Резко дернулся, с неожиданной прытью понесся дальше, опять перебежал улицу и растворился.
Я перебежал за ним – и пошел обратно. Звонил колокол. При входе в храм было много людей, они текли, приветствовали меня умиленно, не ведая о происшествии, я кивал им и почему-то не сразу решился войти внутрь, как будто во мне сейчас опознают вора.
Там же в храме однажды я видел, что еще бывает с иконой. Святитель Николай покрылся влагой, и отец служил молебен. Я стоял боком к иконе, держал перед отцом книгу, тот, дочитав разворот, перелистывал страницу. А я косился на загадочный, желто-коричневый, густой, как слиток меда, образ, по которому тянулись новорожденные сверкающие полосы. После вслед за остальными целовал, вдыхая глубоко сладкий мягкий запах. Целуя, подумал: «Почему, почему же я равнодушен?»
На том молебне нас фотографировали у иконы, но больше, понятно, саму икону, и, говорят, одна фотография тоже замироточила.
Меня возили в самые разнообразные святые места, монастыри, показывали нетленные мощи и плачущие лики, я знал знаменитых старцев, проповедников, с головой окунался в обжигающие студеные источники, но оставался безучастен.
Был везде, разве что не был на Пасху в иерусалимском Храме Гроба Господня, где, как считается, небесный огонь ниспадает и божественные молнии мешаются с бликами фотоаппаратов…
Были ли озарения, касания благодати?
Было иное. Летним душным днем прислуживал всю литургию, и уже на молебне, при последних его звуках зарябило в глазах. В полной темноте вместе со всеми подошел к аналою с иконой праздника, приложился лбом со стуком и, интуитивно узнав в толпе добрую женщину-звонаря, прошелестел: «Я умираю…» – и упал на нее.
Или – спозаранку на морозце колол лед возле паперти, красное солнце обжигало недоспавшие глаза, в тепле алтаря встал на колени, распластался, нагнул голову и среди терпкого дыма ладана не заметил, как заснул.
Было еще и вот что: прощальный крестный ход. Семнадцатилетний, на Пасху, я шел впереди процессии с деревянной палкой, увенчанной фонарем о четырех цветных стеклах, внутри которого бился на фитиле огонек. Накануне школьного выпускного. Давно уже я отлынивал от церкви, но в эту ночь оделся в ярко-желтый конфетный стихарь и пошел – ради праздника и чтобы доставить папе радость.
Я держал фонарь ровно и твердо, как профи, и негромко подпевал молитвенной песне, знакомой с детства. Следом двигались священники в увесистых красных облачениях и с красными свечами. Летели фотовспышки. Теплый ветерок приносил девичье пение хористок и гудение множества людей, которые (я видел это и не видя) брели косолапо, потому что то и дело зажигали друг у друга свечи, каждый за время хода обязательно потеряет огонек и обязательно снова вернет, так по нескольку раз. А мой огонь был защищен стеклами. Я медленно, уверенно шел, подпевая, мысли были далеко…
Впереди была юность, так не похожая на детство. Я скосил глаз на яркое пятно. Щиток рекламы за оградой: «Ночь твоя! Добавь огня!» «Похристосуюсь пару раз, потом выйду и покурю», – подумал с глухим самодовольством подростка и подтянул чуть громче: «Ангелы поют на небеси…», и неожиданно где-то внутри кольнуло.
И навсегда запомнилась эта весенняя ночь за пять минут до Пасхи, я орал «Воистину воскресе!» и пел громко, и пылали щеки, и христосовался с каждым.
И никуда не вышел за всю службу, как будто притянуло к оголенному проводу.
Но потом все равно была юность, не похожая на детство.
Школы
Я учился в трех школах – блатной, церковной и простой.
Первая моя школа была английская спец. у Парка Культуры. Хорошо прошел собеседование.
Через много лет после детства я пришел в гости к однокласснице Лоле, теперь балерине Большого театра, и она поставила видеокассету. Там записан первый день нашего первого класса. Оператор советского телевидения отснял для Лолиного крутого отца.
Интересно, что именно в Лолу был я влюблен без ума в том первом классе. Мгновенно в нее втюрился, едва она села рядом в столовой, маленькая, смуглая, с круглым глазом. «Как таких маленьких сюда пускают!» – подумал я восхищенно.
Цветная съемка. Первое сентября 87-го. Школьный двор. Советские родители сами как дети. Это такие вытянутые, разросшиеся во все стороны дети: лица наивны и светлы. Отпрыски их выглядят адекватнее, нежность лиц соответствует миниатюрности тел. В микрофон выступает директриса, бывалый взгляд, рыжие завитушки. Голос полнится одновременно властью и истерикой: «Вместе с нашей Родиной и партией школа начала перестройку! Недавно мы стали помогать детям Никарагуа!» Какой-то лысый мужчина в громоздких очках стеснительно курит в кулак.
Обнаруживаю себя – Лола жмет на паузу.
Родители не попали, а я вот – в кадре. Инопланетянин. Настороженное чуткое личико. До подбородка – багровые пышные цветы. Кажется, цветы – это продолжение меня, в них выведены проводки. Через цветы я постигаю окруживших на школьном дворе землян.
Лола снова жмет play, нас уводят от родителей…
Отлично помню, как попал к высокой комсомолке, которая, сжимая мне руку, все время на бегу повторяла:
– Не бойся меня, не бойся меня.
– А я и не боюсь.
Мы спешили, навстречу неслась песня «Веселый ветер», теплый ветер мазнул по волосам, и было сладкое предвосхищение, как будто за порогом школы ждет невероятное чудо. Вернее, множество чудес, одно невероятнее другого. Это было предательское упоение, казалось, родители навеки остались позади и отныне все будет по-новому.
В школе мы поднялись на два пролета, достигли просторного класса, я положил букет поверх кучи чужих цветов. Комсомолка усадила меня за последнюю парту с краю, дала пеструю тонкую книжку с надписью «Бим-бом» и пожелала скороговоркой: «Учись на радость маме, на страх врагам!» И пропала. Я открыл книжку, в ней были дед, баба и курочка Ряба. Рядом со мной посадили мальчика. Нахохленный, пухлый, розовощекий, он глухо назвался: «Глухов Артем».
Появилась Александра Гавриловна. Учительница первая моя. С первого взгляда было понятно: она сочетает доброту и строгость. Вся она состояла из торжественных клубков шерсти: большой клубок – туловище, меньше – голова, самый малый – седой клубок на голове. Позже я замечу ее ладони: болезненно-розовые, в белоснежных линиях от постоянных упражнений с мелом и тряпкой.
– Напишите все слова, какие вы знаете!
Артем писать не умел. Я исписал листок с двух сторон. Например, «старики» написал почему-то. Очевидно, вдохновили увиденные в книжке «дед да баба».
И снова кассета восполняет стертое из памяти.
– В Ливане покоя нет, – говорит Александра Гавриловна заботливо и вздыхает.
Она показывает на группку мальчишек у доски:
– Ребята, скажите, чем они от вас отличаются?
Общее молчание.
– Красные галстуки! – звонкий голосок.
Камера наезжает на дальний угол.
– Встань, мальчик. Что ты заметил, мальчик?
Стою, тревожный.
– На них красные галстуки…
Говорю, зная, что на мне красного галстука не будет, папа не позволит. Зачем говорю? Как шпион, с первых минут советской школы внедряюсь в систему? Или за меня говорит внезапный порыв – оттолкнуться от домашних и примкнуть ко всем? Или я просто цепко вижу и не удержался отозваться первым?
– Как тебя зовут?
– Сережа.
– Как твоя фамилия?
– Шаргунов.
Учительница слегка меняется в лице, мутнеет. Она-то знает, кто чей ребенок.
Я полюблю эту учительницу, и она меня начнет опекать, выяснив, что пишу и читаю быстрее и лучше остальных. «Золотая голова, – будет протяжно говорить Александра Гавриловна, расхаживая у доски, – Сережа, ты очень похож на Сережу Горшкова. Был у меня такой ученик, внук адмирала!»
Она пришла в школу еще в тридцатые. Помню: рассказывая о войне, уважительно, отчеркнув паузами, сказала имя: «Сталин», и послышалось эхо. Сейчас мне стыдно вспомнить, как из класса в класс, все наглее, я перечил проповедям Александры Гавриловны, а она делалась все беспомощнее: перестройка наступала.