.

Позже сапёры объясняли, что монтаж и закрепление понтонов к тому времени закончить не успели и проход по мосту был запрещён, о чём предупреждали заграждения с надписями. Мы никогда не узнаем, было это злым умыслом негодяя или преступным легкомыслием кого-то из прохожих, но кто-то взял и откинул в сторону металлическую оградку с надписью «проход запрещён!».

Те, кто шли первыми, успели благополучно перейти мост. Не подозревая об опасности, полная концертных впечатлений, весёлая толпа гулко пошла по понтонам на другой берег, и, когда люди почти уже достигли противоположного берега, плохо закреплённый конец не выдержал нагрузки и оборвался. Быстрое течение реки понесло несчастные понтоны. Они наткнулись на отмель, перевернулись и сбросили народ в холодную ночную воду…

Теперь, через много лет Филумов стоял на мосту и представлял, как барахтались и кричали люди в ледяной гиблой воде, пытались плыть к берегу, как женщины в длинных вечерних платьях, в шубках и в пальто хватались за тех, кто оказался рядом, и вместе с ними уходили на дно реки.

Ангелы-хранители в ту ночь отдыхали или у них была пересменка, а может быть ежегодный слёт.

Потом, ещё почти месяц, водолазы прочёсывали дно здесь и дальше по течению, искали, находили и поднимали на поверхность тела утопленников.

О трагедии сообщили на следующий день. Натэлла была испугана, а Филумов представлял, как бы он повёл себя, окажись они в воде. «Не бойся, – говорил он подруге, – тебя бы я непременно спас. Право, не знаю – стал бы я вытаскивать других или нет? Вряд ли, вода слишком холодная». За это Натэлла обозвала его трусом и эгоистом. Филумов возразил, что никакой трусости в своих предположениях он не видит, а есть в них только трезвый расчёт и чувство самосохранения. «Ты хотела бы, чтобы я утоп, доставая этих субчиков?! Благодарю покорно! Я не Господь Бог и не Христос, дабы «по водам аки по суху»! Тебе надобно, чтобы я непременно героически погиб, а ты – вдова, тьфу, невеста героя, в блеске и величии его, то есть моей немеркнущей славы, в чёрной траурной вуали (красиво, не спорю!) отдавалась какому-нибудь хлыщу на нашем кресле-диване?! Вот, уж нет». – «Не юродствуй! Это пошло». – «А погибнуть восемнадцати лет от роду, неизвестно, за какие коврижки, из-за чьего-то разгильдяйства – это, по-твоему, не пошло?!» Он задумался. Всё же её слова задевали, и он потом долго размышлял над вопросом – трус ли он? Трусом он себя не чувствовал, но решил, что невозможно знать заранее, как ты будешь действовать в той или иной ситуации, пока в неё не попадёшь.

Теперь, через много лет, он стоял на новом мосту, смотрел на бегущую октябрьскую воду, проникал сквозь неё – или это она пропускала его сквозь себя, – не чувствуя своего тела, которое стало прозрачным, будто стеклянным; он забыл о себе, о том – где он, – растворился в городском волглом небе, в реке, в зданиях, стоящих по берегам, и только удар колокола, слегка качнув воздух, вернул обратно растворённое в молекулах дождя его твёрдое существо. Всё так же мерно двигалось плотное тело воды, и ничто не напоминало о случившейся здесь трагедии.

Филумов очнулся и медленно продолжил свой путь. От кафедральной площади свернул на проспект Ленина, переименованный в честь князя Гедиминаса. Людей и машин и здесь было немного. Неспеша дошёл до здания главной почты и, решив, что пора углубиться в Старый город, перешёл на другую сторону проспекта и пошёл по Татарской (ул. Тоторю). Улочка почти не изменилась. Вот и областной военкомат. Вывеска указывала на то, что здесь теперь находится Министерство охраны края. Вспомнил, что отсюда его забирали на службу в армию и тут он дожидался отправки трое суток на голых деревянных нарах; было девятое мая, День Победы, пронзительно голубое небо, город праздновал, а Филумов томился. Он только что расстался с Натэллой, надолго (он тогда не знал, что навсегда). Он едва оторвался от её тела. Старался запомнить его изгибы, ямки, бугорки, мелкие пупырышки на ногах, упругую округлость плеч, бёдер, острые розовые соски небольших грудок, теплоту и нежность рук, вкус губ, аромат, запах – всё, что за четыре года встреч стало таким близким, почти привычным. Кто-то передал, чтобы он выглянул на улицу, и, когда он посмотрел вниз из окна третьего этажа, увидел Натэллу. Она была в алом гипюровом платье без рукавов и с открытой шеей. Смотрела на него вверх своими большими широко расставленными карими глазами, полными слёз, что-то шептала, улыбалась ему, плакала и снова улыбалась, и так пронзительно белели её лицо, шея и руки рядом с ярким пурпуром гипюра.

Потом были три года службы на флоте. Натэлла через год после его отъезда вышла замуж, родила дочь. Потом, когда он вернулся со службы, они несколько раз виделись. Филумов делал несуразные и нелепые попытки вернуть её, но всё изменилось – он, она и то, что их окружало, стало другим. Это были уже совсем другие отношения, и Филумов не хотел об этом думать. Он запомнил её такой, какой увидел из окна военкомата девятого мая много лет назад, с глазами, полными любви и слёз.

Улица поворачивала и поднималась вверх, направо и вывела его к Доминиканскому монастырю и к костёлу Святого Духа, затем он спустился налево, мимо антикварного магазина к университету и Святым Иоаннам, вышел на Пилес. Тут было множество лотков и палаток, торгующих поделками из янтаря. На повороте он увидел Мальвину.

Она возникла, как призрак. Вернее, как пародия на призрак. Потому что, во-первых, была живая, во-вторых, ничуть не изменилась за эти почти двадцать лет.

Это была женщина неопределённого возраста, ей можно было дать одновременно сорок и шестьдесят лет. Никто не знал, где и на что она жила и чем занималась. В прошлом её каждый день в любое время года можно было встретить около центрального универмага. Вид её ошарашивал, особенно тех, кто видел её впервые. Любая разодетая и накрашенная цыганка рядом с ней проиграла бы в яркости наряда и макияжа: неестественный чёрный цвет волос, белый платок с большими кричащими цветами и бахромой, выбеленное лицо, густо чернёные брови и глаза, грубо намазанные губы и нарумяненные по-матрёшечьи щёки, нос крючком, на шее и груди связка неимоверных бус, платье, больше напоминающее сшитые вместе флаги всех стран мира. В руках какая-то блестящая сумка и на ногах лакированные туфли, вышедшие из моды лет тридцать назад. Милостыню она не просила, во всяком случае открыто. Она стояла, и на её лице блуждала странная застывшая улыбка. Возможно, она таким образом предлагала себя, но трудно было представить мужчину, который бы соблазнился на подобное чучело. Она стала местной достопримечательностью и объектом постоянных насмешек. Филумов помнил, как кто-нибудь из друзей после долгого шатания по Бродвею, или коротко Броду, как они тогда называли проспект Ленина, предлагал развлечься и пойти посмотреть на Мальвину.

Вот эту Мальвину увидел Филумов на Пилес. Этот живой призрак прошлого вызвал в нём сложное чувство веселья и тоски, близкого к умилению, обычно ему несвойственному. Она нисколько не изменилась и всё так же странно улыбалась, только поменяла дислокацию – понятно, тут находились основные туристические тропы и скопление публики.

Он прошёлся по лавкам. Разглядывал бусы, кулоны, кольца. Странно, но, несмотря на обилие янтарных поделок, почти во всех лавочках и палатках продукция была одинаковой, а его интересовали оригинальные вещи. Он искал подарок для жены. Наконец, он выбрал ожерелье, собранное из кусочков янтаря совершенно разных по цвету – от слоновой кости до тёмно-красного. Оно повторяло цвет осенних листьев.

Филумов ещё немного поговорил с янтарной продавщицей, расплатился и двинулся в сторону Замковой горы. Ему захотелось прогуляться по осеннему парку.

Он неспешно шёл по аллее, огибающей подножие Замкового холма. Цветы на клумбах уже отцвели. Под ногами солнечные ворохи листьев и озерки луж. Ступал по листьям: ему было жалко топтать этакую красоту. Навстречу медленно двигались редкие прохожие, а иногда вдруг замирали, зависали в воздухе, стараясь оторваться от осенней промозглой земли, улететь, взмахнув зонтами, в тёплую южную сторонку. Небеса и листву над головой пронизывали мокрые, смазанные чёрным лаком дождя ветви старинных лип.

Невдалеке за деревьями виднелось круглое крытое кафе – павильон с деревянными решётками вместо окон. В шутку его прозвали на парижский манер «Ротондой». «…Итак, она звалась Ротондой». Внутри под круглой крышей были расставлены столики. На зиму кафе закрывали, а пока тут можно было выпить чашку кофе и бокал сухого вина.

«Сухое хорошо, когда всюду мокро», – Филумов любил каламбуры.

«Ротонду» облюбовала местная творческая молодёжь – те, кто только ещё начинал или пытался нечто сотворить. Трепались о живописи, литературе, истории. Философствовали, выдавая чужие идеи и мысли за свои. Выпивали. Много курили. Влюблялись. Павильон за эти годы обветшал, покрылся патиной и смахивал на заброшенную загородную беседку. Он настолько врос корнями в отведённое ему место, что без него невозможно было представить дальнейшее существование парка.

Сейчас за одним из столиков троица молодых парней бурно обсуждала что-то литературное. Доносились слова: «Тарковский, сюрреализм, Беккет, Ионеско, экзистенциализм, Ван Гог, Малер» – и так далее. Самый старший из них, лет тридцати, неопределённой внешности и занятий, напустив на себя профессорский вид, доказывал молодым собеседникам, как важно изучать местный язык, который, по его мнению, брал начало в санскрите и уже по одному этому был достоин изучения и уважения. Всё это он произносил с апломбом, безапелляционно и был доволен собой. Впрочем, ему никто и не возражал. Интересно, что бы он ответил, если бы услышал брюсовское:

«Иль мы – тот великий народ,

Чье имя не будет забыто,

Чья речь и поныне поёт

Созвучно с напевом санскрита?» – подумал Филумов.

«За сорок лет ничего не изменилось. Всё так же». – И Филумову стало грустно и тепло от банальной мысли, что «всё повторяется … и время не властно…». Но понимал он и то, что ему только кажется, что ничего не изменилось – ничто не повторяется. Это иллюзия, что все листья на дереве одинаковые. Стоит только внимательно их сравнить. Они разные – дни, листья, капли дождя, ветки, облака над ними. «Сегодня» не похоже на «вчера» и на «завтра». Что значит – быть самим собой, сохранить себя, своё «я», и что такое «я»? Это что-то неизменное, твёрдая сердцевина, стержень? Но он не чувствовал ничего подобного внутри себя. Наоборот, было ощущение, что та внутренняя сущность, которая называется «я», ежедневно корчится, изменяется, испытывает боль трансформации. Сохранить, остаться – невозможно, как нельзя остановить ветер или начавшиеся роды.

Колокол пробил полдень.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 24 >>
На страницу:
5 из 24

Другие электронные книги автора Сергей Валентинович Рубцов