Оценить:
 Рейтинг: 0

История России с древнейших времен. Книга XIV. 1766–1772

<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
16 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Несмотря на то что дело Обрезкова было облегчено согласием на инвеституру, он, уезжая в Бухарест, писал Панину: «Беру смелость донести, что, по скудоумному моему мнению и известному турецкому неограниченному отвращению видеть какие-нибудь крепости, на Черном море лежащие, в руках нашего двора, удержание Яникеля и Керчи, кажется, встретит непреодолимое затруднение, тем более ежели Порте не дозволится держать свои гарнизоны в прочих крепостях, в Крыму лежащих; да и кораблеплавание на Черном море по тому же турецкому предубеждению к желаемому концу привести не так-то легко, как иногда заочно полагается; я сие различными опытами знаю, да и многие, коль только не все, интересованы сему препятствовать». По этому случаю Екатерина написала: «Если при мирном договоре не будет одержано – независимость татар, не кораблеплавание на Черном море, не крепости в заливе из Азовского в Черное море, то за верно сказать можно, что со всеми победами мы над турками не выиграли ни гроша, и я первая скажу, что таковой мир будет столь же стыдной, как Прутской и Белградской в рассуждении обстоятельства». Записка была прочтена в Совете 25 октября.

29 октября начался конгресс в Бухаресте, причем перемирие было продолжено до 9 марта будущего года. В конце года дело остановилось на условии о крымских городах, которых Россия требовала для себя. В Петербурге боялись постыдного мира вроде Прутского и Белградского, боялись и продолжения войны, желали иметь свободные руки на юге, будучи встревожены шведскими событиями, грозившими северною войною; а Румянцев пел старую песню о печальном состоянии Первой армии и, следовательно, о необходимости покончить войну, «которая не страшна и не тягостна подлинно по свойствам и силе неприятеля, но по неразрывно с оною совокупленным болезням прямо пагубна. Неложность сего заключения, – продолжал фельдмаршал, – испытали мы, когда моровая язва достигла в самое сердце отчизны нашей. Она в лежащих позади польских местах яд свой отрыгать и паки начала. Бывшая в Фокшанах команда, заразившись оною, и поныне ее претерпевает, а сие наибольшее мне смущение наносит. Другие прилипчивые болезни, и особливо странных родов лихорадки, сделались при истощении наших сил яко следствия неминуемые долговременного здесь пребывания, так общими и всеместными, что редко кто из генералов и полковников не приведен в сущее и крайнейшее изнеможение, страдая долговременно самыми мучительными припадками. Из сего можете судить о числе больных офицеров и рядовых и что все предпринимаемые к выгоде и лечению способы бессильны отвратить, чтоб мы не теряли великого количества людей умирающими. В самых врачах мы терпим толикий недостаток, что к осмотрению и пользованию болящих недостает почти сил их, поелику большая часть их тем же самым немощам жизнью своею пожертвовали».

Но в то самое время, как Румянцев жаловался на недостаток людей в Первой армии, вдруг он получает из Петербурга приказание отправить восемь пехотных полков ко Пскову на случай войны со Швециею. Это предписание было тем оскорбительнее для фельдмаршала, что он получил его не в высочайшем рескрипте, как обыкновенно прежде бывало. Румянцев выразил Панину свое удивление, что в то самое время, когда дела на Бухарестском конгрессе начали приближаться к некоторому соглашению, предпринято уменьшить действующую армию, что должно повести не только к упорству со стороны турок, но и побудить их разорвать конгресс. Румянцев высказывал Панину свое прискорбие и смущение, что в случае крайности в Петербурге решено подорвать крепости и очистить Молдавию и Валахию; фельдмаршал жаловался на это решение, не зная, что оно состоялось по представлению Панина, и приписывая его гр. Орлову.

Определение крымских отношений встречало сильные затруднения на конгрессе; такие же затруднения оно встречало и в самом Крыму. Окончательное улажение дел с ханом Сагиб-Гиреем поручено было генералу Щербинину, который для этого должен был ехать в Бакчисарай. Но перед выездом попались ему в руки копии с писем крымцев к Порте и к очаковскому паше. Из этих писем он увидал, как татары неверны России, как нельзя ни в чем полагаться на их обещания, как они делают все коварно для одного только вида и обмана. Получив еще новые известия о злых умыслах татар, Щербинин счел необходимым отправиться в Крым не иначе как в сопровождении 1500 человек. Когда он расположился лагерем под Бакчисараем, то приехали к нему ханские чиновники, которым он стал объяснять намерения императрицы относительно утверждения навек их вольности и благоденствия под покровительством ее в-ства. Крымцы спросили: «Когда заключено с турками перемирие и мы стали уже вашими союзниками, то для чего вступил в Крым с войском генерал-майор кн. Прозоровский?» «Вступил он до перемирия, – отвечал Щербинин, – нужно было умножить русское войско для вашей собственной безопасности, да и для того, мне известно, что от вашего правительства писано ко всем здешним мурзам о сборе войска и расположении его в тайных местах с дурным умыслом». Крымцы просили указать им тех татар, которые это ему насказали; Щербинин, не желая им этого объявлять, отвечал, что копии писем получены прямо из Константинополя. Потом татары спрашивали, зачем кн. Прозоровский придвигается все ближе к Бакчисараю, и просили остановить его; Щербинин отвечал, что это делается вследствие оскудения провианта и подножного корма, но что он, Щербинин, дал знать Прозоровскому, чтоб остановился и не притеснял жителей. Спросили, зачем при самом Щербинине такая большая свита. Для достоинства торжественного посольства – был ответ. Новый вопрос: выведены ли будут из Крыма русские войска? Ответ: объяснится после.

Когда дело дошло до церемоний аудиенции у хана, то один из чиновников предложил Щербинину, чтоб хан не принимал явно подарков императрицы и не стоял во время поднесения высочайшей грамоты: Щербинин отвечал, что это несходно будет с тою благодарностию, какою они обязаны своей великой благодетельнице, и эти требования наводят на себя только сомнение. «Видно по всему, – писал Щербинин, – что отнюдь не хотят иметь в Крыму русских гарнизонов и не желают быть под покровительством ее в-ства, ибо когда я между разговорами внушал им об опасностях для них с турецкой стороны и по заключении мира, то они отвечали, что ничего от турок не опасаются, почему и кажется, что когда заключен будет мир и русское войско от них уйдет, то опять впустят в Крым турок, к которым по закону, нравам и обычаям имеют полную привязанность и преданность, в чем не только здешние все стоят упорно, но и бывшие в Петербурге посланцы, приемом, содержанием и награждением так щедро облагодетельствованные, теперь обратились к противной стороне. Хан – человек молодой, робкий, весь в руках правителей-стариков, которые во всем указывают на свой закон». Наступало 28 июня, день восшествия на престол императрицы; в отряде у Щербинина должна была происходить пальба, и генерал послал предуведомить об этом крымское правительство, чтоб оно объявило всем жителям для их успокоения. Объявление было сделано в таких выражениях: «У неверных завтра будет скверный праздник с пальбою, о чем всем жителям объявляется».

Генерал кн. Щербинин еще 12 мая доносил, что повсюду татары тайком вооружаются и из побережных мест выходят со всем имением в горы, ни за какую цену русским лошадей не продают. В перехваченных письмах татары просили, чтоб к ним на помощь пришел турецкий флот, писали: «Мы денно и нощно проливаем слезы, ожидая того вожделенного времени, когда придет помощь. Хотя простой наш народ собран и вооружен, но он ни к чему не способен; простой народ если бы не боялся нас, то уже принял бы подданство». Русскому поверенному в делах Веселицкому один приятель говорил: «Здесь все рассуждают, что как скоро генерал Щербинин приедет и его домогательствам воспротивимся, то вдруг нашей страны разорить он не может, потому что мало войска имеет, а пока большое войско вступит, пройдет немало времени и между тем с Портою заключен будет мир; раскаиваются и в прежнем, что, не вступя в сражение, дошли до такого состояния».

В споре о церемониале аудиенции Щербинин должен был уступить, согласился, чтоб хан не принимал тут подарков – пера и сабли, в чем Сагиб-Гирей видел знаки подчиненности и повиновения, которыми он обязывался императрице; хан не согласился и целовать высочайшей грамоты. Аудиенция происходила 4 июля, после чего Щербинин имел с ханом разговор, и когда коснулся пункта охранения Россиею татарской вольности, то Сагиб-Гирей сказал: «На что вольного человека охранять?» «Вольность без охранения не есть вольность, потому что она всегда подвержена похищению», – возразил Щербинин. Когда речь зашла об оставлении русских гарнизонов и флота в некоторых крымских городах, то Щербинин внушил хану, что если турки поведут интригу для его свержения, то он найдет убежище в этих городах; стращал, что хан без русского покровительства и трех дней не пробудет на престоле. Но Сагиб-Гирей не трогался и говорил: «Когда в городах будут стоять гарнизоны и произойдет между гарнизонами и крымским народом несогласие и ссора, то хотя бы и гарнизонное войско было причиною этой ссоры, а виноват все же будет оставаться крымский народ, и в этой ссоре кто будет посредником, кто разберет, от русского ли гарнизона произошла обида или от крымского народа? Когда между нами не будет посредника, то разорение наше так же явно, как что есть день и ночь». При переговорах о союзном трактате между Россиею и Крымом татарские уполномоченные оказывали во всем упорство, говоря: «Ведь мы вольные, следовательно, можем соглашаться и не соглашаться». Для продления времени уполномоченные говорили, что требуемые Россиею крепости состоят под властию хана, и потому они договариваться о них не могут, это дело ханское; а хан говорил, что без стариков сам собою ничего сделать не может. Но хан с этими упрямыми стариками был в меньшинстве. Кроме того что и между самою крымскою знатью была русская партия, депутаты от ногаев согласились на все русские требования, согласились подать императрице прошение, чтоб Россия взяла крепости Керчь и Еникале для охранения татарской вольности. Сагиб-Гирей подписал акт, в котором клялся, что со всем крымским народом отторгается на вечные времена от Порты Оттоманской и будет состоять под покровительством всепресветлейшей государыни Великой Екатерины и ее наследников.

В продолжение всех этих переговоров брат ханский калга Шагин-Гирей жил в Петербурге и умел приобрести расположение императрицы, как видно из ее писем к Бельке и Вольтеру: «У нас теперь здесь калга-султан, брат независимого крымского хана; это молодой человек 25 лет, чрезвычайно умный и желающий образовать себя. Этот крымский дофэн – самый любезный татарин; он хорош собою, умен, образован не по-татарски, пишет стихи, хочет все видеть и все знать; все полюбили его. Он не пропускает ни одного спектакля; по воскресеньям после обеда бывает в (Смольном) монастыре и смотрит, как танцуют воспитанницы. Вы скажете, что это пускать волка в овчарню; не пугайтесь, дело делается вот как: в большой зале находится двойная балюстрада; дети танцуют внутри, а зрители помещаются около балюстрад; это единственный случай, когда родные могут видеть наших барышень, которых не пускают из монастыря». В ноябре Шагин-Гирей был отпущен в Крым, куда должен был ехать через Москву. По этому случаю гр. Панин писал туда к главнокомандующему кн. Волконскому, получившему это место по возвращении из Варшавы: «Что касается до персонального в. с-ства с сим знатным татарином свидания, он сколько одарен природною остротою и рассудком, только горд, надменен и высокомерен во внутренности, блазнясь древностию своего рода, от Чингис-хана происходящего; он не хотел здесь никому первый визит сделать, надобно было с ним формальное изъяснение, чтоб он был и у меня. Я все сие изъясняю в. с-ству для того, что коль свойственно и прилично со стороны вашей оказать к нему уважение обсылкою и приветствием, толь желательно и нужно, соображаясь опять с их же татарским невежеством и грубостию и основываясь на их к туркам раболепстве и трусости, чтоб он сделал первую в. с-ству визиту по важности вашего поста, чина и достоинства, а затем если бы вы ему воздали, но меньше, однако ж, вследствие обязанности и взаимства, а больше по вашей персональной вежливости и привычке к обхождению без всяких обрядов». Но когда сопровождавший Шагин-Гирея князь Путятин стал говорить калге, чтоб сделал первый визит в Москве кн. Волконскому, то Шагин никак не согласился; и, когда Путятин настаивал, калга начал просить, чтоб его в Москву не завозили, а провезли по той же дороге, по какой он в Петербург приехал, ибо слабость его здоровья едва дозволит ему и сидя в карете обозреть такой обширный город, как Москва. «Я, – говорил калга, – человек степной, воспитанный в горах между скотами, не ведущий человеческого обхождения, я не в состоянии буду обходиться с такими знатными особами». Но его требование не заезжать в Москву не было исполнено. Когда Путятин по приезде в этот город поехал к Волконскому и объявил ему, что Шагин-Гирей не хочет сделать ему первого визита, то Волконский решил послать к калге своего адъютанта, который должен был показать ему все любопытное в городе, начиная с Оружейной палаты. Пребывание Шагин-Гирея в России обошлось недешево императорской казне. Не считая содержания на каждый день по 100 руб., получил он тотчас после приезда сверх богатой шубы и прочего платья и шапки 5000 рублей и столовый серебряный сервиз; потом вскоре еще 10000 рублей, а при отпуске 20000 с саблею, оправленною золотом и дорогими каменьями, для свиты своей получил 10000; по случаю бытности его в Царском Селе пожалован ему перстень и табакерка немалой цены, и, наконец, когда он стал говорить, что наделал долгов, которых не в состоянии заплатить, то ему выдали еще 12000 рублей. Гр. Панин, жалуясь кн. Долгорукову, что Шагин-Гирей жил в Петербурге самым расточительным образом, не соблюдая никакого порядка в хозяйстве писал: «Хотя он здесь предъявлял все знаки глубочайшей благодарности, но неизлишне, однако, будет, когда в. с-ство при приличном случае искусным образом изволите дать ему выразуметь, что он по персональному уважению больше награжден, нежели крымцы со всем своим начальством заслуживали по бывшим пред сим происшествиям. Желательно, чтоб он по приезде своем в ваше место (в Полтаву) учинил вам первую визиту». Шагин-Гирей сделал эту учтивость в отношении к покорителю Крыма: татарин понимал важность значения главнокомандующего Второю армиею для будущности Крыма.

Итак, в Петербурге не были довольны «бывшими пред сим происшествиями» в Крыму. Мы видели, что Фридрих II давно уже предсказывал эти происшествия; в начале 1772 года он повторил свои предсказания, убеждая фан-Свитена не беспокоиться условием о независимости татарской. «В этом условии вся трудность, – говорил Фридрих, – ибо с ним русская императрица соединяет идею славы, от которой чрезвычайно трудно будет заставить ее отказаться. Торжествуя повсюду, она требует от униженного неприятеля освобождения рабствовавшего ему народа, и, видя в этом только благо человечества, она не понимает, чтоб можно было препятствовать исполнению такого великодушного намерения. Так заставляет ее смотреть на дело ее воспламененное воображение. Но станем рассуждать хладнокровно и найдем, что эта мнимая независимость есть химера, пустое слово. Предположим, что татары будут объявлены независимыми; может ли Россия надеяться привязать их к себе? Нельзя предположить, чтоб этот народ чувствовал какую-нибудь благодарность к России за освобождение от турецкого ига, потому что ига не существует. Порта возводит и низвергает ханов; но хан не имеет другой власти, кроме предводительства на войне; доходы его состоят в сотне или в 150 тысячах червонных, которые он получает из Константинополя. Каждая орда представляет отдельную маленькую республику, которой мало нужды, кто им назначает начальника для войны и кто его содержит; я вам могу говорить так наверное по точным и подробным сведениям, доставленным моими эмиссарами, которых я там держал в последнюю войну; неужели вы действительно думаете, что эта татарская независимость так опасна?» «Эти соображения, – отвечал фан-Свитен, – так очевидны, что не могут укрыться ни от кого, кто внимательно отнесется к делу; следов. не могли они укрыться от внимания и русского двора; и. так как в Петербурге настаивают на это условие, то я принужден заключить, что там оно вовсе не химера; что там имеются виды очень опасные: что независимость есть только слово, прикрывающее план действительного владычества». «Но, – возразил король, – в случае если Россия захочет потом подчинить себе татар, Порта будет всегда иметь время этому воспротивиться». «Будет поздно, государь, – отвечал фан-Свитен. – Порта долго не будет в состоянии сопротивляться, и потому необходимо заключить такой мир, чтоб равновесие на Востоке было восстановлено и поддержано и чтоб Оттоманской империи не было оставлено неверное существование». Фридрих повторял, что необходимо воспользоваться настоящею минутою для начатия мирных переговоров, ибо от продолжения войны нельзя ожидать ничего хорошего.

Переговоры с Турциею были начаты и не кончились в 1772 году; но кончились переговоры о разделе Польши. 1 февраля, уведомляя Совет о согласии венского двора содействовать начатию мирных переговоров между Россиею и Турциею, гр. Панин сообщил также донесение кн. Голицына, что хотя венский двор, по словам Кауница, и не желал бы раздела Польши, но так как уже сделано об этом соглашение между Россиею и Пруссиею, то и он присоединяется к ним, но предпочел бы получить свою долю лучше из турецких, чем из польских, земель; венский двор хочет окончить это дело как можно скорее и утвердить его установлением союза с Россиею и Пруссиею. По донесении Голицына Кауниц говорил ему: «Я думаю, от проницательности гр. Панина не ускользнуло то обстоятельство, что, принимая систему раздела с целию сохранить равновесие государств, может быть, не предстоит необходимости брать доли от одной Польши; что, в случае если Польша не сможет доставить достаточно материала для ровного раздела между тремя государствами, найдется средство отобрать еще несколько земли у другого государства, которое должно согласиться на это поневоле ввиду соглашения между тремя дворами. Впрочем, я предоставляю русскому двору поразмыслить еще об этом средстве». «Тут можно разуметь одну только Турцию», – заметил Голицын. «Конечно!» – отвечал Кауниц. Потом австрийский канцлер стал внушать, что в новом деле надобно поступать с полною искренностию и сохранять величайший секрет насчет раздела Польши, особенно чтоб не узнали об этом Франция и Англия, которые могут взглянуть на раздел как на дело, противное их интересам, и воспрепятствовать ему всеми средствами.

В то же время Кауниц написал фан-Свитену в Берлин, чтоб предложил Фридриху II прежде всего взять себе австрийскую долю в Польше в обмен на Силезию; если король на это не согласится, требовать для Австрии по желанию императора Иосифа Белграда с частию Сербии и Боснии; если и на это не согласится, то требовать Аншпаха и Байрейта; наконец, в последнем случае согласиться и на соответствующую долю в Польше. Первое предложение, как следовало ожидать, было отвергнуто Фридрихом. «Нет, – сказал он фан-Свитену, – это невозможно; я требую только польской Пруссии, берите свои доли, где найдете для себя лучше, но чтоб это не было на мой счет; император сам мне обещал никогда не думать о возвращении Силезии, и кн. Кауниц формально и торжественно повторил то же самое: не могу и не хочу согласиться ни на какой раздел того, чем владею теперь». Тогда фан-Свитен начал говорить о вознаграждении на счет Турции, и король немедленно согласился. Так описывает разговор фан-Свитен в донесении своему двору. Но сам Фридрих в депеше Сольмсу писал, что он на первое предложение отвечал фан-Свитену: «У меня подагра только в ногах; а такие предложения можно было бы мне делать, если б подагра была у меня в голове; дело идет о Польше, а не о моих владениях». Фан-Свитен говорил: «Карпатские горы отделяют Венгрию от Польши, и все приобретения, какие мы можем сделать за горами, нам невыгодны». На это король отвечал: «Альпы отделяют вас от Италии, однако вы вовсе не равнодушны к обладанию Миланом и Мантуею». Фан-Свитен продолжал: «Нам было бы гораздо выгоднее приобрести от турок Белград и Сербию». На это Фридрих сказал: «Мне очень приятно слышать, что австрийцы не подверглись еще обряду обрезания, в чем их обвиняют; мне приятно слышать, что они хотят получить свою долю от своих приятелей-турок».

Панин 9 февраля читал в Совете письмо свое к кн. Голицыну, где последнему предписывалось засвидетельствовать венскому двору удовольствие императрицы по поводу его последнего объявления, сообщить ему план соглашения петербургского двора с берлинским о Польше и выведать, что именно венский двор желает получить, уверяя наперед, что на приобретения его от Турции Россия так же будет согласна, как и на приобретения от Польши. Действительно, в Петербурге были чрезвычайно довольны последними известиями из Вены; дело казалось решенным, думали, что Австрия, вступая в соглашение с Россиею и Пруссиею, в союз с ними, будет содействовать заключению выгодного мира с Турциею, тем более что сама заявляет теперь желание получить добычу из областей Порты, а это давно уже предлагалось ей Россиею и было отвергнуто. Воображению Екатерины уже представлялось скорое и блистательное окончание польско-турецкой войны, заключение тройного союза между Россиею, Австриею и Пруссиею, который обеспечит мир и даст возможность поправить финансы и провести важные внутренние преобразования. Конвенция с Пруссиею о Польше была подписана (6 февраля), и Екатерина благодарила Фридриха, приписывая ему перемену в политике венского двора. Принц Генрих поздравлял брата с успехом, поставляя на вид, что в случае продолжительности союза между тремя государствами они будут предписывать законы Европе. Но Фридрих был проницательнее брата: он указывал на необходимость борьбы между Австриею и Пруссиею за влияние в Петербурге.

Но Австрия еще раз переменила свой план. Совесть начала мучить Марию-Терезию, которая объявила: «Мы в союзе с Портою, мы взяли у нее деньги: никогда я не решусь ее обобрать, и потому не может быть речи о Сербии и Боснии, единственных областях, нам годных. Остаются Молдавия и Валахия, страны нездоровые, опустошенные, открытые нападениям турок, татар, русских, без крепостей; чтоб удержаться в них, надобно потратить много миллионов и народу». Молдавия и Валахия не годятся для Австрии, так отдать их Польше в вознаграждение за богатые области, которые у нее возьмутся; этого совесть не запрещала Марии-Терезии, которая никак не соглашалась на раздел Польши без вознаграждения последней. Но жестокий Кауниц напал на совесть Марии-Терезии с другой стороны. «Разве позволительно императрице подвергать миллионы собственных подданных всем ужасам войны, которые будут следствием нарушенного равновесия между государствами?» – спрашивал канцлер. Для успокоения императрицы он отказывался от Боснии и Сербии; действительно, взять эти области нехорошо, обидно для турок; он, Кауниц, никогда этого не советовал, на это настаивал император Иосиф; он, Кауниц, советовал и теперь советует взять земли по нижнему Дунаю вплоть до устья, а Молдавию и остальную Бессарабию отдать Польше; несправедливости тут нет никакой, потому что Турция уже потеряла эти земли. Мария-Терезия соглашалась, но объявила, что не намерена брать что-нибудь у Польши. Тут вооружился против канцлерова плана император Иосиф и представил свой новый план. «Каким образом, – спрашивал Иосиф, – можно будет защищать границы, которые растянутся от Адриатического моря до Черного? По какому праву Польша будет чего-нибудь требовать от Австрии, когда та ничего у нее не возьмет? Неужели Австрия обязана вознаграждать Польшу за несправедливости России и Пруссии в отношении к ней? Нам надобно всю Молдавию и Валахию, а Бессарабию кому угодно, лишь бы не русским. Нашею границею должен быть Прут до Дуная, и, отдавая Бессарабию и остальную Молдавию и Валахию туркам, надобно получить от них за это Оршову и Белград. Надобно, чтоб Россия сделала вид, что хочет все удержать за собою, и уступила нам Молдавию и Валахию, а за Бессарабию турки отдадут нам означенные два города». Мария-Терезия была в отчаянии и объявила, что надобно прекратить такое ужасное положение, что она не хочет ничего брать ни у поляков, ни у турок. Кауниц возражал, что между Россиею и Пруссиею уже состоялось соглашение насчет раздела Польши, и потому Австрии надобно сделать одно из двух: или вооруженною рукою воспротивиться разделу, или спокойно смотреть, как вследствие усиления Пруссии и России австрийский дом подвергнется страшной опасности; так как нельзя советовать выбрать ни то ни другое, то остается заявить собственные требования. Мария-Терезия согласилась наконец, что остается одно это средство. Но любопытно то, что после этого согласия фан-Свитену была отправлена депеша, где австрийский двор отвергал сделанное им послом предложение получить вознаграждение на счет Турции, так как предложение это фан-Свитен сделал от себя лично, а не по инструкциям правительства; что же касается до приобретений в Польше, то венский двор не может определить своей доли прежде, чем Россия объявит, что она хочет взять себе. У австрийских историков мы не найдем объяснения этой перемены, но объяснения есть.

По донесению кн. Голицына, 10 февраля (с. с.) он был приглашен к Кауницу, который встретил его с бумагою в руках – то была депеша фан-Свитена из Берлина (от 5 февраля н. с.). Кауниц прочитал ее Голицыну и прибавил, что уже отправлен в Берлин курьер с ответом, где выражено фан-Свитену неодобрение за то, что он предложил вознаградить Австрию на счет Турции. Голицын удивился такому противоречию, ибо незадолго перед этим ему самому сделано было подобное же предложение; он попросил объяснения у Кауница. «Здесь противоречие только видимое, – отвечал тот, – наш двор серьезно расположен сделать некоторые приобретения на счет Порты, не оскорбляя ее открыто; от России, которая по праву завоевания уже владеет обширными турецкими областями, от России зависит удержать часть этих земель и променять другую, уступивши ее потом кому-нибудь третьему».

Оказывается, что молодой император с старым канцлером решили взять свои доли и от Польши, и от Турции, с Пруссиею вести дело об одной Польше, где доля Австрии должна быть равна долям России и Пруссии, а с Россиею вести дело еще о приобретениях от Турции; Россия, нуждаясь в мире с Турциею, согласится на все, лишь бы получить выгодный мир, лишь бы Австрия ему не препятствовала, а содействовала; наконец, этою сделкою можно будет отвлечь Россию от Пруссии и привязать к себе; дружественный тон, в каком говорили в Петербурге с Лобковичем, намеки на восстановление прежнего союза и доверие утверждали эти надежды. Император Иосиф писал брату Леопольду: «Прусский король очень ревниво смотрит на наши непосредственные связи с Россиею, и, кто знает, Порта своим неблагоразумным поведением не даст ли нам законной причины вмешаться в ее дела и будущим годом не положим ли мы в карман Белград и часть Боснии, как этим годом польские воеводства».

Но прусский король был тут с своим ревнивым и внимательным взглядом. Приказывая Сольмсу сообщить русскому двору о своем разговоре с фан-Свитеном насчет Силезии и потом турецких областей, Фридрих писал: «Нерасположение венского двора делить с нами Польшу происходит от желания приобрести любовь поляков, которые всю свою ненависть должны обратить на русских и на нас. Что касается приобретения Белграда и Сербии, я сказал фан-Свитену, что два года тому назад русские предлагали им всевозможные выгоды на счет турок, но они отвергли эти предложения. Признаюсь, что после такого поведения венского двора он не очень заслуживает, чтоб хлопотали в его пользу, и, по-моему, надобно ограничить их куском Польши, чтоб наказать их за их прошлое поведение». Внушение подействовало: по выслушании этой депеши прусского короля Совет в заседании 11 февраля решил, что «так как Австрия, избегая получить равную часть в Польше, хочет обратить все негодование за раздел последней на Россию и короля прусского, то нужно стараться привести венский двор к получению равной части в Польше». Таким образом, вызов Кауница Голицыну остался без ответа, что условило известное поведение Австрии во время Фокшанского и Бухарестского конгрессов.

Для Австрии было важно сближение с Россиею, если б последняя для этого отказалась, от союза с Пруссиею, восстановила бы прежние отношения, бывшие до 1762 года; но обстоятельства были еще не такие, чтоб могли побудить Россию к этому. Прежние елизаветинские отношения были возможны и необходимы, когда со стороны Пруссии обнаруживались беспокойные, завоевательные, опасные для всех соседей стремления, когда Австрию, доведенную до крайности, нужно было поддержать для противовеса Пруссии, когда даже Франция для этой цели изменила свою вековую политику. Но теперь интересы России и Австрии соприкасались в турецком вопросе; Австрия могла бы привлечь Россию на свою сторону, если бы решилась действовать прямо, объясниться откровенно, но она не хотела этого сделать прежде всего из опасения Пруссии, ее влияния на Россию, объяснялась или резко, враждебно, или загадочно. Таким образом, теперь не столько по искусству прусского короля, сколько по вине Австрии перемена русской политики, замена прусского союза австрийским были невозможны, а польское дело могло только возбудить мысль о тройном союзе между Россиею, Пруссиею и Австриею, связанными единством интересов по отношению к Польше. В Петербурге должна была очень нравиться мысль об этом тройном союзе, в котором Россия, при известном соперничестве между Австриею и Пруссиею, естественно должна была получить высшее, примиряющее значение. Но план тройного союза оказывался таким же неудобоисполнимым, как и прежний план Северного союза: соперничество между Австриею и Пруссиею, совершенная разрозненность их интересов не могли допустить союза между ними. Это резко обнаружилось при первой попытке.

6 июня Панин написал Голицыну в Вену: «Я с удовольствием примечаю, что венский и берлинский дворы начинают разуметь друг друга гораздо с меньшею претительностию, нежели до сего было, и вижу из всего этого, в чем они предо мною открываются, что сами они не признают уже невозможным теснейшее соединение и тройной союз наш относительно до сохранения и утверждения общей тишины и покоя в Европе. За какое же себе благодеяние почтет Европа, а особливо Германия, сию нашу систему? И можно ли предполагать рассудительно, чтоб какая-нибудь держава захотела восстать и воспротивиться оной? Да и не каждое ли замешательство между посторонними державами зависеть будет от большего или меньшего наклонения нашей системы в ту или другую сторону, так что по справедливости мир и тишина всей Европы в наших руках будет. По откровенному вашему обращению с кн. Кауницем изволите представить ему без формалитета и аффектации все оное в истинном разуме, так как и в самом существе есть оно собственным моим размышлением. Правда, мне представляются тут объекты, требующие великого уважения и встречающие сильные затруднения; но я признаюсь и в том, что не нахожу совсем неудобовозможным приведение оных в общую связь согласия. Между прочими германскими интересами особливо разумею я предстоящую большую в оных революцию по разрешению наследства курфюршеств Пфальцского и Баварского. Но неужели то, что в намерении, простирающемся до цели или конца какого-либо нового устройства, предприемлется действием оружия, не может никогда средством негоциации до того же приводимо быть? А ежели и не всегда такая невозможность настоит, то и в том предмете не может ли примирено быть противоборствование интересов венского и берлинского дворов? Но когда еще с обеих сторон взаимное истинное желание и добрая вера в том действовать будут, то и не представятся ли выгоднейшие для австрийского дома средства к распоряжению себя с берлинским двором, нежели с версальским, ибо невозможно, кажется, чтоб, не согласуясь ни с тем, ни с другим, отважиться против зависти и помешательств от обоих. Я, будучи уверен о благородном образе мыслей и честности сердца кн. Кауница, нимало не сумневаюсь, что он почтет сам за верх удовольствия и славы своей такое здание, в котором я по склонности моей и по великодушным сентиментам нашей государыни почел бы за особливое счастие быть соучастником, и если кн. Кауниц заблагорассудит сделать мне об оном отзыв для открытия мною к тому первого пути, то покорно прошу уверить его, что я мнение и предложение его о том приму с истинным удовольствием и поступлю так, что, конечно, кн. Кауниц не будет сожалеть об учиненной мне в том доверенности». Кауниц отвечал Голицыну с полною откровенностию. «По моему мнению, – сказал он, – все договоры о союзе и теснейшей дружбе тогда только бывают действительны и полезны, когда договаривающиеся державы совершенно уверены взаимно в добрых и искренних намерениях друг друга. Следуя этому началу, я, с своей стороны, не желаю никогда удаляться от союза с российским двором, ибо уверен не только в великой пользе от этого союза для обоих дворов, но и в праводушии российского двора, на который не отрекусь полагаться во всех случаях. Но иначе рассуждаю я о берлинском дворе, которого скрытная и корыстолюбивая политика мне уже довольно известна, и думаю безошибочно, что этот двор по нынешним тесным связям своим с российским всегда будет стараться не допускать обоих императорских дворов к ближайшему соединению. Впрочем, мне кажется, что бесполезно начинать вдруг разные дела и что по окончании нынешнего польского дела будет больше удобства решить и другие».

Вслед за этим ответом Голицын получил известие о разговоре императора Иосифа с одним доверенным лицом: «Чем более я думаю о польском деле, тем менее могу утаить от себя, что два императорские двора не обратили должного внимания на свои истинные политические интересы, когда решились на раздел Польши. Самую большую выгоду получит от этого, очевидно, король прусский: соединение двух главных частей Прусского государства, большие средства распространить торговлю, качество областей, достающихся ему на долю, – все это даст ему перевес. Поэтому я думаю, что оба двора лучше бы сделали, если б никогда не дотрагивались до Польши, но согласили бы свои взаимные интересы приобретениями от Турции». Пересылая это известие, Голицын писал: «Императрица-королева оказывает решительное отвращение от польского дела и не принимает в нем никакого участия». Последнее известие мы имеем право принять как вполне справедливое; что же касается до первого, то очевидно, что оно было внушено Голицыну нарочно, чтоб поддерживать у русского двора память о возможности и необходимости новых соглашений и новых связей по турецким делам. Что взгляд Иосифа не расходился со взглядом Кауница, что оба сначала хотели сделать хорошие приобретения на счет Польши, а потом обратиться к Турции, ясно видно из вышеприведенного письма Иосифа к Леопольду: в 1772 году взять польские воеводства, а в следующем – Белград и Боснию. Для последнего нужно было продлить войну России с Турциею, истомить обе державы, заставить Россию обратиться к Австрии. Когда Голицын объявил Кауницу о разрыве Фокшанского конгресса, то не приметил «в духе его надлежащей чувствительности, а только просто отозвался, что удивляется, как русские уполномоченные начали переговоры таким предложением, каким следовало кончить». Кауниц должен был так говорить, чтоб показать несостоятельность русских людей, чтоб показать, какую ошибку сделал русский двор, не приняв помощи, посредничества Австрии, поручив ведение дела неопытному Орлову, а не искуснейшему дипломату Тугуту.

Фокшанский конгресс рушился, начался Бухарестский, Россия испугалась шведской революции, уступает туркам – все это очень выгодно для Австрии, все это усиливает надежду, что второе дело не уйдет, а между тем надобно покончить как можно выгоднее первое – польское.

После того как Австрия объявила о своем желании участвовать в разделе Польши и Россия подписала свою конвенцию с Пруссиею об этом разделе, Фридрих II был очень доволен, был доволен Россиею, даже был доволен Австриею. «Подписание нашего соглашения, – писал он Сольмсу 1 марта н. с., – доставило мне бесконечное удовольствие. Я всегда смотрел на это соглашение как на новую связь, которая должна сделать неразрывную дружбу между двумя дворами, и мне трудно было бы выразить вам, как я доволен завершением дела, столь благодетельного для обоих дворов. Риск, которому подвергается австрийский двор, если обманет нас, утверждает меня во мнении, что теперь он действует добросовестно. Другое дело с Франциею. В положении, в каком находится это государство в настоящую минуту, венский двор может обманывать его безнаказанно. На что можно положиться – это взаимная гарантия наших приобретений в Польше, торжественно обещанная венским двором; и дело возможное, что со временем из этого произойдет союз между тремя дворами, против которого я, конечно, не скажу ни слова: напротив, я буду этому очень рад, ибо ничто не в состоянии так утвердить навсегда спокойствие Европы. В самом деле, пока столь могущественные три двора, как наши, будут в дружбе и союзе, никакой другой двор не посмеет ничего предпринять для его нарушения. Таким образом, во всех отношениях я не могу достаточно выразить вам свою радость, что дела приняли самый выгодный и благоприятный оборот».

От 6 марта он писал: «С удовольствием увидал я дружественный тон, с каким граф Панин начал переговоры с Австриею. Нет никакого сомнения, что соглашение последует скоро. Князь Кауниц боится, чтоб французы или англичане не помешали этому делу, и потому он поспешит кончить его как можно скорее. Вы меня спрашиваете, как изложить наши права на Польшу. Думаю, что краткий и простой манифест будет самый приличный. Я посылаю вам проект, который можете показать графу Панину; и он может сделать поправки, как ему заблагорассудится. Думаю, что, передавши его полякам, неприлично было бы превратить дело в адвокатскую речь: три двора должны объявить сообща, что они сами удовлетворили своим требованиям, чего никогда не сделала бы Польша, в которой нет никакого правосудия. Теперь ничто не заставляет спешить взятием во владение польских областей; и граф Панин не должен бояться, что мое нетерпение повредит делу. Впрочем, я того мнения, что надобно кончить польские дела прежде открытия конгресса в Турции. Что касается турок, то их легко заставить переварить раздел Польши, внушая, что благодаря ему русские возвращают им Валахию и Молдавию».

Но Фридрих недолго находился в таком приятном расположении духа. 21 апреля н. с. фан-Свитен объявил ему долю, которую назначил себе венский двор из польских владений: то была вся Галиция, вся Червонная Русь, по которой польские короли величали себя русскими государями. «Черт возьми, господа, у вас, я вижу, отличный аппетит, – сказал Фридрих, взглянувши на карту, – ваша доля так же велика, как моя и русская вместе; поистине у вас отличный аппетит!» Фан-Свитен начал подробно объяснять, что равенство долей не состоит в величине их по ландкарте, но преимущественно в политическом значении, а в этом отношении прусская и русская доли гораздо важнее австрийской; положение польской Пруссии несравненно по удобству округления и свободных сообщений, которые она даст Прусскому государству; Австрия приобретает только земли, а Пруссия – целое королевство. «Правда, – сказал король, – приобретение польской Пруссии мне выгодно; но, с другой стороны, ведь это песок; мне кажется, надобно обращать внимание на плодородие страны и количество народонаселения. Ну, вы определили свою долю немного больше, немного меньше; я не стану придираться, но позвольте вам сказать, что у вас отличный аппетит». Но Фридрих еще прежде знал об австрийской доле и 18 апреля писал Сольмсу: «Доля из раздела, которую австрийцы предоставляют себе, вовсе не меньше польской Пруссии вместе с остальными приобретениями русскими и прусскими, кроме того, она заключает в себе соляные копи польского короля, которые одни приносят дохода миллион талеров. Так особенно постарайтесь обратить внимание графа Панина на алчность, обнаруживаемую в этих претензиях, чтоб он не сделался игрушкою ловкости князя Кауница. Я вам объяснил вред, который последует для моих собственных соляных промыслов, если австрийский двор получит польские промыслы. Из последнего письма русской императрицы я вижу, что спешат окончанием дела с венским двором; я вовсе не намерен этому препятствовать; я хотел бы только уговорить русский двор, чтоб он убавил что-нибудь из австрийских требований, по крайней мере урезал бы те дистрикты, обладание которыми может мне вредить». 22 апреля новая депеша: «Всего важнее теперь определение доли венского двора в разделе Польши. С нетерпением жду известий, как австрийские требования приняты в России. Если венский двор получит все, то не будет никакого равновесия между нашими приобретениями и весы покачнутся на его сторону, тем более что он уже и теперь сильнее меня. Чтоб восстановить равновесие, надобно и наши доли сделать значительнее. Но если Россия не слишком поторопится во всем этом, то я надеюсь, что еще все может уладиться дружелюбно в Петербурге». В Берлине, впрочем, скоро успокоились, нашедши средство примирить австрийские требования с прусскими выгодами. Английский посланник в Берлине дал знать своему двору о письме принца Генриха одному доверенному лицу; в этом письме говорилось: «Требования Австрии чрезмерны; мы должны торговаться с венским двором) как с купцом, и покончить торг, как только можно. Если он не спустит свои требования, то мы поднимем свои. Боятся разрыва, но этого никогда не будет. Участники могут найти выгоду только в соглашении».

В Петербурге 13 апреля в присутствии императрицы в Совете читалось объявление венского двора о польских землях, которые он определил себе. Совет решил, что надобно стараться исключить из австрийской доли соляные копи и город Львов: первые в уважение причин, представленных королем прусским, и также чтоб не лишить польского короля главного дохода, который идет с этих копей; а Львов нельзя отнять у Польши потому, что там составляются и хранятся все акты польского шляхетства. На основании этого решения было сделано венскому двору представление о необходимости ограничить его долю. В этом представлении было вычислено, что Россия получает 550600 душ народонаселения, Австрия – 816800, а Пруссия – 378750.

Сольмс уведомил короля, что Панин уже говорил с кн. Лобковичем о невозможности согласиться на австрийские требования. Фридрих, выражая надежду, что внушения Панина произведут надлежащее действие, писал Сольмсу (17 мая), что надобно желать скорого окончания дела, тем более что Франция не пренебрегает ничем, чтоб поссорить Австрию с Пруссиею. По известиям, полученным в Берлине, Франция надеется успеть в своем намерении, возбуждая Порту к продолжению войны, и вполне убеждена, что ее внушения и убеждения получили полное торжество в Константинополе. Французское министерство воображает также подействовать на императора внушениями, что ему выгоднее действовать слабо в примирении России с Портою, выгоднее для него, чтоб эти государства взаимно истощали друг друга, причем Австрия будет продолжать получать турецкие субсидии. По мнению французских министров, военного и морского, Франция должна предложить Порте выгнать русский флот из Средиземного моря: тогда Порта, ободренная этою диверсиею, будет продолжать войну и вознаградит свои потери, а венский двор, возбужденный таким отважным действием со стороны Франции, возвратится к союзу с нею, чтоб освободиться от соглашения с Россиею и Пруссиею, к которому приступил поневоле. «Планы эти действительно были предложены, – писал король, – но так как у Франции совершенно недостает главных средств – системы, твердости и денег, то, наверное, от них откажутся. Граф Вельгурский (польский уполномоченный во Франции), получивши известие о вступлении австрийских и новых русских войск в Польшу, тотчас поехал в Версаль для сообщения этих известий герцогу Эгильону. Последний выслушал его с неудовольствием и нетерпением, как человек, знающий гораздо более. Когда Вельгурский спросил, что же Франция, неужели покинет Польшу в беде и даст ее в раздел соседям, то герцог отвечал ему: „Как пособить делу? Ваша слабость чрезвычайная, и наши усилия будут бесполезны. Это событие есть следствие вашего разъединения и гадких интриг моего предшественника“». Фридрих писал далее: «Гнев польского короля и его фамилии преимущественно направлен против меня; они бы желали, чтоб Россия и Австрия взяли втрое больше, чем я. Они надеются, что Порта не помирится, узнавши о проекте раздела Польши; надеются также поднять раздор между ними, надеются, наконец, что отдаленные державы поднимутся против наших приобретений».

Дело затянулось, что сильно раздражало Фридриха. «Посылаю к тебе письмо русской императрицы, – писал он брату Генриху, – из него я вижу, что она уже не так довольна австрийцами, как прежде; кн. Кауниц влагает в эти переговоры весь дух шиканства, какой только они допускают. Это меня бесит, ибо замедляет вступление в обладание нашею долею и причиняет всякого рода неприятности как относительно поляков, так и других иностранных держав, которым при таком нерешительном положении не знаешь, что отвечать. Я видел большую часть куска, который выпадает на нашу долю; мы всего больше выигрываем относительно торговли; мы становимся хозяевами всех произведений и всего ввоза Польши; а самая главная наша выгода состоит в том, что, становясь господами хлебной торговли, мы не будем никогда терпеть голода».

Молодой подражатель старого Фридриха император Иосиф также сгорал нетерпением и сильно жаловался брату Леопольду на медленность, с какою велось дело в Вене. Он писал, что никак нельзя уступать требованиям России, что Австрии необходимо иметь часть Краковского воеводства для сообщения с Силезиею и Моравиею; необходимо иметь соляные копи, ибо это почти единственная доходная статья во всей Галиции; необходимо иметь Львов, ибо это единственное место, способное быть правительственным центром. От 17 июня Иосиф уведомлял брата, что генерал Дальтон уже занял соляные копи и привел к присяге чиновников. 9 июля Иосиф писал брату, что дела в Польше идут порядочно, австрийские войска выхватили из-под носа (soufflй) у русских Тынец. Крепкий монастырь Тынец, в котором засели конфедераты, был обложен Суворовым, когда к нему приблизились австрийцы под начальством генерала Дальтона. Последний начал беспрестанно присылать к Суворову с предложениями передать Тынец австрийцам, которым конфедераты охотно отдаются, и напрасно употреблять тут силу и губить людей, где без того обойтись можно. Суворов постоянно отвечал, что конфедераты должны положиться на милость императрицы и сдаться, что он никаких условий с ними постановлять не будет и, сверх того, не может оставить осаду Тынца без приказания главного начальника Бибикова. Тогда Дальтон еще ближе придвинул свой лагерь к войскам Суворова, и многие австрийские офицеры без спросу начали перебегать в Тынец к осажденным. Суворов послал сказать Дальтону, что если кто из австрийцев осмелится пробираться в Тынец, то с ним будет поступлено, как с неприятелем. Дальтон после этого отодвинулся от монастыря и дал Суворову обещание никого более из своих не пускать в Тынец. Но 23 июня ночью по его приказанию 20 человек пехоты и 10 пеших гусар поодиночке пробрались сквозь русские посты в Тынец; но другая команда была окликнута русскими часовыми, спряталась в рожь и взята русским пикетом. На другой же день Дальтон прислал объявить Суворову, что в Тынце уже более не конфедераты, но австрийское войско и потому он, Суворов, не должен не только стрелять в монастырь, но обязан снять осаду. Суворов отвечал, что он этому верить не может, ибо никакой отряд австрийцев в монастырь не проходил, и сам Дальтон обещал никого не пропускать, и действительно прошлую ночь пробежало в Тынец несколько дезертиров; он, Суворов, уверяет ген. Дальтона, что эти дезертиры, по взятии Тынца, возвращены будут в австрийское войско; осада же монастыря и стрельба будут продолжаться по-прежнему. Но Дальтон прислал с требованием, чтоб позволено было провозить в Тынец съестные припасы для пропитания его людей, в противном же случае он окружит Величковский замок, где находился русский отряд, и запретит пропускать туда съестные припасы. Суворов опять отвечал, что так как в Тынце одни возмутители, австрийских войск там быть не может, то и он не может позволить провоза туда съестных припасов. Бибиков, получа эти донесения от Суворова, испугался, чтоб дело не дошло до вооруженного столкновения, и послал приказание в Люблин к ген.-поручику Романиусу ехать под Тынец и постараться прекратить вражду между Суворовым и Дальтоном, а если последний будет продолжать враждебное поведение, то дать знать об этом ему, Бибикову, которого находившийся в Варшаве австрийский генерал граф Ришкур уверил, что Дальтон будет сменен за свои поступки: в то же время Суворову было послано приказание уклоняться от крайностей. Как видно, тот же Ришкур дал знать Дальтону, что может действовать безопасно, ибо у Суворова руки связаны приказанием Бибикова, и Дальтон еще до приезда Романиуса прорвался чрез русский кордон и занял Тынец, а потом, когда приехал Романиус, начал оказывать ему всевозможные учтивости.

Между тем Фридрих II обратился в Петербург с советом согласиться на австрийские требования с тем, чтоб и прусская доля была увеличена городами Данцигом и Торном. 10 июня Сольмс прислал Панину письмо: «Из затруднений, противопоставляемых Австриею для успешного окончания дела, два выхода: первый состоит в том, чтоб открыто воспротивиться намерениям венского двора. Но это поведет далеко, удалит умиротворение Польши, усилит смуту; Россия и Пруссия не смогут привлечь поляков на свою сторону против Австрии, которая обратится к своим старым связям; в Европе возгорится общая война, за что? В этом не легко будет признаться, и, если бы даже война кончилась в нашу пользу, она бросит семена другой войны вследствие вражды, которая возникнет между различными дворами, которые примут в ней участие. Другой выход состоит в применении к обстоятельствам, в удовлетворении австрийским требованиям. Но в таком случае будет несправедливо, чтоб прусский король, который не переставал давать существенные доказательства своей дружбы к России и который, вняв дружественным представлениям императрицы, отказался от приобретения таких частей Польши, которые гораздо важнее для Пруссии, чем краковские соляные промыслы и Львов для Австрии, остался без вознаграждения. Если русский двор, чтоб не погрузить Европу в новую войну, предпочитает уступить требованиям Австрии, то смею ласкать себя надеждою, что он не будет в этом случае противоречить и тому, чтоб прусский король прибавил еще к своей доле города Данциг и Торн, которые и без того уже окружены его новыми владениями и без которых главная выгода приобретения от Польши, состоящая в округлении прусских владений, не будет никогда полною. В этом будет состоять единственная возможность для Пруссии согласиться без труда и отвращения на то, чтоб могущественный и опасный сосед захватил себе такие обширные и важные земли. В этом же заключается единственное средство покончить дело скоро и спокойно. Опасаюсь и того, что если продлятся споры о равенстве долей, то между дворами венским и берлинским произойдет гибельное столкновение». Сольмс обратился к кн. Лобковичу с внушением, чтоб Австрия не препятствовала присоединению Данцига и Торна к Пруссии; Лобкович дал знать об этом Панину и получил от него успокоительный ответ, что Россия никогда не согласится на уступку Пруссии упомянутых городов. Но для этого и Австрия должна была уступить.

12 июля Фридрих писал Сольмсу, что Австрия отказывается от воеводств Люблинского и Хельмского, но никак не хочет отказаться от соляных копей и города Львова и что это последнее слово венского двора. «Зрело размыслив, – писал король, – я вам признаюсь, что, по-моему, если хотят кончить это дело добром, надобно принять австрийские условия. Впрочем, я не предписываю России, как она должна поступить в этом случае, я просто объявляю вам мое мнение». В другой депеше (от 5 августа) король изложил причины, заставлявшие его уступить Австрии: «Переговоры с Портою не привели еще ни к чему; Франция и Англия дурно смотрят на раздел Польши. Быть может, оба эти двора употребляют все усилия, чтоб оттянуть венский двор от русско-прусской системы и заставить его скорей войти в соглашения с Турциею. Если эта интрига им удастся, то мирный конгресс рушится, дела запутаются снова гораздо сильней, чем прежде, и для распутания их встретятся непреодолимые трудности». Депеша Фридриха от 12 июля (н. с.) была прочтена Совету 16 июля (с. с.) вместе с ответом венского двора на русские возражения относительно соляных копей и Львова. Кауниц писал, что его двор соглашается исключить из своих требований воеводства Люблинское и Хельмское, но не может уступить соляных копей и Львова; вместо соляных копей можно отдать польскому королю означенные воеводства, согласиться с Польскою республикою о цене соли при постановлении договора и перевезть шляхетские акты из Львова в Люблин. Решено было согласиться на это и заключить и с венским двором конвенцию о разделе.

31 июля Фридрих писал Сольмсу: «Барон фан-Свитен только что вышел от меня. Он мне сообщил новый проект манифеста о занятии польских областей, который кн. Кауниц сам написал и который в сущности не отличается от манифеста графа Панина. Австрийский министр того мнения, что так как есть разница в положении его двора и русского, то должна быть разница и в манифесте. Я прочел проект внимательно и не нашел ничего сказать против. В политике общее правило: если неопровержимых доказательств нет, то лучше выражаться лаконически и не очень вдаваться в подробности. Я знаю хорошо, что у России много прав поступить так с Польшею, но нельзя того же сказать об нас с Австриею, так что, по моему мнению, лучше сообразоваться с идеями князя Кауница».

Когда все было кончено относительно Польши, то в Вене решили дать знать и Фридриху о своих видах на Турцию. 30 августа Фридрих писал Сольмсу: «Несколько дней тому назад я виделся в Нейссе с графом Дидрихштейном, который, как я думаю, был туда отправлен, чтоб попытать меня. Из его разговоров я вижу ясно, что император и Ласси недовольны приобретениями от Польши. Им бы хотелось выгнать турок из Европы и овладеть всею венгерскою землею, находящеюся на левом берегу Дуная. Они были бы довольны, если б фокшанские конференции прекратились, чтоб помочь русским выгнать турок из Европы, и в таком случае они, пожалуй, согласятся, чтоб Россия взяла себе Молдавию и Валахию. Я думаю, что им очень хочется заключить для этого союз с Россиею, но они боятся, чтоб французы и испанцы не сделали им диверсии в Италии и Фландрии, и потому обращаются ко мне. Для привлечения меня на свою сторону они откажутся от всех приобретений в Польше с тем. чтоб я мог получить для себя течение Варты и все, что пожелаю, в соседстве Силезии. Я хотел узнать, что они намерены сделать с Грециею, но они об этом еще не думали. Я желаю, чтоб граф Орлов заключил мир с турками; но если этого не случится, то мы увидим новую сцену, дело пойдет о союзном договоре, которым венский двор, вероятно, предполагает все определить со своими новыми союзниками. Я отвечал спокойно, что все это дело возможное, успеть в нем нетрудно, если согласиться и действовать искренне, но что должно сначала посоветоваться обо всем с русскою императрицею. Что меня больше всего порадовало, в этих откровениях, так это то, что граф Дидрихштейн вовсе не скрывал дурных отношений, господствующих теперь между его двором и версальским». Сольмс должен был сообщить об этом Панину in extenso.

Прусский посланник в Вене Эдельгейм уведомил своего государя, что Мария-Терезия в большой нерешительности относительно польских дел. Она выставляет угрызение совести, которое причиняет ей соглашение о разделе Польши, и в минуты дурного расположения духа сильно упрекает императора, своего сына, за то, что его свидания с королем прусским послужили первым источником затруднений, в каких она теперь находится. Император очень на это досадует, и утверждают, что ежедневные ссоры между матерью и сыном стали теперь чаще и сильней. Кн. Кауниц, имея большое участие в том, что произвело эти сцены, становится на сторону императора. Сообщая эти известия Сольмсу, Фридрих писал ему (15 ноября): «Гр. Панину нечего этого бояться. Надобно дать свободу действия кн. Кауницу, который, как ловкий министр, знающий расположение духа и характер своей государыни, найдет средство успокоить ее боязливую совесть». В другой депеше (21 ноября) Фридрих уведомлял Сольмса, что Мария-Терезия продолжает терзаться угрызениями совести и прибегла к казуистам. Духовник отвечал, что, не зная законных прав ее на взятые польские области, он не может смотреть на ее предприятие как на большой грех. Другие духовные лица отвечали, что законы, которыми руководятся государства и государи, отличны от законов, которыми руководятся частные лица, и что есть случаи, где императрица может руководствоваться только политическим интересом. Последнее решение приписывают иезуитам.

15 августа в Совете Екатерина подписала рескрипт графу Захару Чернышеву о вступлении между 1 и 7 числами будущего сентября во владение присоединяемых от Польши земель. Чернышев, который первый высказался в пользу этого присоединения, назначен был генерал-губернатором Белоруссии. Прусский король 27 сентября (н. с.) принял присягу от жителей польской Пруссии и в тот же день написал Сольмсу: «Вы скажете гр. Панину, что он может уверить императрицу моим именем, что нынче, в день присяги от Пруссии, я ее уверяю, что она обязала не неблагодарного человека; я не упущу ни одного случая засвидетельствовать ей и России мою признательность не на словах, а на деле».

Что же делалось в Польше в 1772 году, когда судьба ее окончательно решалась между тремя соседними дворами?

В начале года главным предметом разговоров, главным интересом были по-прежнему притеснения от прусских войск. Французский агент доносил своему двору: «В то время как прусский король становится все более и более ненавистен, кажется, Россия хочет смягчить прежнее обращение с поляками, чему служит доказательством приказ Бибикова, требующий от войск строгой дисциплины. Только и разговоров, что о прусских притеснениях, которым особенно подвергается духовенство, и Бенуа объясняет это дело тем, что духовенство главным образом виновато в смуте, и, стесняя духовенство, король вместе с Россиею содействует умиротворению Польши». Только от 29 февраля (н. с.) агент пишет: «В поступках прусского короля обнаруживаются стремления приобресть выгоды постоянные: он хочет овладеть Вармийскою провинциею, потому что его генералы вытребовали у епископа архив». Жерар в Данциге знал дело лучше и 5 марта уведомил свой двор о заключении договора относительно раздела Польши, тогда как товарищ его в Варшаве только 25 марта писал: Сальдерн говорит, что дело кончится плохо для Польши, прусский король непременно получит польскую Пруссию. С другой стороны, видно, что дворы русский и австрийский сближаются; быть может, венский двор согласится на усиление Пруссии, если ему возвратят Силезию или оставят в его власти польские области, которыми он овладел; Россия также будет стараться вознаградить себя на счет Польши. Итак, по-видимому, Польша накануне того дня, в который станет добычею своих соседей. 16 мая агент из Варшавы доносил: «Хотя общее мнение считает раздел Польши делом решенным, но Чарторыйские утверждают, что это вздор».

В самом начале года коронный канцлер Млодзеевский приехал к Сальдерну с жалобами на прусские притеснения. «Не считаете ли вы приличным, – говорил он, – чтобы король обратился к ее и. в-ству, отправил к ней министра для уведомления о поступках и притеснениях прусского короля?» Сальдерн воспользовался случаем, чтоб высказаться. «Я думаю, – отвечал он, – что императрица не примет никакого посла от Польши, пока смута продолжается. Ее и. в-ство очень хорошо помнит все происшедшее здесь в продолжение многих лет; она замечает не только равнодушие польского двора относительно ее, но и явное сопротивление всем ее добрым намерениям. Как вы хотите, чтоб императрица заступилась за Польшу перед прусским королем, когда это единственный государь, который действует единодушно с нею в настоящих делах, и как вы можете думать, чтоб моя государыня захотела сделать неприятность другу, заступаясь за поляков, которые ни теплы, ни холодны и на которых можно смотреть как на врагов России? Я говорю не об одних конфедератах, но обо всех тех, которые хотя не замешаны открыто в настоящие смуты, но действуют под рукою и наполняют Варшаву, я не исключаю даже и двора. Ее и. в-ство не забудет холодности, невнимания, непоследовательности и неправильности в поступках, какие король и его фамилия позволили себе, покровительствуя части народа, возмутившейся против своего короля, поддерживаемого моей государыней. После моей декларации я несколько раз имел разговоры с дядьми короля и вице-канцлерами и объявил им о намерениях ее и. в-ства успокоить Польшу, излагая им, что императрица согласна на изменения в самых существенных пунктах последнего договора, именно даст объяснения относительно гарантии и не откажется ограничить права диссидентов в том случае, если они согласятся сами пожертвовать частью своих прав для отнятия предлога у злонамеренных людей продолжать разбойничества под религиозным знаменем. Что же касается внутренних дел, то императрица требовала только сохранения liberum veto для всей шляхты. Они были очень довольны; но захотели ли воспользоваться добрыми намерениями ее и. в-ства, приступили ли к делу? Князь, воевода русский, сказал, что у нас мало войска в Польше для поддержания этого дела; что республика находится в кризисе и положение ее таково, что не может ухудшиться. Я очень хорошо понимаю смысл этих слов: воевода хотел сказать, что у нас на плечах война, которая может пойти для нас неудачно, ибо он не мог не знать, что у нас в Польше 12000 войска – число очень достаточное для их поддержания, если б они захотели серьезно воспользоваться нашим добрым расположением, вместо того чтоб увеличивать смуту своим бездействием. Короля и республику никто не поддерживает, кроме императрицы; но оказывается ли к ней доверие? Король обращается в другую сторону, обольщаясь надеждою, что может найти подпору в соседе, который до сих пор не оказал ему ни малейших знаков дружбы и пользы, наоборот, покровительствует людям, посягающим на власть и жизнь короля. Венский двор знает и видит все, что король прусский делает в Польше. В другое время он не смотрел бы на это равнодушно. Теперь Австрия не только овладела польскими землями, но, быть может, имеет еще какие-нибудь скрытые виды. Императрица требует у короля и республики благоразумной дружбы, основанной на поддержании естественной польской конституции. Если король и его друзья предпочитают оставаться в бездействии и упорствовать в своем равнодушии, то не ее вина, если она примет меры, соответствующие ее достоинству и интересам ее империи. Я предсказываю, что Польша должна ждать крайней смуты. Не раз я давал вам чувствовать, что прошлое лето вы упустили самую благоприятную минуту успокоить Польшу вашими собственными силами при поддержке России; я давал вам чувствовать, что по упущении этой благоприятной минуты успокоение Польши уже не будет более зависеть от свободной нации, но что вы получите законы и мир из рук ваших соседей. Когда начались жалобы на. поведение короля прусского, то никогда не скрывал я ни от короля, ни от вас, что прусский король будет для вас еще тягостнее и что он более всех пользуется смутою польскою».

Обвинительная речь и приговор по ней были произнесены. Это было последнее объяснение Сальдерна, после чего посол еще настойчивее стал просить об увольнении. В письме от 24 января он умолял императрицу отозвать его из Варшавы или по крайней мере не оставлять его там долее сентября, представляя совершенное расстройство здоровья. Панину Сальдерн писал: «Я не сплю больше, желудок у меня уже больше не варит». Но его оставили до сентября, и поведение его определялось в письме Панина от 28 февраля: «Настоящее положение наших дел с венским двором изменяет совершенно сущность комбинаций, движений и интриг во всем касающемся вашего поста. Вдруг теряет значение множество дел, которые иначе заслуживали бы некоторого внимания с нашей стороны, как, например: 1) тонкая штука Чарторыйских выслужиться своим посредничеством при сближении двух дворов. Это сближение уже произошло, и мы можем поблагодарить Чарторыйских за их услугу только доставлением им удовольствия нечаянности, представляя им узнать об этом соглашении из его последствий. В ожидании развязки они могут вести свою секретную переписку, которой придают такую важность. 2) Равным образом мы должны отвечать молчанием на жалобы поляков против Пруссии. Наше соглашение с прусским королем подписано, после чего было бы противоречием с нашей стороны обращать внимание на жалобы против войск этого государя; наш интерес требует, чтоб он теснил все сильнее и сильнее поляков и был бы в состоянии помочь нам при окончательных объяснениях с Польшею».

В конце мая в Мариенбурге прусский офицер объявил польскому чиновнику, что присоединение польской Пруссии не есть секрет, что это последует по договору с Австриею и Россиею. Польское министерство тотчас же дало знать об этом иностранным министрам в следующих выражениях: «Несчастная Польша, опустошаемая 5 лет собственными жителями и соседями, будет лишена лучших провинций державами, с которыми у нее не было никакого столкновения, которым она не подала никакого законного предлога к жалобе, а на одну из них имела право возлагать надежду и доверие. Как бы жестоко и насильственно ни было поведение России относительно Польши, как бы ни было несправедливо предприятие прусского короля, поступок венского двора, нося тот же характер насилия и несправедливости, является еще более ненавистным, ибо соединен с хитростию и двоедушием».

Сальдерн в глубоком официальном молчании доживал последние дни в Варшаве. Поляки видели в нем падшее величие и потому обратили все свое внимание на Бибикова. Сальдерн не утерпел и послал к Панину донос на главного военного начальника. «Поведение Бибикова, – писал он, – вовсе не соответствует русской системе. Король, его братья и дядья поймали егоза слабую сторону: им управляют женщины, жена маршала Любомирского, гетмана Огинского и другие подставленные королем, чтоб не дать ему прийти в себя. Чарторыйский-канцлер, эта старая лисица, вызвал с тою же целию из Литвы дочь Пршездецкого. Бибиков делает все, что эти люди внушают ему посредством женщин; ему не дают ни одного дня отдыха, чтоб он мог опомниться: то охота, то загородная прогулка, то бал, развлечения всякого рода, сопровождаемые самою низкою лестью и угодничеством со стороны поляков, держат его в цепях. Он не пропускает ни одного вечера у госпожи Огинской, бывать у которой генерал Веймарн запретил русским офицерам по причине поведения ее мужа и фамилии и по причине азартной игры. Но теперь все позволено. Бибиков забывается до такой степени, что преследует всех тех, которых ненавидят Чарторыйские и брат короля. Судите, сколько случаев имеет войсковой начальник притеснять, кого захочет. Я употреблял все средства для удержания его от этого и иногда успевал, особенно когда обращался к нему письменно: он боялся, что отошлю копии ко двору. У него нет секрета, как скоро найдено средство возбудить его тщеславие. Лень, которая берет начало в образе его жизни, останавливает движение дел; часто случается, что более 60 приказов по осьми дней лежат без подписи».

Но подобные донесения теперь вредили только самому Сальдерну. Он отправился в Польшу, по крайней мере по общему мнению, как друг, как самый близкий человек к первенствующему министру графу Панину, а возвращался в Петербург далеко не с таким значением. Недаром ему не хотелось ехать в Варшаву. Он имел славу искуснейшего дельца, и, чем сильнее были возбуждены надежды отправлением его в Польшу, надежды, что он успеет уладить тамошние дела, тем опаснее было потерять прежнюю репутацию неуспехом действий; а неуспех должен был казаться Сальдерну очень и очень возможным, особенно когда дело уже делалось с другого конца и делал его король прусский. Мы видели столкновение Фридриха II с Сальдерном по поводу Северной системы, после чего прусский король почтил русско-голштинского министра своею ненавистию, которая не могла уменьшиться от борьбы Сальдерна в Копенгагене против прусского влияния. Сальдерн, разумеется, платил Фридриху тем же чувством. Когда он был назначен и Варшаву, то прусский король выразился о нем так в разговоре с фан-Свитеном: «Это человек заносчивый, упрямый, самолюбивый, думающий о себе Бог знает что». Но если Фридриху могло не нравиться присутствие Сальдерна в Варшаве, то еще более не должно было ему нравиться присутствие его в Петербурге в самое важное время, когда решался польский вопрос; понятно, как выгодно было для прусского короля, чтоб в это время при первенствующем русском министре не было человека, враждебного Пруссии, твердившего, что ввиду сдержания последней необходимо сближение с Австриею. Действительно, нельзя не заметить, что с отъездом Сальдерна Панин все более и более уступает прусскому влиянию; и есть известия, что отсутствием Сальдерна искусно воспользовались в Берлине. Английский посланник в Петербурге Гуннинг доносил своему двору, что прусский король, давно заметив в графе Панине сильнейшее тщеславие, постарался питать эту страсть так искусно, что сделал первенствующего министра полным своим приверженцем. Подарки хотя и незначительной ценности, но частые и всегда сопровождаемые собственноручными письмами, наполненными самыми лестными выражениями, достигли цели, заставили Панина смотреть на каждое дело согласно с видами его прусского величества; Панин чуть не обожает Фридриха II. Но если так, то легко понять, как Панин должен был смотреть на своего старого друга Сальдерна, который остался при прежних своих чувствах к прусскому королю и не упускал случая высказывать эти чувства, что было хорошо известно Панину явными и тайными путями. Мы видели, что Сальдерн сам передал Панину разговор свой с Млодзеевским, где выставил Фридриха II как государя, более всех пользующегося польскою смутою. Но в других случаях он выражался еще яснее и сильнее. Жерар доносил из Данцига от 6 мая: «Царица чувствует неловкость своего положения и желает, чтоб другие государства восполнили ее бессилие, разрушивши проекты прусского короля. Этот образ мыслей Екатерины II подтверждается словами Сальдерна, которые он с некоторого времени повторяет, именно что король прусский обманул его государыню». Сальдерн позволил себе сказать городовому секретарю Данцига: «Императрица вовсе не одобряет видов короля прусского, но великая нужда в мире заставляет ее закрыть глаза и согласиться на исполнение плана этого государя». Мало того, Сальдерн поручил секретарю предложить магистру присоединиться к городам Торну и Эльбингу и просить или совершенной независимости, или возможности оставаться под покровительством польского короля. Австрийский уполномоченный в Варшаве барон Ревицкий доносил своему двору, что Сальдерн решительно порицает действия первенствующего русского министра. «Без самого тесного союза между Россиею и Австриею, – говорил Сальдерн Ревицкому, – прусский король удалит оба императорские двора на задний план и сам получит важнейшие выгоды». По свидетельству того же Ревицкого, Сальдерн хотел сломить значение магнатов в Польше и некоторым образом уравнять имущественные отношения между частными лицами: он думал помирить народное большинство с разделом Польши надеждою освобождения от притеснений, какие оно терпело от своих соотечественников. Но Панин не согласился на это.

Преемником Сальдерна в Варшаву назначен был действительный камергер барон Штакельберг. По поводу этого назначения английский посланник писал своему министерству: «Так как здесь ничего не делается без совета короля прусского, то лицо, назначенное на место г. Сальдерна, было избрано согласно с его мнением, ибо его гибкий и применяющийся к обстоятельствам характер, по словам его прусского величества, идет к этому посту более, чем характер его предшественника». Мы знаем одно, что Штакельберг поехал с сильными предубеждениями против своего непосредственного предшественника.

В инструкции Штакельбергу, подписанной 11 августа, так объяснялись побуждения, заставившие Россию приступить к разделу польских владений: «Небезызвестно вам, что на польские дела и вследствие их происшедшую войну между Россиею и Турциею совершенно разно смотрели два двора – венский и берлинский. Первый находился в тесном союзе с Франциею, которой политика, всегда противоборствующая политике русской при всех дворах, усиливала и подкрепляла польские мятежи людьми, и деньгами, и воплями своими, и интригами, при помощи больших денег заставила Порту объявить России войну. Подчиняясь влиянию такого союзника, венский двор и сам благоприятствовал конфедератам, давая им убежище в своих землях; не меньше доброжелательства оказывал он Порте. Прусский король, напротив, верно исполнял обязательства союзных договоров, платил субсидии, удерживал на границах шайки конфедератов, внимательно наблюдал за поступками австрийского дома, показывая всегда готовность уведомлять о них своего союзника. Среди двойных забот России в войне с Портою и польскими мятежниками венский двор признал, что нашел удобный случай заплатить себе собственными руками за доброжелательство, оказанное им как Порте, так и конфедератам, и, не прикрывая своих поступков никаким правом или предлогом (?), овладел землями Ципса. Чем меньше русский и берлинский дворы оказали явного внимания к этому движению, тем более подвергли они его обсуждению во внутренности Кабинета, совещаясь друг с другом, как приспособить к этому явлению собственные меры. Надобно было признать одну из мер: или явно протестовать против поступка Австрии, завести переговоры, чтоб принудить венский двор отступиться от захваченной им земли, в случае неуспеха переговоров воспротивиться вооруженною рукою, вступить в войну с Австриею, или поступить одинаково с венским двором, предъявить и с своей стороны претензии на известные польские земли. Так как для равновесия, наблюдаемого между тремя дворами, требовалось, чтоб они или ничего не приобретали от Польши, или чтоб каждый получил одинаковое приращение, то здравая политика предоставляла на выбор одну из двух мер, и ее в-ству осталось принять в уважение, которая из них более может подать способов к скорейшему успокоению Польши и сходнее с правосудием. Императрица не должна была долго колебаться в своем решении. Новая война с державою, граничащею с Польшею на таком большом протяжении земли, служила новою пищею для польских возмущений, и, таким образом, успокоение Польши отдалялось на все время этой новой войны. Императрица подвергала государство свое убыткам и опасности, и за кого? За нацию, для которой она в продолжение стольких лет понапрасну жертвовала величайшим числом людей и денег! За нацию, которая за услуги, благодеяния и бескорыстие платит самою явною неблагодарностию, которая не только вела против нее открытую войну, но еще возбудила против нее неприятеля, опаснейшего для ее государства! Другая сторона дела, наоборот, представляла дружественное содействие трех держав для умиротворения Польши, для решения всех вопросов, которые рано или поздно могли возжечь войну между тою или другою из них и республикою; для сокращения границ последней, чтоб дать ей положение, более сообразное с ее конституциею и с интересами ее соседей, наконец, для самого главного, для сохранения мира в этой части Европы. Взвесивши все эти соображения и принявши решение, императрица занялась средствами для приведения его в исполнение».

7 сентября вместе с прусским министром Бенуа (австрийский, барон Ревицкий, еще не приезжал) Штакельберг передал министерству Польской республики объявление о разделе. Начались частые совещания между королем и его приближенными; следствием было решение сносить все терпеливо, ничего не уступать добровольно, пусть берут все силою, и требовать помощи у дворов европейских, при этом проволакивать время, противопоставляя требованиям трех держав целый лабиринт привязок и формальностей. Король перед одними гремел против России, другим внушал, что русская императрица согласна вместе с ним на образование конфедерации против раздела; он даже дал знать об этом австрийскому послу, чтоб поссорить три державы. Штакельберг вследствие этого старался внушить полякам, что Россия не покровительствует королю, и так как Чарторыйские более не монополисты русских сношений с Польшею, то нация не подвергается опасности быть обманутою. В конце октября Штакельберг имел объяснение с королем. Станислав-Август приготовился и дал полную свободу своему красноречию: «Претерпев столько страданий за отечество, запечатлев своею кровью дружбу и приверженность к императрице и видя, что государство мое обирают самым несправедливым образом, а меня самого доводят до нищеты, я понимаю, что меня могут постигнуть еще большие бедствия, но я их уже не боюсь. Убитый, умирающий почти с голоду, я научился – погибнуть». Штакельберг отвечал спокойно: «Красноречие в. в-ства и сила вашего воображения перенесла вас к лучшим страницам Плутарха и древней истории; но все это не может служить предметом нашего разговора; удостойте снизойти к истории Польши и к истории графа Понятовского». За этим посол изложил ход событий, поведших к несчастию, которое оплакивал король, от прошедшего Штакельберг перешел к настоящему и предложил вопрос: что станется с ним, королем, если 100000 войска наводнят Польшу, возьмут контрибуцию, заставят сейм подписать все, что угодно соседним державам, уйдут, оставя его в жертву злобы врагов его? Король побледнел. Штакельберг воспользовался этим и начал доказывать ему, что его существование зависит от двух условий: от немедленного созвания сейма и отречения от всякой интриги, которая имела бы целию ожесточать поляков и вводить их в заблуждение. Король обещал делать все по желанию посла.

Штакельберг еще не привык к варшавским нечаянностям и потому не верил своим ушам, когда через два дня после приведенного разговора король призвал его опять к себе и объявил, что считает своею обязанностию отправить Браницкого в Париж с протестом против раздела. «Мне ничего больше не остается, – отвечал Штакельберг, – как жалеть о вашем величестве и уведомить свой двор о вашем поступке. Чего вы ожидаете от Франции против трех держав, способных сокрушить всю Европу?» «Ничего, – отвечал король, – но я исполнил свою обязанность». 23 ноября Штакельберг послал декларацию: «Есть предел умеренности, который предписывают правосудие и достоинство дворов. Ее величество императрица надеется, что король не захочет подвергать Польшу бедствиям, необходимому результату медленности, с какою его в-ство приступает к созванию сейма и переговорам, которые одни могут спасти его отечество». Но в то время как Штакельберг принимал меры, чтоб заставить короля переменить свое несчастное поведение, Бенуа твердил ему: «Оставьте его, тем лучше для нас: мы больше возьмем».

Станислав-Август счел своею обязанностью отправить во Францию протест против раздела, объявивши Штакельбергу, что не ждет от этого никаких благоприятных для Польши последствий. Слова его заключали в себе полную правду, хотя, вероятно, короля не оставляла еще надежда, что Западная Европа не останется равнодушною к смелому делу Восточной. Печальное царствование Людовика XV спешило к концу своему истратить все еще оставшиеся материальные и нравственные средства французского правительства. Это правительство объявило, что новая война из-за кого и из-за чего бы то ни было невозможна для него; у Франции оставалось одно средство заявлять свое значение, свою силу – искусная дипломатическая интрига; и действительно, Франция славилась своею школою дипломатов, бороться с которыми было очень трудно дипломатам других стран; знаменитая школа вела свое происхождение от времен кардинала Ришелье. Но этому сильному, блестящему войску, какое представлял корпус французских министров при иностранных дворах, нужен был искусный полководец, который бы из Версаля направлял его движения к общей цели по одной системе. Таким искусным полководцем был заведовавший иностранными делами Франции герцог Шуазель. Как только Россия появилась на сцене общеевропейского действия при Петре Великом, французские государственные люди поняли ее значение и, когда им не удалось втянуть это новое могущество в свои виды, когда Россия по единству тогдашних интересов вступила в союз с враждебною им Австриею, стали вести против России ожесточенную дипломатическую борьбу в Турции, Швеции и Польше. Мастерская перемена политического фронта, союз с Австриею вследствие сознания, что Пруссия Фридриха II гораздо опаснее для Франции, чем монархия Габсбургов, сблизили Францию с Россиею в общем действии, в Семилетней войне. Но перемена русской политики по смерти Елисаветы возобновила прежние неприязненные отношения между Франциею и Россиею, и герцог Шуазель, как истый француз, с знаменитым французским увлечением (furia francese) повел дипломатическую борьбу против петербургского Кабинета, ибо видел ясно, что после Семилетней войны Россия сильнее всех государств в Европе, и, главное, видел, что русская государыня хочет и может пользоваться этою силою для утверждения своего влияния в Европе. Этого не мог сносить Шуазель, хотевший, чтоб при нем Франция, как прежде, имела господствующее влияние на европейские дела; он оскорблялся величием России, как представитель древней, но расстроенной в своих делах фамилии оскорбляется успехами молодого, способного и богатого новичка. Для противодействия России он хотел затянуть еще сильнее узел дружбы с Австриею, устроил союз фамильный посредством брака наследника французского престола с эрцгерцогинею Мариею-Антуанеттою. В России, следя за движениями противника, хотели идти одинаким с ним ходом. Как Шуазель устроил Южный католический союз из Франции, Испании и Австрии, так и в России придумали Северный союз. Этот северный концерт не удался по несходству интересов трех держав, имевших быть главными его членами, – России, Пруссии и Англии; но самое принятие вызова, вступление в открытую дипломатическую борьбу в самых обширных размерах, подражание ходу противника, ведение контрмин раздражало Шуазеля. Попытка отвлечь Пруссию от России оказалась напрасною; в Польше нельзя было воспрепятствовать России возвести на престол Понятовского и проводить известные требования; но Шуазель дождался взрыва неудовольствия, дождался Барской конфедерации и начал помогать конфедератам людьми и деньгами, причем главною целию Шуазеля было продление борьбы, истомление России; цель эта достигалась как нельзя лучше поднятием Турции: и Шуазель успел поднять ее, а между тем неутомимо работал в Швеции в пользу усиления королевской власти. Одним словом, во всех важнейших политических вопросах Россия встречала главным врагом своим Шуазеля; Екатерина имела полное право ненавидеть этого «кучера Европы», как она называла Шуазеля.

Но Фридрих II давно уже начал утешать свою союзницу насчет «кучера Европы». Прусский король знал, что Людовик ХV женщине, не скажу любимой (это было бы слишком чисто), женщине, умевшей угодить ему, готов пожертвовать министром, как бы тот ни был полезен для Франции; прусский король, зная это, считал падение Шуазеля очень возможным и в начале 1769 года писал Екатерине, что в Версали идет сильное движение против Шуазеля, стараются его свергнуть посредством графини Дюбарри, ставшей королевскою любовницею; с Шуазелем, писал Фридрих, падут все его проекты, потому что новые министры обыкновенно ведут дела наоборот, чем как они шли при их предшественниках. Через два года предсказание оправдалось. В конце 1770 года Шуазель, не могший унизиться до раболепства пред Дюбарри, был низвержен и сослан; его место занял герцог Эгильон из партии Дюбарри.

Удалением Шуазеля значению Франции в делах Европы нанесен был решительный удар. Эгильона нельзя было назвать человеком неспособным, не понимавшим интересов Франции; но прежде всего это был человек партий; и главное внимание его было обращено не на внешние дела, а на придворные интриги, на борьбу партий, от исхода которой зависела его судьба; с другой стороны, ему было очень приятно, когда дела Шуазеля разделывались, когда можно было упрекнуть ненавистного предшественника в ошибочности его замысла или распоряжений. Но Эгильон ограничивался упреками на словах; он был рад, когда предприятия Шуазеля не удавались, но самому разделать дела предшественника, вдруг переменить старую систему и создать новую – для этого у него недоставало ни времени, ни энергии, ни способностей. Какое из Шуазелевых дел шло успешно, тому Эгильон не мешал доделываться, например шведскому делу; начать же что-нибудь новое было для него тяжело: так, ему хотелось сближения с Россиею, он был бы рад действовать тут совершенно вопреки поведению Шуазеля, но он начал поздно и вел дело чрезвычайно медленно. Не было общего плана действия, не было ничего выясненного.

В начале 1772 года русский поверенный в делах Хотинский имел разговор с герцогом Эгильоном по поводу мирных условий, предложенных Россиею Турции. Когда Хотинский заметил, что пожертвование Молдавиею и Валахиею с русской стороны должно вести к миру, то Эгильон выразил сомнение во всей своей наружности и вскрикнул: «А Крым к чему? – потом, немного помолчав, прибавил: – Вы знаете, что турки не хотят ничего уступить». Хотинский заметил: «Какое же будет вознаграждение за полученные нашим оружием успехи и понесенные убытки?» Герцог отвечал с холодным видом и вполголоса: «Думаю, что вознаграждение это будет состоять в деньгах. По турецким приготовлениям видно, что Порта вовсе не отказывается от четвертой кампании. Турки знают, что ваши эскадры не в состоянии больше держаться в море, чему и дивиться нечего, когда принуждены десять месяцев в году отправлять службу; от этого корабли испортились и люди гибнут. Турки знают, что пополнение армии рекрутами становится вам трудно по причине мора; остававшиеся в государстве полки истощены; в деньгах также большой недостаток, так что самим министрам вашим платится жалованье бумагою». «Уже с самого начала войны, – сказал Хотинский, – слыхал я такие рассуждения; давно ждут, что мы истощимся. Правда, война нам тяжела; но так как у нас нет государственного долга и содержание войска стоит дешевле, чем в других странах, то и можем мы вынести военные издержки долее других государств, которые и побогаче нас. Что касается флота, то возвращавшиеся с него чрез Францию переводчик Лизакевич и поручик Прощин сказывали мне, что на эскадрах все благополучно». «Набор страшно тягостен для дворянства, – возразил Эгильон, – теперь принуждены давать осьмого человека». «Вам сообщено ложное известие, – сказал Хотинский, – набирают 80000 человек, следовательно, жребий падает с лишком на сотого человека, ибо в подушном окладе записано более 9 миллионов душ». «У нас есть обстоятельные известия, – продолжал герцог, – вычтя детей, стариков и вольных людей, немного останется годных в службу. План вашей государыни содержать армию в Крыму, другую на Дунае и флот в архипелаге, бесспорно, хорош, славен и велик, но такие планы должны быть маскированы, иначе в случае продолжительности войны не имеют ожидаемого успеха; примером служит наш поход в Баварию: первая кампания была блестяща, а после армия исчезла от болезней и недостатка в рекрутах». Когда Хотинский распространился о пользе бумажных денег, то Эгильон отвечал: «Вообще этот легкий способ приобретать деньги вреден, потому что обыкновенно ведет к злоупотреблениям. Мне нечего вам говорить, какие от того. у нас родились беды, вы сами их видите».

В марте был другой любопытный разговор. Эгильон: Равновесие в Европе нарушится, если вы успеете предписать туркам мир на трех условиях: свободное мореплавание по Черному морю, гавань на нем и независимость татар. С такими выгодами вы скоро будете и в Константинополе, и тогда кто вас оттуда выживет? Хотинский : Кто захочет. Эгильон : Кто же это? Хотинский (с улыбкою): Вы первые, потом австрийцы и англичане. Эгильон : Тогда уже будет поздно. Хотинский : Неужели вы серьезно так думаете? Эгильон : Совершенно серьезно. Хотинский : В таком случае и я вам признаюсь, что выгоды, которые мы себе выговариваем, более славны для нас, чем полезны, ибо что касается мореплавания, то представляю вам в пример, какой успех имеем мы на Балтийском море, которое нам открыто. Вы знаете, что нашу торговлю производят чужие народы, и, несмотря на все старания поощрять наш народ к морской торговле, он на это не поддается, из чего ясно видно, что нет в нем к этому промыслу склонности. Крымские татары останутся независимыми. Эгильон : Какая может быть их независимость? Вы уже выбрали им и хана, который будет вам предан. Когда вам понадобится, нашлете вы их на Венгрию и другие австрийские земли, которые они разорят прежде, чем венский двор успеет оглянуться и собрать рассеянные по Италии и Фландрии свои войска. Можно ли вам предписать, чтоб вы имели на Черном море только десять, двадцать или тридцать кораблей и о скольких пушках? Вы и так уже сильны с королем прусским; вы теперь дружны с ним, и он все вам позволяет, но со временем и с ним вы справитесь. Вы безопасны по своему положению: кто пойдет нападать на вас в такую даль? Впрочем, вы делаете хорошо, настаивая на получении этих выгод. Я бы то же на вашем месте сделал, но сомневаюсь, чтоб турки вам уступили.

11 марта Хотинский в первый раз сообщил своему двору о парижских слухах, что Россия, Пруссия и Австрия сговариваются насчет раздела Польши. 27 марта Хотинский был у Эгильона, который повторил ему прежнее: «Если турки отступятся от Крыма, то чрез два года он будет в ваших руках, а Константинополь – чрез четыре». Но многозначительнее было восклицание герцога в конце разговора: «Венский двор сделал великую ошибку!» В разговоре, происходившем в апреле, Хотинский между прочим сказал Эгильону: «Право, герцог, надобно бы вам оказать услугу и туркам, и нам, и всему человечеству, уговорив Порту быть посговорчивее». «Как, вы хотите, – отвечал Эгильон, – чтоб мы подали такой совет, когда мы же и побудили турок к войне? Сверх того, наш кредит не очень велик. Сделали глупость, что позволили пройти вашему флоту». От 26 апреля Хотинский писал Панину: «Здесь совершенно уверены, что должен последовать раздел некоторой части Польши между Россиею, Австриею и Пруссиею. Как на нас сердятся и попрекают нам по этому делу, можете себе вообразить. Не думали здесь, чтоб когда-либо венский двор согласился на раздробление Польши, способствующее усилению нашему, а больше всего короля прусского, государя предприимчивого и без того уже опасного австрийскому дому».

<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
16 из 17