Мрачная игра. Исповедь Создателя
Сергей Юрьевич Саканский
Роман увлекает читателя в недавнее прошлое, которое уже стало историей – в девяностые годы, затем еще дальше – в восьмидесятые, в самое начало времени перемен. Казалось бы – совсем еще близкие к нам события, но как же этот мир отличается от нашего, хотя бы тем, что тогда не было ни мобильных телефонов, ни интернета, и наш герой с большим трудом и риском решал такие задачи, которые сейчас ограничиваются простым нажатием клавиш.
Рома Ганышев, несправедливо осужденный, возвращается домой. Он хочет найти того, кто предал его, начинает свое частное расследование, но постепенно втягивается в другие, фантастические и страшные события. Он узнает о гибели своей возлюбленной, но отправляется на ее поиски, не веря, что девушки уже нет в живых. На этом пути он будет сталкиваться с разными людьми, уходить от преследования и встречаться лицом к лицу с опасностью.
Что-то странное происходит с миром, который он так хорошо знал. За восемь лет, пока его не было в Москве, город, конечно, изменился, Ганышев попал из советской эпохи в постперестроечную, из мира пустых прилавков, очередей, стабильности и скуки – в шумный оголтелый базар. Но, вместе с тем, произошло то, чего просто не может быть. Известные столичные памятники стоят на других местах, в дачном саду непонятным образом выросли новые деревья, и дальше, в Ялте, куда привели Ганышева его поиски, изменились даже очертания гор.
Уж не сошел ли он с ума, не стал ли объектом какого-то непостижимого воздействия? Или же некая глобальная, всемирная катастрофа все же происходит на его глазах, и он – единственный человек на Земле, который видит эти чудовищные превращения?
Сергей Саканский
Мрачная игра
Исповедь Создателя
Ретро-роман
Ждать спокойно Его суда
ГУМИЛЕВ
Jai Guru Deva Om
LENNON
На обложке: памятник А. С. Пушкину в Москве, работы А. М. Опекушина.
Почему я все время пишу, хотя ясно, что ложь не станет правдой – оттого, что облегчишь ее в слово, и ничего не изменится в твоем мире – оттого, что ты это слово услышишь, пусть даже выучишь наизусть? Мне не дает покоя этот единственный и неповторимый, совершенно фантастический образ, который мы все вместе создали; он, будучи плодом любви, ревности, игры и греха одновременно, стал, как Франкенштейн, твореньем не-Божьим, следовательно, адовым. Он, кажется, ожил во мне, и я схожу с ума, я галлюцинирую… Так, похоже, и появляется на свет то, что я пишу… Я начинаю верить, что он существует, движется, это чудовище, этот дьявол в ангельском облике, я вижу его словно какую-то стеклянную куклу в потоке дождя, шагающую мне навстречу, рядом со мною, во мне… Иногда мне снится, будто бы я прорастаю. Какие-то корешки, волокна шевелятся в моем теле, рвутся наружу, прорезая кожу… Бр-р! Со стороны, наверное, жуткое зрелище… Я никогда всерьез не думала, что на самом деле увижу тебя: время, оставшееся до встречи, стремится к вечности; когда ты вернешься, я уже буду стара, или я буду далеко отсюда, где-нибудь в Африке, в Америке – сейчас многие уезжают в Америку – может быть, я буду избегать тебя, как избегают смотреть в зеркало, в надежде перехитрить время… Да, ты и есть мое единственное зеркало, в которое я смотрюсь, когда в очередной раз пишу тебе… И это какое-то безумие, какой-то неукротимый поток – вот сейчас, стоит лишь мне прерваться, подняться по листу наверх, чтобы проверить грамотность, знаки препинания, и я снова разорву все это в мелкие клочья, и буду рвать и рвать, складывая накрест, пока не сопротивляется бумага, а завтра я снова погружусь в эту мерзкую двойную жизнь, ты даже представить себе не можешь, как она ненавистна мне; единственный выход – немедленно заклеить конверт и послать его по адресу, где живет Тот, Кто Передает Письма, и впрочем, хорошо, что я на самом деле не знаю, где по-настоящему находишься ты – на севере, востоке, юге… Но милый мой? Ты всегда наверху, стоит только безоблачной ночью посмотреть в небо.
ИЗ ПИСЬМА
ПРЕДЧУВСТВИЕ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ
– В жопу, господа! Не пойти ли вам всем в жопу? Меня от вас просто рыгать тянет, факт!
Так сказал Бог и вправду рыгнул через левое плечо, в сторону ублюдков, столпившихся в проходе.
– Куда-куда? – басовито переспросил один из них, предвкушая махево.
– В жопу, – тихо повторил я, выглядывая в их шалмане самую крупную особь.
– Рискуете, отцы, – заметила она, также пытаясь понизить тембр.
– Алик, дай папаше сникерзу, – предложил первый.
Не понимая значения слова, я все же прохавал общий смысл кипежа, и мне стало жаль молодых людей.
Прыщеватая бикса в несвежей униформе проводницы распахнула дверь, открыв утомленному взору быстротечный асфальт, впустив в тамбур внушительный глоток воли, ветра, сухого февральского снега. Поезд в последний раз дернулся, будто агонизируя, и стал. Мы с Богом спрыгнули на перрон.
– Вздрючим? – спросил Бог, глянув на ублюдков, которые были поглощены выгрузкой и, казалось, забыли о нас.
– Как скажут, – ответил я, и мы, взвалив свои чухи на плечи, пошли вдоль состава.
Их было четверо. Они ехали в соседнем купе и насмерть забарали нас – и этой своей незрелой басовитостью с обращением на «господа», и запахом неизвестного нам дезодоранта, отдающим бабьей раздевалкой, и заразительным хохотом, и – разумеется – музыкой.
– Эй, мужики! – послышалось сзади.
Мы оглянулись. Двое стремали шмотки, а двое, широко улыбаясь, медленно шли в нашу сторону.
– Хочешь сникерзу, дядя? – спросил один.
– Хочу, – сказал Бог и скинул свою чуху наземь.
Пока они пытались встать на копыта, двое других шмыднули им на выру. Я штеко будланул первого и, вытирая штробы о его ряху, боком увидел, как Бог курдячит другого.
– Эй, Коперник? – крикнул он мне. – Перекрой ему детородку.
Я взял своего за яйца и хорошенько крутнул, одновременно поставив ему моргушку свободной рукой. Я сделал это довольно нежно, так, чтобы тестикулы не лопнули, но все же он изрядно кайфанул.
– Пусть прочухают, как вязать с паханами, – сказал Бог.
– Редиски, – беззлобно заметил я.
Мы мирно двинули к подземному переходу, сопровождаемые немым восторгом перронной толпы. Люди любят, когда кому-то принародно дают тыквы.
– Слышь, Бог, – сказал я, – они нам сникерзу, в мы им тыквы.
– Это факт, – солидно подтвердил Бог, раскрыл хлебальник, желая что-то добавить, но не успел…
Они напали сверху, едва мы сошли на несколько ступенек. Их было трое: четвертый, с яйцами, ждал, облокотясь на перила. Как вскоре выяснилось, мы жухло облажали, не приняв его в расчет…
Удары, довольно толковые, шли со всех сторон. Первым выправил положение Бог, поскольку прошел более суровую школу, чем я. Он четко, отрывисто заправил моравчика крайнему, и тот выключился, съехав затылком по льду.
Похоже, что ублюдки немного знали боевые искусства: они приняли стойки и выглядели вполне уверенно, хотя и чуть смахивали на бройлерных кур. Бог тяжело вздохнул и достал пикало.
Сбитые блеском лезвия, враги на миг расслабились. Этого было достаточно, чтобы я выдал длинного кончиком штробы. Удар пришелся ровно в висок. Оставшись один, последний сделал рыску вдоль тоннеля, и мы с Богом хлопнули друг друга по плечам.
И тогда тот, с яйцами, начал стрелять…
Все это напоминало затянувшийся, многоступенчатый кошмар, или первые кадры какого-то дребаного кино. Мы полиняли, виляя, по тоннелю, краем глаза я увидел стрелка, он стоял, широко расставив ноги, держа пушку по-французски, на вытянутых руках. Одна пуля прошла низко над моей головой и я услышал ее дыхание.
Было понятно, что он не умеет пользоваться дорогой игрушкой, но огонь ведет на поражение, с явным желанием убить, будто бы то невинное, детское, что мы сделали, было достойно исключительной меры.
Бабий визг разразился эхом не менее громким, чем пальба. Несколько человек, бывших в тоннеле, бросились на пол, по кафелю покатились цитрусовые, какая-то дама, наверно, сглотнув шальную пулю, с криком скорчилась у колонны, показывая свои розовые трусы.
Мы с Богом прошли стеклянные двери чуть ли не насквозь и через несколько секунд выбрались на воздух, в ночь, где, как ни в чем не бывало, двигались люди, грела мотор «Волга», и пьяный легавый беседовал с парой трупных курочек.
Мы быстро пошли прочь от вокзала, вдоль вереницы ларьков, пока не набрели на один открытый, полный каких-то немыслимых флаконов и столь же немыслимых нулей на бирюльках.