– Нет, не с Луны, а из Ленинграда. С вокзала привезли сюда.
Он переменил тон.
– Тогда ставлю вас в известность, что вы, во-первых, в Москве, во-вторых, на Лубянке, то есть в самой элитарной тюрьме Советского Союза, а в-третьих, в собачнике. Наверное, большие дела за вами числятся, если не доверили следствие Ленинграду, а привезли сюда.
О Лубянской тюрьме я был наслышан, но что такое собачник – не понял. И больших преступных дел за собой не знал – только идеологические прегрешения. Специального вывоза из Ленинграда в Москву они, по-моему, не заслуживали. Сосед с сомнением качал головой.
– Странно, странно… Жестокими здесь бывают, даже зверствуют. Все же Лубянка, это понимать надо. Но чтобы глупостями заниматься? На них не похоже, нет. Впрочем, вызовут – объяснят, зачем вы в Москве понадобились. А собачник – место, где селят недавно арестованных, пока не подберут им настоящие тюремные камеры.
– Похоже, скорей, на нормальное жилье, а не на камеру, – сказал я.
Он зевнул.
– А что вы хотите? Ведь сама Лубянская тюрьма – бывшая гостиница. Дух дореволюционный вытравили, но стены и полы не переделать.
Он замолчал и отвернулся от меня. Я разлегся на нарах. Ко мне подошел старичок – узбек или таджик – и присел рядом.
– Слушай, тебя обыскивали? – Он для осторожности понизил голос. Он хорошо говорил по-русски. – И нашли?
– Ничего не нашли, – ответил я. – Что у меня можно найти?
– И у меня не нашли, – объявил он с тихой радостью. – Между пальцами искали, а я его прилепил к подошве. Вот посмотри – опий. Из Самарканда вез.
Он показал мне грязноватую лепешку. Я подержал ее и понюхал. От лепешки шел нехороший запах – то ли ее собственный, то ли ноги, к которой она была прикреплена. Я спросил:
– Зачем вам опий?
– Не могу, – сказал он печально. – Умру без него. На неделю хватит, а потом – конец!
– Что же вы сделаете, когда кончится ваш опий?
– Что сделаю, что сделаю… Ничего не сделаю. Скажу хозяину – пиши на меня что хочешь, только отпусти Из тюрьмы.
– А если из тюрьмы выпустят в лагерь?
– В лагере хорошо. Уже был, знаю. Из Самарканда пришлют посылку. Опять буду жить.
Он отошел, я задремал. В камере было жарко и душно. Меня бил малярийный приступ. В голове путались тюремная комната и широкий сияющий мир. Я шел по площади, которую окантовали три разноликих храма – высокая готика, противоестественно слитая с гармоничной античностью, стремящиеся к небу башни и томно раскинувшиеся строенья с колоннами, словно выросшими из земли. Никогда в реальной жизни я не видел такого прекрасного архитектурного сумбура, это было сновидение, но из тех, что повторяются, – много лет оно потом возникало во мне, почти не меняясь.
Меня осторожно потряс за плечо холеный сосед.
– Вы не спите? – сказал он, убедившись, что я проснулся. – Хочется поговорить. Знаете, иные мысли – хуже пули, так пронзают. Мне от вышки не уйти, только я их обману, умру раньше, чем поведут на расстрел. У меня рак желудка, и очень запущенный.
– На больного раком вы не похожи, – заметил я.
– Что – не худой, не изможденный, да? Так ведь болезнь идет по-разному, а в литературе все пишут одной краской. Вот Горького взять – классик, да? И знающий литератор, правда? А как соврал о Егоре Булычове! Когда рак желудка, человек в приступе только об одном думает – найти бы позу, чтоб меньше болело, замереть, застыть в ней. А у него Егор в приступе орет, топает ногами, всячески бушует – преодолевает, мол, ощущение боли. Вздор же! Нет, мне долго не протянуть.
– А почему вы решили, что вам грозит вышка?
– А чего ждать другого? Я – главный инженер строящейся автострады Москва – Минск, первой в стране. У такого человека все на виду, всякое лычко шьется в строку. Мои старые друзья – где они? С Промпартией поступили еще мягко, сейчас расчеты куда жестче. Впрочем, пошлем к черту нашу арестантскую судьбу. Поговорим о чем-нибудь поинтересней. Вы музыку любите? Я так и думал. А Шостакович вам по душе? Статейку эту – «Сумбур в музыке» – читали? Очень, очень хлестко! Чувствуется властительная рука. Выпороли молодца перед всей честной публикой, не пожалели ни юных лет, ни дарования. А я вам скажу вот что. Если и будет в советской музыке потом что-нибудь великое, то его создаст публично высеченный Шостакович. Только бы он снес порку, а это под вопросом. Помните, как в «Городе Глупове» один генерал, посетив какую-то древнюю старушенцию, философски изрек: «По-моему, и десяти розог она не выдержит!» И ведь прав генерал со своей глубокой гносеологией – не вынесла бы та старушка десяти розог, не вынесла! Дай Бог, чтобы Шостакович вынес. У вас закрываются глаза. Ладно, спите, спите, больше мешать не буду.
Я снова заснул и проспал всю ночь. Ночью главного инженера автострады Москва – Минск увели. Утром на его место поселили разбитного красивого парня лет тридцати, с пронзительными глазами. Я спросил у носатого: не требовали меня, пока я спал, на допрос? Глупый вопрос вызвал смех всей камеры. Носатый разъяснил:
– Думаешь, увидели, что задремал, и пожалели будить? Вызовут еще, вызовут – и здорового разбудят, и больного потащат, тут не церемонятся. Жди своего часа.
Он говорил с сильным иностранным акцентом. Я вскоре узнал, что он болгарин, работник Коминтерна. Не то не поладил с самим Димитровым, не то высказался наперекор линии. Потащили для выяснения на Лубянку, а выяснят, что за душой камня не держит, – вернут в прежнее коминтерновское кресло. Так объяснил мне он сам, глубоко уверенный, что попал в собачник – тюремный распределитель – по мелкому недоразумению, оттого и держат вторую неделю без вызова. На третий день его увели из собачника. Только вряд ли он вернулся в покинутое коминтерновское кресло.
Я ждал вызова, засыпал, снова в тревоге просыпался – не идут ли за мной. В камере становилось все жарче. Меня заливал пот, рубашка стала влажной, противно прилипала к телу. В обед пришли за старичком-узбеком.
Он помахал мне рукой и подмигнул – вот видишь, уже выпускают, а я еще не весь свой опий израсходовал. Я улыбнулся ему и тоже махнул рукой. К вечеру духота стала такой тяжкой, что слюна во рту пропала, язык шевелился с трудом. Ко мне подсел разбитной парень и весело хлопнул по плечу.
– Сосед, дыши носом, не разевай так рта. Всю воду выдохнешь, слова не сможешь сказать. Тебя следователь не вызывал?
– У меня малярия, – с усилием выговорил я. – Второй день сижу здесь. Никто не вызывает.
– Вызовут. За что посадили?
– Понятия не имею.
– Значит, скажут. И не скажут – оглоушат. Подберут что пострашнее – и разом по голове, чтобы мигом сбить с копыт. Такова работа.
– И вас оглоушивали и сбивали с копыт?
– Меня зачем? – сказал он чуть ли не с гордостью. – Я сразу признался. Я ведь кто? Натуральный шпион, таких ценят.
– Шпион? До сих пор я встречал шпионов только в книгах.
– Шпион! Уже давно стараюсь. Надоело по четвертушке хлеба в часовых очередях ждать… А кругом – тайн навалом, только навостри уши, пошире разверни глаза, принюхайся к дыму из труб. Я с Урала, там в пятилетку такого понастроили! Два дела хороших провернул. На одном военном заводе важную продукцию давали, все знали – какую. А сколько давали? На одной цифирке «сколько» можно богачом стать. Знаешь, что я открыл? Не сколько, а что! Совсем новая продукция шла с завода, только прикрывали старой, тоже важной, ничего не скажу, но – никакого сравнения. И второе дело не хуже. А на третьем засыпался. Сегодня ночью в пять за мной придут. Боюсь, хана!
– Приговорили к расстрелу?
– Если бы приговорили, сидел бы в камере смертников, а не в собачнике. Шпионов не расходуют понапрасну. Мне следователь сказал: «Ты теперь у нас обменный фонд, будем отдавать за своего, что попался у них». Нет, дело похуже, чем приговор. Приговор всегда могут пересмотреть, а всадят пулю в сердце – какой пересмотр?
– Чего же вы боитесь?
– Утром поведут в аэропорт брать летчика, я с ним добытое передавал. И фамилии его не знаю, только рожами знакомы. Надо к нему подойти и задержать, пока схватят. А он отчаянный и всегда при пистоне. Не раз грозился: «Если надумаешь выдать, мне умереть завтра, тебе – конец сегодня!» Ворошиловский стрелок лучше самого маршала. Вот почему посадили в собачник – чтобы ожидал выхода уже одетым. В общем, если не вернусь, нет меня.
– Будем надеяться, что вернетесь.
Он повалился одетым на нары и тут же захрапел. Я метался на одеяле, не засыпая. Ночь тянулась в бреду и поту. На рассвете в камере появились трое и тихо подергали соседа. Он вскочил и молча пошел за ними. Больше я его не видел. Не знаю, правду ли он говорил об аресте летчика, или то было болезненное воображение. Для хорошего шпиона он все же казался не вполне нормальным.
5
Вызвали меня на допрос на третий или четвертый день пребывания в собачнике. Вели из помещения в помещение, с этажа на этаж, один коридор сменялся другим, пока конвоир не открыл дверь в нужную комнату. В комнате было окно и три двери – одна, в которую я вошел из коридора, и две другие в боковых стенах. В окне виднелась Никольская башня Кремля. Спиной к окну за большим столом сидел высокий крепкий мужчина в военной форме. В петлицах гимнастерки светились два ромба. Мои военные знания были скудны, но что двумя ромбами отмечаются генералы, я уже знал. Меня долго потом удивляло, зачем на такое служебное ничтожество, каким был я, напустили следователя в генеральском чине. А сам важный двухромбовик выглядел вполне интеллигентно, только резко скошенный подбородок не сочетался с широким лицом и небольшими проницательными глазами.
Следователь жестом показал мне на стул, отпустил конвоира, положил на пустой стол лист бумаги и неторопливо начал:
– Моя фамилия Сюганов. Ответьте честно – почему вас арестовали?