– Что жизнь с ее вечным движением в будущее? – осенью писал Стаканский из Москвы, невольно имитируя лермонтовский стиль. – Будущее наступает изо дня в день, не успеешь оглянуться и – весна, конец ненавистной школы и фатальная необходимость нового жребия. Отец настоятельно советует мне поступить в МИРЕУ, у него там влияние в первом отделе, волосатая так сказать лапа, какой-то друг детства… Он намекнул, что может провести и тебя, если ты, конечно, найдешь в себе силы навсегда порвать с городом детства. А моим занятиям живописью и жизнью решительно безразлично, какому вузу отдать эти мозги…
Разумеется, Мэл был рад возможности уйти из Санска. Зимой он приехал к Стаканским на несколько дней каникул, Дяборя, теперь уже называемый Борис Николаевич, подтвердил свое намерение пихнуть обоих молодых людей в МИРЕУ, Москва поразила Мэла изобилием, казалось, он впервые в жизни понял, что такое на самом деле – город. Небоскребы и тройные эстакады, широкие автомобильные проспекты, гигантские кинотеатры, метро, напрочь уничтожающее пространство, тождественность телевизионного и реального изображений…
Москва полонила санские сны Мэла, там, в этих герметических, лично ему принадлежащих пространствах, он выходил за ворота своей школы и, свернув в 7-й Мощеный переулок, вдруг оказывался на площади, где по карнизу здания бежали рекламные символы, и чья-то длинная внимательная рука манила его из-за стеклянной двери метро…
Школу он закончил с двумя тройками, дедушка белой старческой рукой – такой старой, в крошечных смертельных пятнах – подарил ему неизносимый портфель крокодиловой кожи, на выпускном вечере, в парке Чкалова, Мэл умыкнул под летнюю эстраду белокурую девушку из параллельного класса, она оказалась невинной, громко, зычно стонала от боли, закусив губу, в июле он с отвращением читал учебники, справедливо полагая, что несмотря на волосатую лапу, надо хоть что-нибудь знать, мама благоговейно подавала в беседку поднос с легким завтраком, было сухо, безветренно, не слишком жарко, плоды на огороде медленно увеличивались в объеме…
В день отъезда Мэл проснулся с горьким ощущением перемены мира, оно длилось секунду, но было столь подробным, что само время сделало внезапный скачок. Зеркало напротив кровати не отражало ничего, оно было темносерого цвета, также и комната, которая должна была в нем отражаться, выглядела странно: дрожали цветы на обоях, шкаф прогнулся, приобретая форму рояля, и мерно раскачивалась люстра, да, именно увидев эту реальную маятниковую люстру, Мэл понял, что не спит – и ужас охватил его: «Умер!» – прошелестело в голове.
Тут же включился слух, он услышал мерный вкрадчивый треск, будто в комнате работает камин, и подлинный смысл происходящего дошел наконец до него. Едва успев натянуть штаны, он осознал, что ему уже нечем дышать, и услышав сильнейшую головную боль, ринулся в коридор, где также стояли плотные слои дыма, извращая мебель, а из комнаты Оллы вырывалось пламя.
Повернув в гостиную и вбежав по лестнице, Мэл наткнулся на мать: в прозрачной ночной рубашке, жалкие дрожащие груди, она простерла к нему руки, схватила его за плечи, Мэл оттолкнул ее и кинулся вдоль по галерее, пытаясь открыть окна… Воздуха в доме уже не было.
Мэл вдруг понял, что заблудился и не знает, куда ведет какая дверь, он понял, что бороться бессмысленно и что именно так выглядит смерть, но тут он заметил яркий дневной свет, пошел на него, потом побежал и, сломав какую-то хрупкую преграду, вылетел на воздух, в солнечные лучи, весь в осколках стекла и собственном захлебывающемся крике (словно снова рождаясь на свет) плюхнулся в реку, встал на ноги и огляделся, стекая вместе с мутными струями.
Дом, серой громадой поднимавшийся из воды, был еще цел, если не считать только что разбитого окна, но изо всех щелей сочился густой дым, и за стеклами верхнего этажа был виден розовый бликующий огонь.
Мэл поднялся через сад, выбежал на улицу и там увидел мать, отца и гостей: в нижнем белье они растерянно озирались по сторонам, хватали друг друга, кто-то побежал к телефону, улица наполнилась соседями, где-то наверху замелькали красным пожарные машины, вдруг взлетела черепица, и пламя вырвалось через крышу… Когда приехали пожарные, крыша уже обвалилась, и от жара на улице стало невыносимо, а при первых проблесках воды из брандспойтов – страшной силы взрыв потряс окрестности, стекла ближних домов вылетели совершенно целыми и раскололись внизу – это лопнули на кухне газовые баллоны. Дом содрогнулся и сложился, как бы войдя сам в себя, и последующие часы пожарные деловито поливали дымящуюся груду обломков.
Позже, когда они кое-как разместились у соседей, отец повторял, что крики дедушки были слышны даже тогда, когда огонь прошел сквозь крышу, и стихли только после обвала…
Это событие на две недели отодвинуло отъезд, скомкало подготовку к экзаменам, Мэл отвалил из Санска, проклиная его улицы, и в последний раз, на вираже наклонившись вместе с семидесятью угрюмыми пассажирами, чуть не задев крылом колокольню собора, плюнул вниз, смачно и весомо, и ему было безразлично, на чью потную лысину упал его жирный плевок.
Через полтора часа самолет спланировал в аэропорту Быково, и пять лет спустя Мэл любовался изгибом Анжелиной спины, сомнамбулически раскачиваясь и сдерживая оргазм. Когда все кончилось, они сидели по-турецки и курили сигарету на двоих, трогательно передавая ее из пальцев в пальцы, вдруг в неожиданном повороте ее головы он признал Оллу и мгновенно вспомнил, словно мысленно сфотографировал время, связанное с нею.
15
В эти тяжкие, с трудом преодолимые дни Мэл стремился чаще бывать на людях – одиночество и мучило его, и угрожало прямой опасностью. В течение недели Мэл пил с кем попало: в другое время он не позволил бы себе ни малейшего слабоумия с такими людьми… Так, во вторник, не найдя Стаканского ни в институте, ни дома, Мэл скентовался с комитетчиками, официальными стукачами. В ПНИ люди такого сорта не ходили, боясь засветиться, члены бюро облюбовали себе маленький пивняк на конечной остановке 27-го трамвая, называемый Коптевский пивной зал, сокращенно – КПЗ. Там во вторник и напились.
В среду, опять не дозвонившись Стаканскому, Мэл заехал к приятелю в овощной магазин, где он когда-то тайно подрабатывал грузчиком, и они славненько напились «Золотой осени» и мокрым вечером на Новослободской безуспешно приставали к женщинам – пьяно, глупо, выходя из кустов и падая в лужи… Они пели песни, ночью чуть было не попали в милицию…
В четверг Мэл случайно встретил во дворе института с каменным ликом проходящую Веру, поздоровался, небрежно пригласил в кафе, она с гордым видом согласилась. Взяли: бутылку «Лучистого», бутылку «Стрелецкой», два пива. Мэл повел бывшую подругу в приличную стекляшку на Самотечной, где был дым, свет люминесцентных сильфид, запах медленно хмелевших мужчин и женщин…
Они развеселились. Вера добродушно поносила Анжелу, дурацкие заскоки своей подруги, ее провинциальную нечистоплотность, но, не найдя поддержки этой теме, перевела разговор на другую: спокойно, будто бы о давно прошедшем, рассказала о своих ощущениях от самоубийства, о трюке с таблетками… Мэл видел, как она счастлива с ним, и чувствовал досаду… Вечером вдруг, когда они вышли на улицу, боль в паху сделалась невыносимой, и он, затащив девушку в парадное на Цветном бульваре, освободился.
Едва он вошел в свою комнату, как постучалась Анжела. На сегодня хватит, подумал Мэл и не открыл дверь.
(Она появлялась каждую ночь, делая вид, что не замечает его пьянства, она нравилась Мэлу все меньше, забрасывала его сентиментальными стихами, преданно смотрела в глаза… Мэл не любил таких отношений. Ему всегда хотелось чувствовать некую тайну в женщине, даже самой обыкновенной, извлекать тайну из банальной оболочки, словно вытаскивать одну из другой, как вытаскивают тело из платья. Так вот: Анжела была начисто лишена какой бы то ни было тайны, он видел девушку легкой, легче воздуха цветной формой, скачущей по комнатам – откроешь форточку и улетит. Она слишком скоро заговорила о своей любви, требуя ответных излияний, но Мэл прекрасно знал, что его отношения с женщинами, даже в самый ранний волнующий период, были далеки от так называемой любви. Больше всего на свете ему нравилось теплыми летними вечерами выходить из метро в центре и одиноко гулять по бульварам: много неясных в полутьме силуэтов, обрывки фраз, шелест… Он бесцельно ходил за какой-нибудь женщиной, не стараясь познакомиться и радуясь собственному бескорыстию (если она была далеко, боль в паху казалась даже приятной…) Он пил кофе в кулинарии у Англицкого клуба, смотрел сквозь витрину на улицу, перемешенную с интерьером, потом неспеша возвращался домой. стараясь прошмыгнуть никем не замеченным, ложился не раздеваясь на кровать, лежал в темноте и, томно засыпая, думал, что когда-нибудь он все-таки женится, как все люди, необязательно, хоть и желательно, на москвичке, но непременно – по любви. Такие вечера он считал праздниками…)