Оценить:
 Рейтинг: 0

История России с древнейших времен. Книга XIV. 1766–1772

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
12 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Австрия готова была делить все со всеми. Не нужно было проницательности Фридриха II, чтоб подметить в молодом императоре Иосифе страшное честолюбие, стремление во что бы то ни стало выдвинуться на первый план, увеличить свое государство, вознаградить потери, понесенные в последние войны. Не будучи ни в чем самостоятелен, Иосиф в своем честолюбии распалялся примером Фридриха II: удача прусского короля, который успел приобрести такое важное значение, не разбирая средств при усилении своего государства, эта удача не давала спать Иосифу. Но трудно сказать, кто был честолюбивее, молодой ли император или старый канцлер князь Кауниц: последний также думал об одном, чтоб Австрия, пользуясь благоприятными обстоятельствами, вознаградила себя за уступки, которые принуждена была сделать при заключении последнего мира, несмотря на блестящее дело канцлера, перемену вековой политической системы Европы, несмотря на союз Австрии с Франциею. Силезия потеряна; молодые государства – Россия и Пруссия – берут явный верх, союз старых государств – Австрии, Франции, Испании – едва ли в состоянии противиться молодым. Но не надобно унывать; надобно дождаться благоприятных обстоятельств и воспользоваться ими для увеличения Австрии, для поднятия ее значения на прежнюю высоту, чтоб не говорили, что время Кауница было время несчастное, бесславное для Австрии, время земельных утрат, потери незабвенной Силезии; быть может, удастся и Силезию возвратить не путем войны, а посредством дипломатических сделок; если же не удастся возвратить Силезию, то можно сделать другие приобретения, равносильные. Что выбрать, что взять? Глаза разбегаются. Поделить Польшу легче всего. Прусский король будет непременно в мутной воде рыбу ловить, но всю не выловит, поделится. А с другой стороны, Турция: последний мир с нею был постыдный; сделаны были Порте важные земельные уступки; надобно воспользоваться благоприятными обстоятельствами, мутною водою, и возвратить потерянное. Так что же, Польша или Турция? Выбор труден; лучше всего и то и другое. А тут прусский король нарочно раздражает эту страсть к чужому добру, выставляя со всех сторон приманки с целию увидать, за что Австрия охотнее всего схватится. На прощальной аудиенции австрийского посланника Нюгента Фридрих указывал на Баварию, которая отлично может округлить Австрию, указывал на Лотарингию и Эльзас, которые в две кампании можно отнять у Франции; указывал на очень удобное для Австрии округление в Италии, и, между прочим, посредством венецианских владений; захват областей у этих одряхлевших республик подразумевался как дело самое естественное. За доброжелательство надобно было заплатить таким же доброжелательством; добрый человек так бескорыстно отдает все Австрии; учтивость требовала и с австрийской стороны предложить что-нибудь доброму человеку. Нюгент говорил Фридриху, что и ему нетрудно округлить свои владения, протянувши линию от прусских границ чрез Грауденц, Торн, Познань до Глогау: «Все, что найдется между этою линиею и морем, будет очень пригодно в. в-ству; а если возьмете еще епископство Вармийское, то округление будет полное». Король не отвечал ни слова и задумался. Нюгент зашел слишком далеко; его предложение было так важно, что не могло быть предметом простого разговора.

Два страстных охотника до приобретений: кипучий, беспокойный молодой человек и осторожный, спокойный, педантливый старик подле Марии-Терезии, знаменитой императрицы-королевы, которая взяла в соправители по наследственным австрийским землям сына своего германского императора Иосифа II и удержала старого канцлера князя Кауница; последний как олицетворенная опытность, практическая мудрость должен сдерживать кипучего Иосифа, руководить им согласно с ее видами, ведь Кауниц совершенно согласен с нею! Это была уже не прежняя Мария-Терезия, которая заставила венгерцев кричать: «Умрем за нашего короля Марию-Терезию!» Царствование, протекшее в тяжелой борьбе, когда нужно было отбиваться от врагов, нападавших отовсюду, когда нужно было с страшными усилиями спасать наследие предков от бесцеремонных хищников, такое царствование истомило Марию-Терезию. «Я прихожу в ужас при мысли, сколько крови пролито в мое царствование, – говорила она, – только крайняя необходимость может заставить меня быть виновницею пролития хотя одной капли еще». Кроме того, Мария-Терезия была религиозная, совестливая старушка: заступиться за Турцию и воевать с Россиею – об этом она и слышать не хотела, во-первых, потому, что это значило бы воевать с христианами за неверных; во-вторых, Россия вела справедливую войну, ибо ее вовсе не хотела, турки были зачинщиками. Одинаково Мария-Терезия не хотела и воевать с турками и отнимать у них земли, потому что считала себя обязанною Порте, которая не трогала Австрию во все время тяжелой борьбы ее с врагами; тем менее императрица-королева хотела делить Польшу, обижать страну, нисколько не враждебную, христианскую и, главное, католическую. И, несмотря, однако, на все свое отвращение к войне, на религиозность и совестливость, Мария-Терезия не выдерживала до конца, каждый план, противоречивший ее взглядам и желаниям, она встречала с отвращением, с протестами и воплями, затягивала дело своею нерешительностью, которою выводила из терпения своего пылкого сына, но наконец уступала, не переставая протестовать и жаловаться. Екатерина, не любившая Марию-Терезию, писала о ней: «Когда я прочла, что Мария-Терезия по кончине мужа ее уехала в монастырь, я заключила, что она постричься намерена, однако же по прошествии 24 часов она опять приехала. Бецкой говорит, знать она с Кауницем конферировала, а мне кажется, что у нас на Москве много есть подобных барынь». Но относительно политической невыдержанности нельзя смотреть очень строго на поведение Марии-Терезии: время ее царствования до окончания Семилетней войны, несмотря на всю свою тяжесть, отличалось простотою задачи; Мария-Терезия привыкла считать себя обиженною, ограбленною, жертвою величайшей несправедливости; и вся ее деятельность имела целию возвратить похищенное, охранить отцовское наследство от дальнейших расхищений.

Борьба кончилась; утомленная ею, Мария-Терезия хочет спокойно провести остальную жизнь, сохраняя славу честной, безукоризненной деятельности. Но тут, с одной стороны, сын-соправитель, с другой – канцлер твердят постоянно: нельзя сохранять спокойного, страдательного положения; Россия усиливается, Пруссия усиливается, Австрия, если не хочет быть ими задавленною, также должна усиливаться, брать, что только попадется под руки; дело идет о целости монархии, о благе подданных; что станется с ними, если Австрия окажется слабее своих соседей? И Мария-Терезия с горькими жалобами соглашается на меры, которые считает незаконными, которые отнимут у нее репутацию честности.

Мария-Терезия сначала не хотела и слышать о свидании Иосифа с заклятым врагом своим Фридрихом II, но потом согласилась; согласилась на первое свидание, согласилась и на второе, при котором должен был присутствовать сам Кауниц, ибо дело шло уже не о первом знакомстве только, не о размене взаимными комплиментами и уверениями, что старая вражда забыта и готовы жить в дружбе, теперь Россия одержала блистательные победы над турками на суше и на море; надобно было принять общие меры, как бы остановить эти успехи, как бы помешать, чтоб мир не был очень выгоден для России, не дать ей решительного преобладания в Восточной Европе. Турция, которая в начале года не хотела мира, приглашала Австрию выгнать русских из Польши и поделить последнюю, теперь Турция, испуганная Кагулом и Чесмою, обратилась к Австрии с просьбою о посредничестве, не отказываясь просить о том же и Пруссию. «В этом случае, – писал Кауниц Иосифу, – несчастие послужило к добру: турки наконец захотели мира и нашего посредничества. Теперь надобно заставить Россию захотеть того и другого – в этом-то все и дело, тут-то и весь труд (hoc opus, hic labor). Это нелегко в настоящую минуту энтузиазма; однако я думаю, что это не невозможно, если король прусский этого искренне захочет, а хотеть этого требует его интерес».

В начале сентября (н. с.) в Нейштадте моравском последовало второе свидание Иосифа и Кауница с Фридрихом. «В прусском короле я не нашел ни всего хорошего, ни всего дурного, что об нем мне наговорили, – писал Кауниц Марии-Терезии. – Фридрих начал разговор со мною с того, что сильно желает скорейшего заключения мира между Россиею и Портою; он хотел меня уверить, что это гораздо нужнее для нас, чем для него, ибо при несомненных успехах своего оружия русские перейдут Дунай, чего мы позволить не можем, и таким образом будем вовлечены в прямую войну с русскими, которая мало-помалу может произвести всеобщую войну, а это должно предупредить в интересе человечества и в интересе прусском и австрийском. Заключение мира, по его мнению, не может представлять больших затруднений, ибо, вероятно, русские удовольствуются Азовом; относительно же Молдавии и Валахии удовольствуются тем, что там будут владетели, независимые от Порты; турки по печальному положению своих дел, конечно, не отвергнут таких умеренных условий; и надобно стараться, чтоб мир был заключен нынешнею же зимою. Я, – продолжает Кауниц, – услыхав такие необдуманные мысли, отвечал, что на подобных условиях мир заключить нелегко: турки могут выдерживать войну долее, чем Россия, да и перемена военного счастия не невозможна; кроме того, русская армия подвержена чуме, которая в короткое время может сделать столько зла русской империи, что самые большие военные успехи будут не в состоянии ее вознаградить; Россия не может иметь химерических идей разрушить Оттоманскую империю или отнять у нее сколько-нибудь значительные области, зная, что мы, Австрия и Пруссия, не можем этого позволить. Король мне возразил, что я ошибаюсь насчет средств России продолжать войну, сухопутная война стоит ей очень дешево: до сих пор она обошлась ей в 200000 рублей; морская стоит немного дороже, но Россия сделала иностранный заем в 7000000 флоринов; русская императрица со времени вступления своего на престол значительно увеличила свои доходы, средства у ней для войны есть, и потому мы должны употребить все старания уговорить Порту и Россию к миру. Я отвечал, что мы готовы ускорить момент заключения мира, но без него все наши усилия останутся тщетны, особенно относительно России».

Во втором разговоре с Кауницем Фридрих, по словам австрийского канцлера, изменил предполагаемые условия мира. «Устроим мир как можно скорее, – сказал он, – русские, вероятно, будут требовать Азова и Крыма, но я надеюсь, что они отстанут от своих претензий на Молдавию и Валахию, быть может, даже не станут требовать, чтоб эти княжества имели владетелей, независимых от Порты». Кауниц повторял, что ускорение мира зависит от Фридриха, который должен употребить все свое влияние на русскую императрицу. «Вы не знаете русской императрицы, – отвечал король, – она очень горда, очень честолюбива, очень тщеславна, и поэтому ладить с нею трудно; так как она женщина, то с нею нельзя говорить, как мы говорим с министром; с нею надобно поступать осторожно, чтоб не раздражить ее. Впрочем, я последую вашим советам, только дайте мне оружие в руки, чтоб мне можно было ее напугать. Не можете ли вы написать Румянцеву, что вы надеетесь, что он не станет переходить Дунай; или не можете ли вы уговорить Францию объявить вам, что если русские перейдут Дунай и вы за это объявите войну России, то она пришлет вам на помощь 100000 войска; вы мне сообщите это известие, и я употреблю его в дело». Кауниц писал Марии-Терезии, что он изумился, услыхав от такого умного государя такие детские идеи, и поспешил отвечать, что оба средства не годятся: первое, потому что нельзя грозить, не решившись заранее исполнить угрозу, и что один переход русского войска через Дунай не может служить достаточной причиною разрыва Австрии с Россиею; второе, потому что Россия сочтет подобное объявление Франции шуткой и не обратит на него никакого внимания.

Напрасно австрийский канцлер поспешил назвать идеи Фридриха II детскими. Прусский король достиг своей цели: ему было нужно знать, в какой степени Австрия вместе с Франциею своим вмешательством в русско-турецкие отношения могли препятствовать его собственным планам; и Кауниц проговорился, что Австрия не решилась на войну и, конечно, не решится, не станет грозить, ибо не имеет средств привести угрозу в исполнение, даже переход Румянцева через Дунай не вызовет с ее стороны никакого движения; что, наконец, связь Австрии с Франциею, по-видимому столь внушительная, в сущности не представляет ничего важного. Фридрих увидал, что дело в его руках, что Австрия без него не двинется и будет служить для него орудием.

В Нейштадте было решено, что Фридрих передаст в Петербург желание Порты вступить в мирные переговоры при посредстве Австрии и Пруссии. Кроме того, были приняты условия дальнейших отношений Пруссии к Австрии не в виде договора, но письменно, и эта записка названа «Политическим катехизисом»; из нее для нас замечательны следующие статьи: «Ни один из двух дворов во всем том, что не будет прямо противно его интересам, не воспротивится выгоде другого, если дело не будет чрезвычайной важности. Если же дело будет идти о приобретениях значительных или очень важных, то об этом дружески предупредят друг друга и заблаговременно условятся о взаимной и пропорциональной выгоде, на которую один из двух дворов не только согласится, но в получении которой будет добросовестно содействовать другому, если нужда того потребует». Эти статьи важны для нас по отношению к захвату австрийцами польских областей Ципса, Новитарга, Чорстына и богатых соляными копями местностей Велички и Бохни под предлогом, что эти земли до 1412 года принадлежали Венгрии, а в это время были заложены Польше. Занятие войсками этих земель произошло прежде нейштадтского свидания, но объявление со стороны Австрии, что она вспомнила то, о чем забыла с 1412 года, и присоединяет к Венгрии принадлежащие ей когда-то земли, произошло гораздо позднее свидания, именно в конце ноября 1770 года. Мы не станем утверждать, что насчет этого занятия было соглашение в Нейштадте, что тут же была речь вообще о разделе Польши; очевидно одно, что «Политический катехизис» был предложен в объяснение захвата означенных польских областей, который подходил под первую часть катехизиса как приобретение нечрезвычайной важности. Когда катехизис был принят Фридрихом, то венский двор и объявил, что удерживает за собою занятые земли как прежде принадлежавшие Венгрии. Понятно, что если Австрия первая воспользовалась катехизисом, то надобно было ждать, что воспользуется им и Фридрих. По возвращении из Нейштадта Иосиф и Кауниц один сильнее другого внушали Марии-Терезии, что с содействием прусского короля все пойдет хорошо, а без него нельзя ничего предпринимать, и Кауниц прямо представлял, что Фридриха за войну против России надобно вознаградить Курляндиею и Семигалиею. «Конечно, – замечал Кауниц, – королю гораздо было бы приятнее получить польскую Пруссию и епископство Вармийское, но такие приобретения были бы очень значительны, и Австрия не могла бы никак согласиться на них без соответственного увеличения своих владений; это увеличение должно произойти вследствие присоединения земель от Польши и от Турции по соглашению с обеими державами». «План раздела, – отвечала Мария-Терезия, – широко задуман; но он выше моих понятий». Иосифа не останавливали эти замечания матери; после свидания с Фридрихом политика захвата взяла верх в Вене, здесь уже не боялись более русских успехов в войне с турками. По мнению Иосифа, Тугут должен был уговаривать Порту, чтоб она не заключала слишком невыгодного для себя мира с Россиею, должен был уверить ее, что сохранение Турции и ее благосостояния Австрия принимает горячо к сердцу и окажет ей сильную помощь по требованию обстоятельств и в надлежащее время. «Образ наших действий определен, – писал Иосиф брату Леопольду, – он состоит в том, чтоб представлять королю прусскому все опасности от усиления России и предложить ему действовать вместе всеми средствами для воспрепятствования этому; если он не предложит ничего, то мы по крайней мере будем препятствовать скорому и постыдному миру, какой может заключить Порта. Другая кампания ослабит обе воюющие стороны и может или уменьшить выгоды России, или увеличить их в такой степени, что мы должны будем действовать. Это может произойти двояким образом: 1) если русские прорвутся через Дунай и пойдут к Адрианополю, то для нас наступит время двинуть войска на Дунай для отрезания им обратного перехода, что принудит их к поспешному отступлению, во время которого армия их может быть уничтожена; и турки, спасенные от погибели, легче согласятся на вознаграждение наших издержек, т.е. на уступки части Валахии, отданной по Белградскому миру и лежащей между Банатом, Трансильваниею, Дунаем и рекою Алтою; 2) если русские будут угрожать Константинополю и всей империи нападением со стороны моря, прорвавшись чрез Дарданеллы, тогда нам необходимо будет занять ближайшие к нам провинции прежде, чем займут их русские. Для этих двух случаев императрица решилась приготовить 50000 войска и велела сделать заем в четыре миллиона». Фридрих II исполнил принятое им на себя поручение: 14 сентября (н. с.) он написал русской императрице письмо с увещанием к миру и с предложением своего посредничества, которого просила Порта: «Если в качестве доброго и верного союзника я могу сообщить вам свои мысли, то мне кажется, что в настоящую минуту мир необходим для избежания всеобщей войны, которую Франция старается воспламенить в Европе; мне известны ее движения в Вене с целию ожесточить и возбудить зависть во всех сердцах. Ваше и. в-ство уничтожите эти пагубные намерения, прекратив войну, столь славную для вашего оружия, для ваших обширных планов, для блеска вашего царствования, и показавши при заключении мира знаки умеренности». Распространяясь о значении умеренности и милосердия для великих земли, Фридрих обращал внимание Екатерины на польские смуты, на необходимость их окончания прочным, а не временным только примирением, а для этого указывал на необходимость диссидентам умерить свои требования, о чем они сами должны просить императрицу. Он выражал уверенность, что австрийцы соединятся с ним и заставят конфедератов подписать новые условия. 16 сентября это письмо Фридриха было представлено Совету, после чего гр. Панин предложил отвечать прусскому королю: 1) что прежде начатия каких-либо переговоров с турками надобно стараться об освобождении Обрезкова и после освобождения никак не оставлять его в Константинополе, ибо и теперь может случиться то же, что в 1714 году, когда турки русского министра в тюрьму сажали и выпускали, смотря по обстоятельствам; 2) что относительно посредничества особа прусского короля, как искреннего нашего союзника, нам очень приятна, когда турки сами выбрали его посредником; но при этом надобно признаться, что нас приводят в беспокойство деликатные отношения к английскому двору, который с начала войны употребил все средства для восстановления спокойствия и оказывал нам всевозможные услуги при проходе наших эскадр, почему мы обещались признать его посредником в случае надобности; посредничество венского двора приводит нас еще в большее беспокойство: опасно, чтоб Франция по примеру англичан не вмешалась в посредничество, чего мы отнюдь допустить не намерены. На основании всего этого просить короля, чтоб он вместе с венским двором уклонился от имени посредника; а мы с своей стороны будем производить переговоры с полною откровенностию и принимать всякие представления берлинского и венского дворов. Если же необходимо надобно будет принять медиацию, продолжал Панин, то надобно будет стараться призвать к ней Англию, а Францию не допустить, и предложил свое мнение, на каких условиях может быть заключен мир с турками. Эти условия были: 1) удержать за собою Азов и Таганрог и требовать свободы для наших купеческих судов проезжать из Азовского в Черное море; 2) истребовать генеральную амнистию всем тем, которые для своей защиты подняли против Порты оружие; если же между тем наш флот овладеет каким-нибудь островом в архипелаге, то и его надобно выговорить; 3) татарам, если они отторгнутся от власти турецкой, оставаться в независимости; 4) справедливость требовала бы удержать княжества Молдавское и Валашское для вознаграждения военных убытков, которые простираются до 25 миллионов; но так как ее и. в-ство с самого восшествия своего на престол своею политическою системою изволила доказать всем чужестранным дворам, что она не ищет распространения своей империи приобретением земель, то требовать, чтоб в вознаграждение военных убытков княжества эти были нам оставлены на столько лет, во сколько уплата за военные издержки быть может выбрана из годовых их доходов; но императрица пожертвует и этим вознаграждением, если Молдавия и Валахия объявлены будут независимыми и Дунай будет поставлен турецкою границею. Мнение Панина относительно ответа прусскому королю было принято, и в этом смысле было написано письмо императрицы к Фридриху II, где отклонялось посредничество и принимались с благодарностию добрые услуги верного союзника: добрые услуги могли начаться только по получении визирского ответа на предложение графа Румянцева. В своем письме к Фридриху по поводу необходимости отклонить французское посредничество Екатерина называет герцога Шуазеля «заклятым врагом своего государства и своей особы».

Посредничество было отклонено, но 1 октября приехал в Петербург особого рода посредник. Летом, когда Фридрих сбирался на свидание с императором Иосифом, брат его принц Генрих отправился в Стокгольм для свидания с сестрою королевою шведскою. Естественно, что сближение Пруссии с Австриею, выражавшееся в повторительном свидании их государей, не могло производить в Петербурге благоприятного впечатления уже и потому, что такое сближение могло в разных странах, особенно враждебных к России, радовать мыслию о соответственном ослаблении русско-прусского союза. Для противодействия такому мнению Екатерине естественно было желать, чтоб принц Генрих из Стокгольма заехал в Петербург, ибо это свидание по значению принца, по его дружбе и влиянию на брата могло заменять свидание с самим Фридрихом. Свидание с принцем Генрихом было желательно особенно потому, что он возвращался из Швеции, а шведские дела очень беспокоили; от родного брата враждебной королевы шведской можно было узнать то, о чем не могли сообщить Остерман и Стахиев; ему можно было сделать важные внушения, могшие иметь влияние на дальнейшее поведение королевы. Екатерина написала Фридриху письмо, в котором изъявляла желание видеть принца Генриха в Петербурге. Фридрих немедленно дал знать брату, что он должен согласиться на желание русской императрицы; для его пребывания в России король ставил две цели: установить благоприятные отношения между императрицею Екатериною и сестрою их шведскою королевою и содействовать ускорению мира.

Чтоб понять поведение принца Генриха в Петербурге и смысл переписки с ним Фридриха II, мы должны припомнить основания политики последнего, как она выяснилась до сих пор из его поступков и слов. Ему прежде всего нужен был мир, который бы остановил успехи России в Турции и усиление влияния ее в Польше. Если бы Россия, напуганная им относительно вооружений Австрии, всеобщей войны, согласилась на мир с Турциею с приобретением каких-нибудь ничтожных выгод, согласилась и на окончание польских дел с уступкою в диссидентском вопросе, то Фридрих мог и на этом успокоиться: он освобождался от неприятной уплаты субсидий по союзному договору, он останавливал усиление России, давал выгодный мир Турции, успокоивал Австрию, всю Европу, в Польше отстранял русское влияние на второй план, заставляя Россию уступить в своих требованиях, – одним словом, являлся с главным, решающим значением в делах Европы, приобретал первенствующее положение, тогда как до сих пор его раздражала мысль, что на него смотрят как на сателлита России, покорное орудие ее государыни. Перед свиданием с Иосифом, в июне, Фридрих писал брату Генриху: «Мое маленькое путешествие в Моравию расположит к миру русскую императрицу более, чем все войска и смотры в мире. Австрийцы устраивают магазины на венгерских границах; сказать правду, я их не считаю значительными, но я преувеличу дело в Петербурге до последней крайности и надеюсь, что мир будет заключен будущею зимою или в будущем году война может стать всеобщею». Потом события в Дании еще более усилили в нем надежду на мирное расположение русской императрицы. «Французы изловчились в Дании свергнуть Бернсторфа, – писал он тому же принцу Генриху, – это событие, наверное, отторгнет Данию от русского союза, что может быть только выгодно для нас, ибо мы останемся единственным союзником России, и датские перемены должны заставить императрицу желать мира». Но конечно, Россия не согласится заключить мира с Портою на умеренных, по понятиям других держав, условиях; и Фридрих решил воспользоваться рождавшимися отсюда осложнениями для известных земельных приобретений; при этом главным для Фридриха условием было, чтоб эти приобретения достались путем мирных переговоров, чтоб для них ему не нужно было вовлекаться в войну; кроме того, для Фридриха было чрезвычайно важно не допустить Россию до сближения с Австриею по делам турецким, что повело бы к восстановлению елисаветинской политики и поставило бы его в одиночное положение.

Мы видели, что Фридрих в своих мемуарах, признаваясь в посылке так называемого Линарова проекта в Петербург с целию испробовать почву, скрыл при этом очень важные, существенные обстоятельства. По его словам выходит, что в Петербурге не обратили на проект внимания вследствие обаяния военных успехов, тогда как Панин принял проект очень сериозно и немедленно представил свой, так сказать, контрпроект, приглашая Пруссию и Австрию соединиться с Россиею для изгнания турок из Европы, после чего Австрия получит вознаграждение из областей Порты, а Пруссия – из польских. Но этот русский проект не мог понравиться Фридриху, которому хотелось сделать Россию и Австрию соучастницами раздела Польши, и принц Генрих мог настаивать в Петербурге только на принятии этого проекта.

Принц Генрих вначале произвел на императрицу и ее двор самое неблагоприятное впечатление. Он был вовсе не похож на брата своего, короля. Сколько последний отличался любезностию, умением вести неистощимые разговоры обо всем, говорить необыкновенно живо и остроумно, настолько принц Генрих был сериозен, молчалив, тяжел в обществе; насколько Фридрих на письме и в разговоре умел забрасывать, утомлять собеседника, перебегая от предмета к предмету (что так не нравилось Кауницу), нападать врасплох, выведывать, что ему было нужно, тогда как сам был чрезвычайно осторожен, не позволял себе высказываться до последнего предела, таил, прикрывал самые заветные свои желания, заставляя других людей или обстоятельства вести к их осуществлению, настолько у Генриха недоставало этой, так называемой дипломатической, ловкости: он или упорно отмалчивался, или говорил только о том, чего хотел достигнуть, и говорил прямо, без обходов и был для Фридриха драгоценным человеком, когда в конце 1770 года надобно было во что бы то ни стало порешить дело тем или другим из означенных способов. Наружность принца Генриха также не могла уменьшать неблагоприятного впечатления, производимого холодностию его обращения, в ней не было ничего, что бы заставляло предугадывать человека, знаменитого талантами и происхождением. Он был ниже среднего роста, очень сух, что представляло поразительную несоразмерность с необыкновенно густыми и вьющимися волосами, которые были зачесаны в огромный тупей; у него был высокий лоб и большие глаза; взгляд его отличался проницательностию и наблюдательностию; но во всей наружности не было ничего приятного; ходил он переваливаясь. Под первым впечатлением Екатерина писала Алексею Орлову: «Вчерась (2 октября) был впервой во дворце прусский принц Генрих, и он при первом свидании так был нам легок на руке, как свинцовая птица, а что умен, то уж очень умен, и сказывают, что как приглядится, то он будет обходителен и ласков; но первый раз он был так штейф, что он мне наипаче надоел, но притом должно ему ту справедливость отдать, что штейф – одна фигура его, а впрочем, он все то делал, что надлежало, с большой ко всем атенциею, только наружность его такова холодна, что на крещенские морозы похожа». Но придворных заняла преимущественно эта непривлекательная наружность, и особенно доставлял им большое удовольствие тупей принца. Начались шутки, остроты; говорили, что Генрих похож на Самсона, что вся его сила в волосах, что, зная это и помня о судьбе израильского богатыря, принц не подпускает к себе никакой Далилы; говорили, что он похож на комету, являвшуюся в прошлом году и напугавшую северных и восточных государей страхом важных перемен: у нее было небольшое ядро и огромный хвост.

Комета действительно предвещала важные перемены. Фридрих II был рассержен уклонением русского двора от его посредничества в мире с Портою: он терял важное значение примирителя и мог опасаться, что в переговорах один на один Россия может выговорить у турок больше, чем сколько, по его мнению, было нужно приобресть ей. Получивши письмо Екатерины с отстранением посредничества, Фридрих писал Генриху: «Я решил не вмешиваться ни в мирные переговоры с Турциею, ни в польские дела, оставаться простым зрителем событий. В Петербурге могут принимать наше посредничество или нет, но не надобно позволять, чтоб они открыто смеялись над нами». Через пять дней по приезде принца Генриха императрица объявила, что она желает мира и рада положиться на посредничество короля в Константинополе, но надобно подождать ответа визиря на письмо Румянцева и освобождения Обрезкова. Генрих заметил потом Панину, что двойные переговоры чрез Румянцева и чрез Пруссию только повредят делу: Панин отвечал, что посредством сношений Румянцева желают только удостовериться, думает ли Порта вообще вступить в переговоры. Союзники расходились: для Пруссии было важно овладеть мирными переговорами, привести к миру сообразно с своими интересами; для России было важно знать в случае неудачи мирных переговоров, в какой степени она может рассчитывать на своего союзника – короля прусского, в какой степени могли измениться его отношения к России вследствие сближения с Австриею. В половине октября императрица, отведя принца Генриха в сторону, спросила его: если мир не состоится, то присоветует ли он ей переводить армию через Рубикон (так она называла Дунай). Принц, которому брат твердил в своих письмах, что никак не должно переходить чрез Рубикон, принц отвечал, что это в высшей степени взволнует австрийцев, французы станут толкать их вперед, и возгорится всеобщая война; хотя прусский король и не допустит, чтоб предприятия России были остановлены, однако Пруссия должна будет управляться с французами, «Так мы должны заключить мир, – сказала Екатерина, смеясь. – Я хочу мира, – продолжала она, – но султан человек дикий, и французские подущения не позволят ему быть благоразумным». «Король, мой брат, образумит его, если в. величество вверите ему свои интересы», – сказал принц. «Прежде января дело не уяснится», – отвечала императрица.

Принц Генрих сильно настаивал также на составлении умиротворительного плана для Польши и привлечении Австрии к этому делу, но встречал большое недоверие к австрийцам. Принц уведомлял брата о разногласии между Орловым и Паниным: первый хотел заключения мира безо всякого посредничества; Панин желал вести дело сообща с Пруссиею и Австриею. Но мы уже видели, как Панин при этом расходился с желаниями Фридриха II, требуя, чтоб Австрия и Пруссия объявили войну Порте, за что Австрия получит вознаграждение в Турции, а Пруссия – в Польше. Панин в разговоре с принцем упомянул о выгодах, которые венский двор мог бы получить, если б вступил в войну против Порты вместе с Россиею. Принц, по его словам, отвечал лаконически. Продолжать разговор, прерванный этим лаконическим ответом, явился к принцу Сальдерн. Он начал вопросом: разве Панин не говорил о выгодах, которые может требовать Австрия? «Да, говорил, – отвечал принц, – и если хотят заниматься политическими мечтами , то в случае невозможности заключения мира с турками можно было бы подумать о том, чтобы заключить тройной союз между Пруссиею, Россиею и Австриею, в котором установить взаимные выгоды трех государств, а затем турки скоро были бы принуждены к миру». Здесь выражение «политические мечты» недолжно смущать нас, ибо и Фридрих II в переписке с Сольмсом называл Линаровский план мечтою. Сальдерн также не принял предложение Генриха за мечту и спросил, может ли он эти идеи сообщить графу Панину. Принц отвечал, что не желает быть впутанным в дело из боязни новых на себя порицаний короля. А в письме к королю Генрих писал: «Ты этим разговором нисколько не компрометирован, и если мир с турками в этом году не состоится, то для меня открывается возможность оказать тебе услугу в предположении, что ты можешь уговорить венский двор вступить в те же самые интересы и содействовать твоим интересам, как я этого желаю». Фридрих отвечал, что внушение Панина и Сальдерна о тройном союзе против Турции не имеет смысла, потому что турки настойчиво требуют мира. Если русские воспротивятся миру, то добровольно устремятся в новую войну, и в таком случае он, прусский король, будет иметь право отказаться от платежа субсидий; венский двор никогда не отделится от Франции; Кауниц сказал ему достаточно ясно, что его двор будет поддерживать равновесие на Востоке и не допустит, чтоб Россия перешла Дунай и утвердилась в соседстве Австрии. Поэтому в Петербурге должны покинуть всякую надежду привлечь Австрию разделом турецких завоеваний. «Я, – писал король, – не пожертвую ни за что благом и выгодами своей страны завоевательным намерениям другой державы. И какую там конвенцию хотят они заключить со мною? Какую землю они мне обещают? Для приобретения этой земли я должен навязать себе на шею все военные силы Австрии и Франции, не имея ни одного союзника, который бы меня поддержал! Это не соответствует ни нашим истощенным в последнюю войну силам, ни настоящему положению Европы. Итак, чтоб там не переходили Рубикона, и не нужно мне никакой конвенции. Будем стараться заставить их как можно скорее заключить мир, или пусть ведут войну одни с кем угодно. Я заключил союз с Россиею для своих выгод, как Австрия заключила союз с Франциею, а не для того, чтоб под русскими знаменами вести пагубную войну, от которой мне ни тепло ни холодно. Жду известия, хотят ли русские продолжать войну. Ты им напомнишь, что мои обязательства не простираются так далеко, я не могу вовлечься в предприятие, где весь риск на моей стороне, ибо я рискую потерять все мои прирейнские владения». Письма эти очень любопытны, но, разумеется, историк должен пользоваться ими осторожно. Так, Фридрих пишет, будто Кауниц сказал ему, что Австрия не допустит перехода русских войск через Дунай, тогда как австрийский канцлер прямо сказал, что переход через Дунай не может служить достаточною причиною для явного разрыва Австрии с Россиею.

В России хотели тройного союза против Турции; а в Пруссии хотели его для раздела Польши. Панин говорил принцу Генриху, что по секрету хочет ему открыть, какая это прекраснейшая и счастливейшая идея, идея тройного союза между Пруссиею, Россиею и Австриею, другие европейские державы не осмелятся препятствовать мероприятиям и планам такого могущественного союза. Принц Генрих уведомлял брата, что в случае неудачи тройного союза в Петербурге думают, какие бы выгоды предоставить Пруссии, чтобы она одна приняла участие в войне: будут согласнее на вознаграждение в Германии, чем в Польше. Но Фридрих по-прежнему не хотел слышать об участии Пруссии в войне и твердил, что Австрия для Франции никогда не вооружится против турок для раздела пирога с Россиею, нечего об этом и думать! «Мир, мир как можно скорее, не предлагая невыносимых и слишком унизительных условий туркам. Если начнется всеобщая война, то на меня обрушится вся тяжесть. Предполагая счастливый исход, я при заключении мира сохраняю свои настоящие владения, но области и армия будут разгромлены и государственные доходы пойдут в пользу России, за что мне заплатят изящным комплиментом и собольей шубой. Боюсь, чтоб меня не стали доить, как корову». Цель всех этих настаиваний на мире ясна: только вынудив Россию высказаться решительно и точно насчет условий мира, Фридрих мог приступить к делу с той или другой стороны; только при объявлении Россиею условий определялись бы и намерения Австрии. Проволочка дела тяготила Фридриха, он спешил к развязке, к развязке мирной, без «прекраснейших и счастливейших идей», о которых толковали в Петербурге.

Наконец из Константинополя пришел ответ на письмо Румянцева к визирю; ответ состоял в том, что султан уже известил Австрию и Пруссию о своем желании мира и ждет от этих держав первых сообщений. Тогда императрица 9 декабря отправила Фридриху письмо, начинавшееся так: «Я не полагаю границ моему доверию к в. в-ству как моему лучшему другу и вернейшему союзнику, сообщая в величайшем секрете мой план и мои самые тайные мысли относительно мира с Портою. Делая в. в-ство хранителем всех моих намерений, я нахожусь в полном убеждении, что вы сделаете из них лучшее употребление, какого я могу ожидать от вашей дружбы и от вашей скромности, в то время и при тех обстоятельствах, какие вы сами сочтете удобнейшими для защиты оснований моего справедливого дела, для оправдания правоты моих намерений, для обнаружения моего действительного бескорыстия и, наконец, для ускорения мира; во всем этом я вполне полагаюсь на мудрость, знание и великую проницательность в. в-ства. Я должна здесь обратить особенное внимание в. в-ства на то, что возвращение моего министра Обрезкова должно последовать прежде открытия переговоров, даже прежде всякого приступа к делу. Давши мне это удовлетворение, необходимое для моей личной славы и для блага моей страны, если турки захотят отправить своих уполномоченных в какую-нибудь местность Молдавии или Польши, то я отправлю туда своих и буду смотреть как на добрую услугу со стороны в. в-ства, если вы прикажете вашему министру в Константинополе расположить Порту к этому. Относительно тех внушений, какие в. в-ство сочтете нужным ей сделать, ваше благоразумие скажет вам, что мой план в том виде, как я его вам сообщаю, составлен только для доверия и дружбы и нельзя его сообщать неприятелю. Это было бы слишком рано, и, когда время для этого наступит, надобно будет обработать его в другой форме и в других выражениях».

Точно так же и относительно Австрии, полагаясь во всем на Фридриха, императрица писала, что, по ее мнению, нельзя сообщать венскому двору копию с ее плана, разве будет твердая уверенность, что этот двор обратится к лучшим взглядам относительно России и не руководится уже прежним пристрастием. Но императрица замечала, что, с другой стороны, слишком большою сдержанностию и холодностию относительно венского двора она не желает противодействовать той пользе, какая может произойти от сближения с ним для русско-прусского союза: «Если б вследствие такого сближения можно было отвлечь Австрию от настоящей ее нелепой системы и заставить войти в наши виды, то Германии было бы возвращено ее естественное состояние и австрийский дом посредством другой перспективы был бы отвлечен от своих видов на владения в. в-ства, а виды эти поддерживаются его настоящими связями» К письму были приложены условия мира с турками. Это были известные уже нам условия, предложенные Паниным Совету в заседании 16 сентября, с прибавкою одного условия, что обе Кабарды отходят к России.

Эти условия, по словам Фридриха, произвели на него самое неприятное впечатление, отнявши всякую надежду на мир. «У меня волосы стали дыбом, когда я получил русские мирные предложения, – писал он брату Генриху в Петербург. – Никогда не решусь я предложить их ни туркам, ни австрийцам, ибо поистине их принять нельзя. Условие о Валахии никоим образом не может приладиться к австрийской системе: во-первых, Австрия никогда не покинет французского союза; во-вторых, она никогда не потерпит русских в своем соседстве. Вы можете смотреть на эти условия как на объявление войны. Над нами смеются. Я не могу компрометировать себя в угоду России; я им сделаю несколько замечаний насчет последствий их предложений, и если они их не изменят. то я их попрошу поручить дело какому-нибудь другому государству, а я выхожу из игры, ибо вы можете рассчитывать, что австрийцы объявят им войну; это слишком, это невыносимо для всех европейских государств! Государства управляются своими собственными интересами; можно делать угодное союзникам, но всему есть границы. Этого проекта я не сообщу ни в Вену, ни в Константинополь, ибо это все равно что послать объявление войны. Итак, если не умерят проекта во многом, то я отказываюсь от всякого посредничества и предоставляю этих господ собственной судьбе; вам больше ничего не остается, как удалиться приличным образом, ибо нечего больше делать, нечего даже больше надеяться от этих людей».

Предположим, что мирные условия могли показаться Фридриху очень тяжелыми, но все же не было причины приходить от этого одного в такое раздражение и волосам становиться дыбом. Во-первых, зачем было повторять, что он не может сообщить условий ни в Вену, ни в Константинополь, когда сама Екатерина просила его именно не сообщать их ни австрийцам, ни туркам, делала из них еще тайну, которую открывала ему одному, следовательно, это вовсе не был ультиматум. Во-вторых, Фридрих гораздо прежде знал об этих мирных условиях, и волосы не становились у него дыбом на голове; мы видели, что он говорил об этих условиях Кауницу в Нейштадте, говорил, что, по всем вероятностям, русские будут настаивать на удержании Азова и Крыма, но он надеется. что они отстанут от своих претензий насчет Молдавии и Валахии, быть может, даже от требования независимости от Порты для тамошних владетелей. Мало того, в письме к принцу Генриху от 1 октября (н. с.) Фридрих пишет: «Императрица, впрочем, умеренна в своих требованиях, так что все заставляет меня надеяться окончания этой несчастной войны». В письме от 8 октября пишет: «Императрица сообщила мне условия, на которых она рассчитывает заключить мир; я их нахожу столь умеренными, что не сомневаюсь в их принятии». Наконец, в письме от 12 ноября Фридрих пишет: «Умеренность, с какою эта государыня постановляет мирные условия с турками, венчает картину стольких ее великих дел и прибавляет в нее последний блеск, ибо прекрасно прощать врагам своим и еще прекраснее не утеснять их, когда их можно сокрушить». Что условия, сообщенные в сентябре в главных пунктах, были те же, какие были сообщены и в декабре, доказывают разговоры Фридриха с Кауницем, где он выставляет Азов, Крым и дунайские княжества, причем последние или остаются за Россиею на известный срок, или объявляются независимыми; и любопытно, что Фридрих не говорит Кауницу о независимости татар, а прямо о присоединении Крыма к России, следовательно, первоначальные требования были обширнее последующих, а Фридрих называл их умеренными. Наконец, нам известны разговоры, происходившие в конце года между Фридрихом и новым австрийским посланником при его дворе фан-Свитеном. Король : Надобно заключить мир, поверьте мне, надобно заключить мир! Фан-Свитен : Мы не желаем ничего более, как видеть заключение мира, но на условиях сносных. Король : Что вы называете условиями сносными? Фан-Свитен : Такие, которые не будут содействовать усилению России, настоящему или будущему, и не ослабят Турцию в такой степени, что ее существование сделается ненадежным. Тут посланник заметил, что присоединение Крыма к России по своим последствиям не может принадлежать к числу сносных условий. Король : Ах да, Крым! Я об нем и забыл; они (русские) хотят, чтоб он получил независимость; это можно им уступить. Фан-Свитен : Эта независимость Крыма – пустое слово: рано или поздно страна эта, населенная народом воинственным и обладающая гаванями на Черном море, сделается русскою провинциею и усилит могущество России в очень значительной степени. Король : Да нет, дело идет только о буджакских татарах, у которых столица Бакчисарай. Фан-Свитен : Этот город, государь, есть столица Крыма; буджакские татары, сколько мне известно, живут между Бендерами и Дунаем. Король : Пожалуй, так, признаюсь, что я не очень хорошо знаком с этою страною: я лучше знаю другие страны Европы; но во всяком случае можно сделать так, как князь Кауниц говорил мне в Нейштадте: позволить установить независимость татар, какие бы они ни были, а потом посредством интриг побудить их снова подчиниться Порте. Фан-Свитен : Это средство не верно и не соответствует вовсе явной опасности, когда будет позволено русским утвердиться в Крыму и на Черном море: благодаря средствам, которые доставит им это положение для распространения торговли и построения флота, они увидят возможность делать самые смелые предприятия. Король : Торговля – это средство медленное; поверьте мне, у них есть лучшие. Русская императрица значительно улучшила свое государство. Она поставила образцом себе Петра I, она следует планам этого государя; меня уверяли, что проект морской экспедиции в Левант найден между его бумагами.

Этот разговор происходил до получения письма Екатерины и условий мира с турками. После их получения Фридрих отозвался фан-Свитену об условиях в тех же выражениях, в каких он писал принцу Генриху, называл их чрезмерными, невыносимыми, на которые Австрия может отвечать только объявлением войны, но не открыл этих страшных условий; и фан-Свитен никак не мог догадаться, что в этих условиях не было ничего нового для его двора, кроме разве архипелажского острова.

Итак, в раздражении Фридриха мы имеем право видеть раздражение притворное, с целью напугать русский двор и заставить его принять скорее другие меры для улажения дела, более согласные с интересами прусского короля, напугать точно так же и австрийцев могуществом России, ее непомерными требованиями, не говоря ни слова, согласна ли Пруссия действовать заодно с Австриею для сокращения этих требований, все опять с тою же целью, чтоб Иосиф и Кауниц скорее склонили Марию-Терезию войти в соглашение относительно Польши. Если допустить в прусском короле истинное раздражение, то причины его должно искать не в мирных условиях. Фридриха могло сильно раздражить то место в письме Екатерины, где она говорила об открытии для Австрии других видов, которые бы заставили ее забыть о Силезии. Опять это невыносимое для Фридриха стремление России сблизиться с Австриею, открывши ей виды на турецкие владения; а Пруссия выиграет от этого только то, что Австрия позабудет о Силезии; даже о вознаграждении Пруссии за счет Польши ни слова! Кроме того, принц Генрих уведомил брата о своем разговоре с Паниным относительно мирных условий. Когда принц сказал, что Австрия сочтет вредною для своих интересов уступку России дунайских княжеств, то Панин отвечал: «Тогда эти земли можно сделать независимыми». «Но кому в таком случае они будут принадлежать?» – спросил опять принц. «Это для императрицы все равно, – отвечал Панин, – лишь бы не туркам». «Но если Австрия их потребует себе?» – спросил Генрих. «Почему же нет, – отвечал Панин, – если Австрия станет поступать прямо и захочет быть другом с нами и с вами?» Потом Генрих писал брату: «Если бы венский двор не так крепко держался Франции, то был бы в состоянии выгодно обделать свои дела. Генерал Бибиков, друг Панина и в милости у императрицы, говорил мне о выгодах, какие венский кабинет может получить при заключении мира, и прибавил, что тогда было бы справедливо, чтоб и Пруссия также получила выгоду. В Вене имеют неправильное понятие о здешнем образе мыслей. Здесь согласились бы на все, лишь бы только вознаграждения были на счет Турции, здесь были бы довольны меньшею частью добычи».

Но к счастию для Фридриха, Австрия уже сделала шаг, который должен был повести к развязке, согласной с интересами Пруссии, захватив польские земли и распоряжаясь ими, как своими. Но прежде чем рассказывать, какие следствия это известие имело в Петербурге, посмотрим, какое впечатление произвело оно в Польше. Уже в июне носились здесь крепкие слухи о разделе, который приписывали самому польскому королю. Французский резидент в Данциге Жерар писал своему двору: «Меня уверяют, что Станислав-Август предлагает берлинскому двору польскую Пруссию, а венскому – Краковский палатинат с условием, чтоб оба этих двора не только поддерживали его на престоле, но и обеспечили ему наследственность; как на основание известия указывают на письмо курфюрстины саксонской». В ноябре, когда узнали, что австрийцы захватили польские староства, тот же Жерар писал: «Из занятия австрийцами известных польских земель заключают, что раздел есть дело решенное. Некоторые из землевладельцев занятых округов находятся в Данциге, и я утешаю их, говоря, что, положим, будет раздел и он будет на основании каких-нибудь подлинных и признанных прав, и в таком случае австрийское правительство не ограбит настоящих владельцев». Наконец в декабре Жерар писал: «Два прусских полка вошли в Великую Польшу и расположились вдоль по Варте: трудно, чтобы поляки не смотрели на это как на предвестие раздела республики». Так была укоренена везде мысль о разделе, так ждали его с часа на час и были уверены, что между обоими дворами было на этот счет соглашение. В Петербурге в самом конце декабря у императрицы вечер, принц Генрих тут. Екатерина шутя (en badinant) говорит ему, что австрийцы овладели в Польше двумя староствами и водрузили на их границах императорские орлы. Она прибавила: «Но почему же и все не будут брать таким образом?» Генрих отвечал, что король, его брат, хотя и оцепил войсками польские границы, однако не занял староств. Императрица продолжала смеяться и сказала: «Но отчего же и не занять?» Нас не может не остановить этот смех Екатерины; мы видели, что на застращивание австрийцами и всеобщею войною она отвечала также со смехом: «Итак, мы должны заключить мир». Этим смехом она заявляла, что очень хорошо понимает, к чему ведет дело ее верный союзник, понимает, что австрийцы одни нисколько не опасны и до свидания Иосифа и Кауница с Фридрихом никогда не посмели бы распорядиться в польских владениях так, как распорядились теперь. После разговора с императрицею подошел к принцу Генриху граф Захар Чернышев и стал говорить о том же предмете. «Зачем, – сказал он, – вы не займете епископства Вармийского; надобно, чтоб каждый получил что-нибудь». Эти слова Чернышева не могут нас удивить: он понимал, что благодаря австрийскому движению проект его, положенный под сукно, может быть оттуда вынут. Уведомивши об этих речах брата, Генрих писал: «Хотя все это говорилось в шутку, однако видно, что разговоры эти имеют значение, и я не сомневаюсь, что для тебя открывается большая возможность воспользоваться этим случаем. Граф Панин недоволен поступками австрийцев, овладевших польскими землями. Он мне ни слова не сказал об епископстве Вармийском. Все это происходит от разделения мнений между членами Совета; те из них, которые желают увеличения русских владений, хотят, чтоб все взяли, а вместе со всеми и Россия, тогда как граф Панин стоит за спокойствие и мир. Однако я постараюсь еще уяснить это дело и остаюсь при том мнении, что ты не рискуешь ничем, если овладеешь под каким-нибудь предлогом Вармийским епископством, в случае если действительно справедливо, что австрийцы овладели двумя староствами».

Таким образом, в конце 1770 года польский вопрос опять выдвигается с важным, решающим значением. Но что же в этом году делалось в Польше?

Конфедератская война продолжалась с прежним характером. Суворов, который в этой войне начал выдаваться вперед сперва в чине бригадира, а с 1770 года в чине генерал-майора, Суворов был истомлен этою войною и жаждал перевода в армию, действовавшую против турок, он писал: «Здоровьем поослаб; хлопот пропасть, почти непреодолеваемых; трудности в их будущем умножаются; во все стороны наблюдение дистанции почти безмерной; неуспеваемый перелет с одного места на другое; неожидаемое в необходимой нужде подкрепление; слабость сил; горы, Висла, Варшава. Коликая бы то мне была милость, если бы дали отдохнуть хотя на один месяц, то есть выпустили бы в поле. С Божьею помощью на свою бы руку я охулки не положил». Но и конфедераты, представляя нестройные шайки, по недостатку единства в своих действиях, по отсутствию даровитых вождей, по долговременной отвычке народа от войны не могли воспользоваться малочисленностию русских. Они ждали помощи извне, от католических держав, от Австрии, особенно от Франции. Австрия на словах была очень любезна, а на деле позволила только конфедерации иметь главную квартиру в венгерском городе Эпериеше. В мае месяце император Иосиф во время путешествия по Венгрии принял конфедератских вождей, говорил с ними очень ласково, обещал для них свои добрые услуги у русского и прусского дворов, но прибавил: «Вот до чего довели вас обещания и внушения Франции, вот плоды вашего доверия к ней!» Незадолго перед тем Людовик XV писал относительно Польши: «Помощь людьми невозможна. Помогать деньгами очень трудно, и употребление их несколько сомнительно». Несмотря на то, Шуазель нашел возможным помочь конфедератам деньгами, а для установления между ними порядка и единства в действии отправил знаменитого впоследствии Дюмурье, тогда еще бывшего только капитаном. Впечатление, произведенное на Дюмурье конфедератами, описано им самим в своих записках. Нравы вождей конфедерации показались ему азиатскими. Изумительная роскошь, безумные издержки, длинные обеды и пляска – вот их занятие! Они думали, что Дюмурье привез им сокровища, и пришли в отчаяние, когда он им объявил, что приехал без денег и что, судя по их образу жизни, они ни в чем не нуждаются. Войско конфедератов простиралось от 16 до 17000 человек; но войско это было под начальством осьми или десяти независимых вождей, несогласных между собою; они подозревали друг друга, иногда дрались между собою и переманивали друг у друга солдат. Все это была одна кавалерия, состоявшая из шляхтичей, равных между собою, без дисциплины, дурно вооруженных, на худых лошадях; шляхта эта не могла сопротивляться не только линейным русским войскам, но даже и козакам. Ни одной крепости, ни одной пушки, ни одного пехотинца. Конфедераты грабили своих поляков, тиранили знатных землевладельцев, били крестьян, набранных в войско. Вместо того чтоб поручить управление соляными копями двоим членам совета финансов, вожди разделили по себе соль и продали дешевою ценою силезским жидам, чтоб поскорее взять себе деньги. Товарищи (шляхта) не соглашались стоять на часах; они посылали для этого крестьян, а сами играли и пили в домах: офицеры в это время играли и плясали в соседних замках.

Что касается характера отдельных вождей, то генеральный маршал Пац, по отзыву Дюмурье, был человек, преданный удовольствиям, очень любезный и очень ветреный, у него было больше честолюбия, чем способностей, больше смелости, чем мужества. Он был красноречив – качество, распространенное между поляками благодаря сеймам. Единственный человек с головою был литвин Богуш, генеральный секретарь конфедерации, деспотически управлявший делами ее. Князь Радзивил – совершенное животное; но это самый знатный господин в Польше. Пулавский очень храбр, очень предприимчив, но любит независимость, ветрен, не умеет ни на чем остановиться, невежда в военном деле, гордый своими небольшими успехами, которые поляки по своей склонности к преувеличениям ставят выше подвигов Собеского. Поляки храбры, великодушны, учтивы, общительны. Они страстно любят свободу, они охотно жертвуют этой страсти имуществом и жизнию, но их социальная система, их конституция противятся их усилиям. Польская конституция есть чистая аристократия, но в которой у благородных нет народа для управления, потому что нельзя назвать народом 8 или 10 миллионов рабов, которых продают, покупают, меняют, как домашних животных. Польское социальное тело – это чудовище, составленное из голов и желудков, без рук и ног. Польское управление похоже на управление сахарных плантаций, которые не могут быть независимы. Умственные способности, таланты, энергия в Польше от мужчин перешли к женщинам. Женщины ведут дела, а мужчины наслаждаются чувственною жизнию. Дюмурье говорит в своих записках и о русских. «Это превосходные солдаты, – по его словам, – но у них мало хороших офицеров, исключая вождей. Лучших не послали против поляков, которых презирают».

Шуазелю трудно было иметь какой-нибудь точно определенный план относительно Польши; он имел в виду одно – всеми средствами вредить России – и потому поддерживал конфедератов в их борьбе с русским войском; готов был поддерживать и короля Станислава в его судорожных попытках сопротивления России. Так, Шуазель уверял эмиссара польского короля во Франции графа Хрептовича, что Людовик XV, довольный твердым поведением Станислава, будет помогать конфедератам только с условием, чтоб они соединились для поддержания его, Станислава, на престоле. Ободренный этим, Станислав поднял тон относительно России.

В письме своем от 21 февраля он изложил императрице Екатерине свои желания: «Я желаю, чтобы Польша была умиротворена скоро и прочно; но этого не может произойти, если нация не будет довольна, а нация не будет довольна, если она не действует сама собою, целым корпусом и законным образом. Для этого нужен сейм, которому должны предшествовать сеймики. Сеймики не могут состояться, если большинство нации не будет благоприятно расположено к делу. Это расположение может явиться только вследствие надежды получить то, чего нация желает более всего. Она может основать свои надежды только на прямом заявлении вашего величества. Нельзя повторять нации слов вашего посла; наученная опытом, она на них не полагается и не желает доверяться никому, кроме особы вашего величества. Чтоб я или кто другой мог успеть относительно предполагаемой конфедерации, надобно иметь возможность сказать приглашаемым принять в ней участие; вот куда именно я вас веду, вот основания моей уверенности в этом и вот чем вы можете быть удовольствованы. Я бы не стал торопить ваше величество, если б крайность наших бедствий не заставляла меня умолять ваше сострадание: голод грозит нас покончить. Треть наших полей в областях самых плодородных не засеяна, потому что весь хлеб захвачен; рабочий скот или съеден войсками, или погиб при постоянной перевозке магазинов. Я уже не говорю об уменьшении числа жителей, из которых одни погибли от оружия, другие, избегая бедствий, покинули отечество. Быть может, вам говорят, что все это должно ускорить покорность поляков, что принудить их отложить свое упорство – значит сделать им добро. Я должен уведомить ваше и. величество об общем расположении умов здесь: оно таково, что скорее согласятся терпеть и погибать, чем связать себя каким бы то ни было образом, прежде чем ваше величество удостоите возвестить прямо от себя, как вам угодно снизойти на желания поляков. Ваше величество, припомните, когда столько знатных людей посредством друзей своих действовали в пользу конфедерации 1767 года во всех областях, сколько, однако, надобно было войска, чтоб заставлять жителей подписываться, и сколько все же не подписалось по незнанию целей конфедерации. Сколько же понадобится теперь войска для дела, для которого не найдется нигде ни вождей, ни охотников национальных, не говоря уже о величайших насилиях, которые, конечно, не в видах вашего величества; если сила заставит поляков принять участие в этой конфедерации, то они получат только новые основания для будущего протеста, ссылаясь на то, что все сделано против их воли. Я друг вашего величества, всю мою жизнь я буду славиться этим титулом, но закон искренности обязывает меня сказать вам, что независимо от всех других условий нация всегда будет смотреть на мир как на дело насильственное, если он будет ей дан без содействия держав католических, она будет постоянно надеяться получить большее с их помощию, как только ваши войска удалятся из страны. На мне первом нация отомстит за принуждения, которым она подвергалась. В этом уверяют меня со всех сторон, и это-то дает мне новое право просить вас самым настойчивым образом согласиться на вмешательство католических держав в дело нашего усмирения».

«Из вашего письма, – отвечала Екатерина, – я с сожалением увидала, что вы все еще продолжаете доверяться людям коварным и скрывающим честолюбивые замыслы. Я не могу себе вообразить, чтоб ваше величество сами собою нашли возможным и благодетельным посредничество католических держав в настоящих делах Польши. Что до меня, то я так тверда в моих принципах и так предусмотрительна относительно последствий, что никогда не поддамся внушению, где хитрость и злоба обнаруживаются так ясно. Привыкши говорить откровенно и вам говорить правду, я прошу ваше величество обратиться исключительно к вашему собственному рассудку. Какие державы призовутся к посредничеству и кто их призовет? Я так расхожусь в видах с этими людьми, что не может произойти никакого согласия между их средствами и моими. Я хочу умирения Польши, удержания нации при ее правах и спокойствия короля на престоле, и я хочу всего этого безо всякого личного интереса и не руководясь интересом какой бы то ни было религии. Я не меняюсь по обстоятельствам, не хватаюсь за благоприятные события, чтоб поднять мои требования. У меня нет никаких претензий, мои первые слова суть священные обязательства. В заботы свои об умирении, которого никто не может желать более меня, я внесу такое же усердие и бескорыстие, и я покраснела бы от стыда, если б эти стремления мои имели надобность в иностранной помощи. Но чего хотят те, которые имеют такую нужду в ней и которые так сильно убедили в этой нужде ваше величество? Усилить настоящую смуту столкновением интересов, которого отечество их должно быть ареною, и посредством окончательной смуты уничтожить все сделанное до сих пор. Только в беспорядках и крайностях, которые должны быть их следствием, они могут найти благоприятное время для исполнения своих планов произвольного владычества».

Волконскому отправлен был рескрипт: «Упорство и легкомыслие короля польского ставят успеху дел наших немалые препятствия. Он, как видно, забыв благодеяния наши и собственную безопасность, не только вовсе ослабевает в преданности своей к интересам российским, но даже явно против них действует по руководству коварных своих дядей, которые его употребляют простым орудием для собственного властолюбия, внушив ему мечту о возвращении народной любви и доверия и о большей свободе быть впредь полезным своему отечеству. Но и то, с другой стороны, неоспоримая же истина, что такая ухватка стариков Чарторыйских приводить короля с нами в разногласие и с мятежниками польскими в некоторое видимое согласие не может ни для него, ни для них самих произвести никакого полезного действия, кроме того, что погрузить обе стороны в большее еще недоумение. Думаем, что временным и неестественным сближением разнообразных мыслей исполняется мера и дела мало-помалу склоняются к тому кризису, где им конечный перелом последовать имеет. Возможно ли себе представить, чтоб виды короля польского, дядей его, саксонского двора, польских возмутителей, которые все этому двору преданны, и враждебной нам Франции, все порознь направленные каждый к своей цели, могли теперь вдруг сосредоточиться в особе короля, последним троим равно ненавистного? Сколько бы король по лукавым советам дядей своих ни старался о примирении с мятущеюся частию народа, это примирение никогда достигнуто быть не может, и потому в ожидании перелома в делах, который из этих тщетных стараний скорее должен произойти, и надобно нам соблюдать в рассуждении короля некоторую умеренность, чтоб не отнимать у него всей надежды на будущее время, а в рассуждении возмутителей действовать всеми силами и бить их, где только удобность представится, не давая им нигде утвердиться и составить нечто целое и казистое, корпус республики представляющее, чтоб они по наущению Франции и Саксонии не могли объявить престол вакантным. Низвержение ныне царствующего короля, как ни мало надежен он для империи нашей по своему характеру, не может, однако, никоим образом согласоваться ни со славою, ни с интересами нашими, потому что допущением этого низвержения в пользу ли курфюрста саксонского или другого кого подверглись бы мы пред светом ложному мнению, что либо Северная наша система сама по себе несостоятельна, или же что влияние наше в Польше против французского устоять не могло по недостатку естественных сил России, следовательно, и по невозможности уделить из них во время войны с турками столько сил, чтоб они первое одною Россиею воздвигнутое здание могли охранять от падения. Но положим, что мы сами по неблагодарности короля польского решились лишить его короны; кого же бы избрать такого, чтоб нации вообще был угоден, и интересам нашим не противен, и мог помочь нам в примирении Польши? Курфюрста саксонского исключает наша Северная система, а всякий другой Пяст соединял бы в себе все те же, а может быть, и большие неудобства, какие мы с нынешним королем встретили». Панин прибавил от себя: «По моему мнению, мы ничего не потеряем, оставляя еще на некоторое время польские дела их собственному беспутному течению, которое, истощаясь само собою, приблизится к пункту того перелома, которым в. с-тво с лучшим успехом воспользоваться можете».

Между тем в начале января приезжали к кн. Волконскому один за другим приятели граф Гуровский, кухмистр Понинский, кастелян мазовецкий Шидловский и Гольц и все рассказывали одно, что Станислав-Август получил письмо из Франции от самого ли короля или только от находившихся там поляков Макрановского и Ржевуского; содержание письма состоит в том, что Франция одобряет поведение польского короля, сенатский совет считает его геройским делом: будучи в руках России, он так отважно поступил против нее; в письме же находилось и обещание помощи. Король по получении этого письма стал очень весел и публично говорил, что почитает этот день счастливейшим в своей жизни. Волконский поехал к королю и прямо спросил его, правда ли, что он получил такие письма. Король отвечал сухо, что не получал. Волконский заметил, что если такие письма есть, то они заключают в себе обман, потому что принц Карл саксонский полагается на французский двор. Король и на это отвечал сухо: «Я знаю, чего принц Карл там ищет» – и начал разговаривать о посторонних делах, спрашивал, что делается с камнем, который должен служить подножием для статуи Петра Великого. Волконский писал Панину, что король действительно очень весел и, как видно, совершенно предался Франции. Станислав-Август сохранял вполне известную черту польского характера, необыкновенную впечатлительность, заставляющую быстро переменять поведение, возвышать и понижать тон, смотря по обстоятельствам. Жалуясь епископу куявскому на Волконского, что тот не хочет сноситься с его министерством, король сказал: «Волконский поступает точно так же, как и Репнин, с тою только разницей, что Репнин обманывал меня нагло, а Волконский обманывает под рукою, скрытно». Но в чем состоял обман, этого король не объяснил. Волконский говорил, что Россия возвела Понятовского на престол, – это была правда, а не обман; Волконский говорил, что Россия хочет поддержать его на престоле, – и это была правда; король верил этому и как этим пользовался! Станислав-Август забыл, что Репниным и Волконским нет нужды обманывать Понятовских; Понятовских обманывают Млодзеевские: великий канцлер коронный Млодзеевский взял у Волконского 1000 червонных и рассказал ему, что происходит у короля на тайных конференциях.

В мае Волконский услыхал, что король разослал письма сенаторам по поводу сейма, который должно было созвать в этом году. Волконский отправился к королю и выразил ему свое удивление, что делаются приготовления к сейму, которого, кажется, ни начать без согласия, ни привести к концу без русского содействия нельзя. «Не думал я, – прибавил Волконский, – что советники в. в-ства и тут принудят вас от нас скрываться». «Я это сделал, – отвечал король, – не по принуждению от советников, но чтоб узнать мнение сенаторов по поводу сейма; всякий хозяин волен в своем доме, хотя и случается, что у него солдаты стоят постоем; делать все с вашего согласия, – значит быть у вас в подданстве». «Подданства тут нет никакого, – сказал Волконский, – намерение ее и. в-ства состоит в том, чтоб удержать вас на троне и успокоить Польшу, для этого и войска ее здесь находятся; следовательно, и о мерах, служащих к достижению этой цели, нам должно условливаться; если солдаты стоят на квартире для безопасности хозяина, то благоразумие требует от него предупреждать их о своих распоряжениях в доме, чтоб не произошло какого вреда по незнанию солдат, и такие сношения хозяина с солдатами нисколько не показывают его подданнической зависимости от них». «Я должен с вами сноситься, – сказал король, – а вы со мной не сноситесь, когда распоряжаетесь движениями своих войск!» «Очень естественно, – отвечал Волконский, – потому что в. в-ство поверяете все своим советникам, а из них некоторые сносятся с мятежниками». (Волконский разумел здесь Любомирского, который переписывался с конфедератами.) «Для чего же, – спросил король, – вы не укажете этих мятежничьих сообщников?» «Если их указать, – отвечал Волконский, – то надобно и наказать, для чего, впрочем, время еще не ушло».

Лето кн. Волконский провел на водах в Карлсбаде, а возвратившись в сентябре, он должен был привести в исполнение меру против канцлера литовского, кн. Чарторыйского, маршала коронного кн. Любомирского, вице-канцлера коронного Борха и литовского Пршездецкого: войска должны были брать из их деревень провиант и фураж безденежно: управителям деревень запрещено доставлять господам какие-либо доходы; оружие, военные припасы и господские лошади были забраны. Прошел слух, что Пулавский, Заремба и другие начальники конфедератов намерены соединенными силами сделать покушение на Варшаву. Волконский воспользовался этим, чтоб поговорить с королем, и спросил его, какие он примет предосторожности в случае такого нападения. Ответ был, по выражению Волконского, ничего не значащий и нерешительный, после чего зашла речь о польских беспокойствах. «Этих беспокойств усмирить нельзя, – сказал король, – если вы всего сделанного на последнем сейме не уничтожите: отступите ли вы от диссидентов и от гарантии?» «Это один раз навсегда из головы выложить надобно и никогда не льститься такою химерическою мыслию!» – отвечал Волконский. «А без того вы никогда Польши не успокоите», – возразил король. «Неправда, – сказал Волконский, – успокоим, если вы с своими советниками портить не станете». Король запел старую песню: «Советники мои – люди добродетельные, разумные, патриоты» и проч. Волконский писал Панину, что Чарторыйские внушают своим приятелям, что они никогда еще в такой милости у русского двора не были и что все разглашаемое и делаемое против них послом есть одна маска.

В конце сентября преданные России люди съехались у примаса, чтоб посоветоваться, как бы спасти Польшу. Король, узнав об этом совещании, с сердцем спрашивал у калишского воеводы, который участвовал в собрании, что они за советы держат, ибо он слышал, что между ними первым условием постановлено свержение его с престола. Воевода отвечал, что неправда, что они, видя отечество гибнущим и короля в опасности, намерены искать способов, как бы под покровительством России успокоить Польшу и короля утвердить на престоле. На это Станислав-Август с презрением сказал: «Для своей безопасности я сам уже принял меры; думали бы вы о себе». С тем же вопросом король обратился к другому вельможе, участвовавшему в собрании у примаса, графу Флеммингу; тот дал ему ответ в другой форме: «Видя ваше нерадение об отечестве и заблуждение, в какое введены вы своими советниками, мы вознамерились искать средств спасти Польшу с помощию России».

Волконский со своими приятелями совещался о том, как бы устроить генеральную конфедерацию для окончания польских смут; но, в то время как русский посол хлопотал о средствах успокоения Польши, прусский посланник Бенуа старался ему внушать, что полезнее было бы оставить Польшу в теперешнем ее положении до будущей турецкой кампании или до мира, если он прежде будет заключен. А тут еще смутили Волконского письма от Панина. Последний извещал, что имел разговор о Польше с принцем Генрихом прусским. Принц на основании письма от брата объявил Панину, что при успокоении Польши может много принести пользы содействие венского двора, который, будучи католическим, не может быть подозрителен суеверным полякам, причем король прусский при настоящих отношениях своих к этому двору, и особенно к самому императору, надеется склонить его ко всякой справедливости и ее имп. величеству угодной податливости, а потому в союзнической доверенности требует изъяснения, согласится ли государыня императрица допустить венский двор до непосредственного, однако единодушного с нею соучастия в скорейшем и надежнейшем окончании польских дел. Принц Генрих препроводил этот отзыв из собственного своего побуждения вопросом: не противно ли будет ее величеству, чтоб венский двор, когда примет участие в примирительных переговорах и они обоими императорскими дворами при пособии прусского к желаемому концу приведены будут, принял на себя в то же время и гарантию договора вместе с Россиею, дабы тем и Польшу, и публику всю на будущее время совершенно успокоить? Вслед за тем другое письмо от Панина, в котором говорилось, что императрица не одобряет примирения способом генеральной конфедерации. В записке Екатерины к Панину по этому поводу читаем следующее: «Читав ваше письмо о польском примирении к кн. Волконскому, следующие во мне родились рассуждения: 1) несомненная правда, что новая реконфедерация или дела приведет в наивящшую конфузию, или их поправит; но в том и в другом случае она нам недешево станет. Я бы денег не жалела, если бы заверно можно было полагать, что из того добро выйдет; 2) если деньгами утушат теперешний огонь, неможно ли отторгнуть ими от теперешней конфедерации главные boutefeux (зажигатели); или 3) объявя, что для сбережения рода человеческого я им приказала объявить, что я за ними не велю гнаться, если разойдутся по домам и будут жить спокойно, и что целый год им амнистия дастся только с тем, чтоб нигде кучи не было и чтоб прислали между тем трактовать об пацификации с послом. К сим переговорам можно легче всего употребить Мнишека или кого иного из сильнейших и чрез него трактовать. Нельзя, чтоб всем не надоели мор, голод, разоренье и разбой, и опять нельзя же, чтоб не было способов к примирению. Не так иногда черт страшен, как кажется. Если же неминуемая конфедерация, то, чаю, об ней согласиться надобно с королем прусским».

В то же время в Варшаве было получено известие с венгерской границы, что рекомендовано от тамошних австрийских командиров польским обывателям тотчас давать знать кордону австрийских войск, протянутому по причине моровой язвы в Польше, если сведают о приближении русских войск или конфедератов за две мили до этого кордона. Еще любопытнее было известие, что для занятых в кордоне польских земель учрежден австрийским правительством комиссар, который называет себя Commissarius provinciae reintegratae (комиссар возвращенной провинции). Под тем же предлогом моровой язвы прусский король протянул кордон по реке Нетце. Станислав-Август был очень встревожен этим распоряжением, подозревая, что пруссаки останутся навсегда в занятой ими местности. Несмотря, однако, на все эти страхи, несмотря на то что конфедераты провозгласили, что он свергнут с престола, и объявили междуцарствие, король не думал переменять своего поведения относительно России. Волконский счел нужным поговорить еще с ним и, чтоб придать больше силы своим представлениям и умножить страх в короле, пригласил и Бенуа ехать вместе с ним. Посол начал разговор вопросом, будет ли король содействовать русскому и прусскому дворам относительно умирения Польши. Король : Мне надобно знать наперед, на каких условиях начнется это успокоение. Волконский : Эти условия: 1) удержание основных законов; 2) гарантия, которую и король прусский также даст; не противно будет России, если венский двор захочет то же сделать по окончании всего; 3) если диссиденты вследствие переговоров своих с республикою добровольно захотят уступить что-нибудь из своих преимуществ, то Россия препятствовать им в этом не будет. Король : Этого недостаточно; надобно мне прежде войти в большие подробности. Волконский : Странно, что, когда дело идет об удержании и утверждении вашего величества на престоле и об успокоении целого государства, хотите еще предписывать какие-нибудь условия; нужно одно, чтоб пред началом дела вы удалили своих советников. Король : Стыдно бы мне было отнять свою доверенность у таких людей, на которых во всем полагаться я имею многие причины. Волконский : Если ваше величество от них не отстанете, то мы без вас и одни начнем, а вы можете присоединиться после. Король (с жаром): В каком утеснении и несчастии я ни нахожусь, но лучше сам пропаду, чем позволю себе предписывать, кого я должен иметь в доверенности. Волконский : Эти люди виновники всех ваших несчастий; они втянули вас в поступки, несогласные с дружбою к ее импер. величеству, их промыслом и последний сенатский совет сделан. Король : Что ж было дурного в сенатском совете, когда мы хотели просить императрицу об отмене сделанного насилием чрез Репнина? Волконский : Никакого насилия не было, да и можно ли было ему быть, когда все делалось торжественно с таким множеством людей и отправлено было к императрице посольство с торжественною просьбою. Король : Это посольство было отправлено без моей воли; а между тем нация меня ненавидит, думая, что я во всем, и особенно в захвате Солтыка с товарищами, был согласен с Репниным. Волконский : Без нашего согласия и королем бы вы не были. Когда кн. Репнин находился здесь, то жалоб на него не было, а стали говорить после его отъезда. После этого можно говорить о всяких договорах, если не полюбятся, что заключены по принуждению. Советники вашего величества это говорят теперь потому, что сделанное на последнем сейме им не полюбилось, но если они вскоре не переменят своего поведения, то с ними поступлено будет еще строже, чем с Солтыком. Король (с сердцем): А там очередь и до меня дойдет! Волконский : Напрасно ваше величество себя с ними смешиваете; дружба всемилостивейшей государыни довольно вам доказана, ибо она возвела вас на престол и удерживает на нем, а если б отняла свою руку помощи, то уже давно произошли из этого дурные для вас последствия, как то доказывают последние универсалы о междуцарствии. Бенуа : Чарторыйские хорошо бы сделали, если б сложили чины и удалились отсюда; этим оказали бы они и вашему величеству услугу, и отечеству принесли бы пользу. Король : Если б они и захотели это сделать, то на их места других без сейма определить нельзя. Я не знаю, в чем их обвиняют. Волконский : Вину их доказывают все их против нас поступки. Король (с жаром по-немецки): Если хотели отомстить, то уже отомстили. Волконский : Это не мщение, а наказание. Король (с запальчивостию): Как чужих подданных можно наказывать? Волконский (вставши со стула): Никогда я не думал, чтоб ваше величество такое слово могли выговорить, донесу обо всем своему двору. Король (также вставши): Я никак министров своих оставить не могу. Волконский : Они не ваши министры, а республики. Сказавши это, он откланялся королю; то же сделал и Бенуа. На другой день вечером к Волконскому приехал граф Флемминг от короля с объявлением, что он, король, к русской конфедерации пристанет, когда она состоится, а советников своих от себя не удалит. «Обо всем напишу ко двору», – велел отвечать Волконский.

Так как императрица не соглашалась на реконфедерацию, то Волконский начал стараться об усилении своей партии, которую он назвал патриотическою. Он объявил членам этой партии главные пункты, на которых должно последовать успокоение Польши. Когда Волконский показал эти пункты Бенуа, тот объявил, что желал бы сделать в них некоторую перемену. Перемена состояла в том, что он вычеркнул место, где говорилось, что Россия и Пруссия гарантируют владения Польской республики. «Мы, – сказал Бенуа, – такой гарантии на себя не возьмем, ибо тогда по малейшему поводу нам надо было бы начинать войну за Польшу». «Сей поступок г. Бенуа показался мне довольно важным, – писал Волконский Панину. – Мне неизвестны секреты кабинетов, но я осмелюсь представить мое сомнение, которое происходит только от наружностей и другого основания не имеет, как вышеписаный поступок и кордон прусский, по реке Нетц протянутый, а теперь вновь и чрез Жмудь до Курляндии продолженный, что нет ли у его прусского величества намерения, пользуясь обстоятельствами, и совсем к рукам прибрать сию захваченную часть Польши?» А Бенуа еще в марте месяце доносил своему государю: «Волконский того мнения, чтоб вывести русские войска из Польши и предоставить поляков самим себе, а если они нарушат Оливский мир, т.е. запретят диссидентам свободное отправление их религии, то Россия и Пруссия должны отобрать у них ближайшие провинции и позволить австрийцам сделать то же». Извещая Фридриха II об австрийском захвате польских земель, Бенуа доносил, что Волконский настоятельно советует последовать примеру венского двора.

Над Турциею торжествовали блестящие победы, поражение Турции было вместе и поражение Франции, а между тем в соседней державе, которой границы были так близки к Петербургу, утверждалось правилом, что самые естественные ее союзницы суть Франция и Турция. В Швеции Франция брала перевес, а по недавнему опыту было известно, к чему ведет такой перевес в соседних с Россиею странах.

От 20 января Остерман дал знать своему двору, что накануне заботливый сейм кончился с довольною конфузиею : против прежнего сейма число недовольных если не утроилось, то по крайней мере удвоилось. Остерман хвалился, что самые вредные замыслы противной партии не удались. Первое покушение этой партии состояло в том, чтоб ее приверженцам, бывшим во французской службе и впредь в нее поступающим, выхлопотать повышение чина против офицеров, остающихся в Швеции, что дало бы французскому двору свободное поле для умножения своих креатур и господство в офицерском производстве, но это не удалось. Потом старались отсрочить будущий сейм на шесть лет и постановить, что сейм не должен быть созван прежде этого срока даже и в случае неприятельского нападения. «Мы, – писал Остерман, – употребили все силы, чтоб и это не прошло, ибо в противном случае враждебная партия пустым предлогом опасности с нашей стороны могла привести в движение целую армию. Не меньше чувствительна ей была неудача предложения отправить в Финляндию войска для крепостных работ, ибо этою неудачею пресеклись ее замыслы произвести на наших границах движения, хвастаться в Константинополе, получить выгоды от Франции, заставить наш двор требовать объяснения и превратить это объяснение в угрозы. Злоба графа Ферзена дошла до того, что он сказал двоим благонамеренным: „Ваше требование, чтоб не посылать войск в Финляндию, есть требование русское“. Те отвечали: „А ваше упорство в поддержке предложения есть французское; государство по милости Франции уже дважды было вплетено в войну и потому не может терпеть, чтоб это случилось и в третий раз“. Благонамеренным удалось удержать одного из своих прежних депутатов в банке, этим выиграно по крайней мере то, что можно знать, как там будут идти дела. Одним словом, в течение этого месяца сила наших соперников была очень ослаблена и они принуждены были во многом уступить, чему доказательством служит назначение пенсии всем отрешенным сенаторам и недопущение дальнейшего гонения благонамеренных. Наша партия совершенно бы разрушилась, если б я не успел после праздников возвратить сюда благонамеренных и содержать их, занявши денег у банкира, в ежедневном ожидании обещанных мне 50000 рублей. Выведите меня из наисильнейшего беспокойства высылкою этой обещанной суммы. Я бы не отчаялся выполнить и другого вашего предписания – ввести благонамеренных сенаторов опять в сенат, если б не было недостатка в деньгах и мог я отважиться на продление сейма; но от английского двора требуемые 18000 фунтов вовсе не были присланы, и от датского не было ничего получено. Также если двор выхлопотал уплату своих долгов, то и это произошло от невозможности продлить сейм, не имея денег, тогда как со стороны короля и королевы розданы были знатные подарки; не говорю уже о содействии кронпринца, который унизился до того, что пригласил к своему партикулярному столу бургомистра Шанца и призвал к себе оратора крестьянского чина, которого уговаривал более двух часов».

Остерман был выведен из наисильнейшего беспокойства: 50000 рублей были ему посланы. Вслед за тем он сообщил своему двору программу, или завещание, секретной комиссии, как должно было поступать до будущего сейма. Прежде всего предписывалось сохранение мира, почему запрещалось вступать с другими державами в оборонительные союзы, равно как приступать к Северной системе, ибо это приступление не только не сходно с шведским интересом, но и странно, несообразительно. Естественно, дружественными Швеции державами обозначены Франция и Турция, потом Испания и Австрия. Теснейшее соединение с Англиею должно быть отклонено, потому что эта держава самая завистливая относительно шведской торговли и промышленности. Русский двор – самый опасный для Швеции сосед, и потому теснейшее соединение с ним неестественно и невозможно, но должно отстранять все, что бы могло повести к нарушению доброго согласия. Императрица написала на этом донесении Остермана: «Что б в своем тестаменте государственные чины ни говорили, однако всякий швед, любящий свою вольность, признать должен, что Россия есть твердейшая подпора их вольности, что графу Остерману надлежит предписать твердить почаще шведам, привязанным к вольности своей».

В феврале прусский посланник при шведском дворе Кокцей объявил Остерману именем своего государя, что брат королевский принц Генрих намерен летом посетить сестру свою королеву шведскую и что Фридрих II даст ему наставление склонить королеву «на лучшие против настоящих мысли». А между тем Синклер с сообщниками твердил, что, пока королю не дана будет полная власть, до тех пор никакого порядка в делах не будет, и этим господам тем легче было действовать, что большая часть градоначальников принадлежала к их партии. Английский посланник объявил Остерману, что по окончании сейма уже два раза получил от своего министерства уведомление о французском замысле произвести внезапный переворот в шведской конституции и что дело будет окончательно улажено, когда наследный шведский принц приедет во Францию, чего герцог Шуазель с нетерпением требует. Злонамеренные уже составили в глубочайшей тайне план новой формы правления и старались преклонить к своим видам и благонамеренных. Те волновались, но Остерман писал Панину зловещие слова: «Вашему сиятельству самим по бытности вашей здесь обыкновенная робость благонамеренных известна». В конце концов для их поддержки Остерман требовал денег.

Принц Генрих приехал в Швецию. Как видно, действительно, целию поездки было склонить шведскую королеву «на лучшие против настоящих мысли», что видно из следующего письма принца Генриха к брату королю: «Кажется, интригам Шуазеля посчастливилось только в Швеции; Франция постоянно поддерживала свою партию в этом королевстве со времени Густава-Адольфа; теперь она совершенно взяла верх. К такому счастию сестра не привыкла; боюсь заодно с вами, любезнейший брат, чтоб она не дала благополучию увлечь себя. Трудно уметь остановиться, когда счастие благоприятствует». Это было писано еще летом 1769 года. Когда принц Генрих был уже в Швеции, то Фридрих писал ему: «Я восхищен, что у сестры такие хорошие мысли. Пусть она остается с своими французами, сколько хочет, лишь бы сохраняла необходимую умеренность с русскими, чтоб вражда между Россиею и Швециею не усиливалась».

В письме к Панину от 14 сентября Остерман описывал разговор свой с принцем Генрихом. Принц начал с того, что по приказанию государя, своего брата, он не оставил своей сестре и королю внушить о необходимости сохранить дружбу с русскою императрицею и уклоняться от всех поступков, которые могли бы повести к холодности. Король и королева отвечали, что они никогда не удалялись от дружбы с императрицею и, не имея никакой причины к неудовольствию, будут стараться всячески сохранить эту дружбу и на будущее время. Что же касается причины их удаления от людей, бывших прежде им преданными, то она заключается в намерении этих людей отрубить головы своим соперникам в отмщение за события 1756 года; король и королева не могли их до этого допустить, а, напротив, желали согласить обе партии, чему были рады и самые вожди благонамеренных. Остерман отвечал, что ему лучше всех известны желания благонамеренных и он может честию уверить принца, что никогда и в ум не приходило мстить противной партии, да и не могло прийти в ум вследствие точного приказания императрицы ему, Остерману, отклонять благонамеренных от всякого гонения. Принц сказал на это, что король и королева уверены в этом приказании императрицы и против него, Остермана, не имеют никакого личного неудовольствия, но некоторые из благонамеренных своими частными внушениями русскому двору старались поссорить императрицу с королем и королевою. Остерман отвечал, что все это выдумано; что же касается покровительства, оказываемого королем и королевою людям, враждебным России, то принц сам легко поймет, как это несходно с русским интересом по различию этого интереса с французским. «Я говорил об этом с королем и королевою, – отвечал принц, – и они мне отвечали уверением, что никогда не слыхали о намерении людей, о которых идет речь, начать войну с Россиею и что они, король и королева, только теперь отдохнули, получивши сенат, согласный с ними». «Такое же спокойствие, – сказал Остерман, – их величества могли бы получить, если бы одинаковую милость оказывали и к прежнему сенату». Принц заключил разговор тем, что королева, его сестра, обещала ему вести себя спокойнее. «Я, – писал Остерман Панину, – за верно ведаю, что он (принц) и действительно в перемене своей сестры поведения всеми образы стараться изволил, и, может быть, и не без некоторого успеха, ежели б тому много не воспрепятствовали потаенные и от него знатно скрываемые с французским двором условления, и шведский кронпринц, который с божбою главнейших французских креатур уверил, что он никогда во всю свою жизнь от них не отстанет. Сие, без сумнения, есть причиною, что те французские креатуры давно уже, а особливо после прибытия сюда прусского принца, публично королеву порочат и, напротиву того, всеми образы прославляют означенного ее сына особливые качества».

В Петербурге очень беспокоились насчет исхода шведских движений, что видно из рескрипта императрицы к Остерману от 19 июля: «Время изо дня в день нас более удостоверяет, что злонамеренная в Швеции партия из дворовых и французских креатур нимало не отстает от своего намерения потрясти и ниспровергнуть вконец законную форму правления, даже всеми силами и способами стремятся ускорить еще событие, определив бытность кронпринца во Франции временем решительного установления своего плана и принятия последних и крайних мер к первому сейму». Императрица объявляла в рескрипте, что для противодействия злонамеренным приказала перевести Остерману 30000 рублей и что Дания и Англия согласились помогать России в этих расходах.

Отношения к Дании в начале года благодаря Бернсторфу были такие, каких лучше нельзя было желать. Так, когда Философов представил, что датский посланник 90 Франции Глейхен вреден для общих интересов России и Дании, то Глейхен был перемещен из Франции в Неаполь. Шуазель сильно рассердился и позволил себе написать Бернсторфу, что тот действует по приказанию русского двора, для слепого угождения которому забывает интересы собственного государя. В мае король согласился давать третью часть издержек по делам шведским. Но в то же время Философов присылал известия, что при датском дворе большая смута, король находится под сильным влиянием жены своей (Каролины-Матильды, сестры английского короля) и фаворитов, а королева явно показывает свое отвращение к графу Бернсторфу. Она овладела королем с помощию двух приближенных к нему и к ней людей: бывшего лейб-медика, а теперь конференции советника Струензе, человека «весьма дерзких мыслей и своевольного поведения», и камергера Варнстета, человека крайне молодого. Министры бурбонских дворов и шведский стараются сблизиться с партиею королевы и ввести к ней в милость людей, преданных французским интересам; королева же, женщина вспыльчивая и преданная сластолюбивой жизни, принимает советы одних тех, которые угождают ее страстям. К несчастию, здоровье Философова расстроилось и заставило его летом уехать на пирмонтские воды, что лишило Бернсторфа совета и помощи. По возвращении из Пирмонта в августе месяце Философов писал Панину, что смутное положение должно скоро рушиться и принять какой-нибудь основательный вид: всеобщее негодование народное и неудовольствие благоразумных, крайнее расстройство короля в поведении и здоровье, которое, очевидно, ослабевает от страшно беспорядочной жизни, не могут позволить долго устоять «тленному и на тленных основаниях устроенному настоящему положению сего двора».

5 сентября Философов уведомил императрицу, что накануне Бернсторф лишился места, а известный враждою к России граф Ранцау сделан министром.

Христиан VII счел нужным собственноручным письмом уведомить императрицу об отставке Бернсторфа. «Бывают случаи, – писал король от 16 сентября, – когда государи облегчают тяжесть дел, сообщая непосредственно друг другу свои чувства. Такой случай настает теперь. Побуждения, относящиеся единственно к внутреннему управлению государством, заставили меня удалить от дел графа Бернсторфа, и так как он главным образом принимал участие в переговорах между нами, то я спешу уверить в. и. величество, что эта перемена не произведет никакого уклонения в наших делах и что я желаю всего более поддержать постоянное доброе согласие, установленное между нами». Императрица отвечала ему (18 октября): «Мне уже за 40 лет, у меня, быть может, есть некоторая опытность, у меня много постоянства и великое уважение к истине. Как ваша союзница, родственница, как друг ваш, я считаю своею обязанностию сказать в. величеству все, что я думаю. Я не жду большого успеха от своего поступка. Я не сомневаюсь, что найдутся люди неблагонамеренные, которые объяснят его по-своему. Они скажут, что я хочу управлять волею в. в-ства, что я вам даю уроки. Они внушат вам недоверие и этим укрепят свои дела и достигнут своей цели, т.е. уничтожат взаимное доверие, которое, по счастию, существовало между нами. Ваше в-ство употребите свою власть, как вам будет угодно; я исполню то, что внушает мне долг. Вот что я вам скажу. Перемена старых слуг, ревностных, искусных и разумных, есть всегда великое зло для государства, потому что, по моему мнению, всякая перемена сама по себе есть уже зло, если общее благо не требует ее непременно. На этот раз наши общие враги (надобно ли их называть?) – французы сумеют воспользоваться опалою министра, который любил великий Северный союз, на руках которого союз этот образовался, и дадут многим и многим делам не только в Дании, но и повсюду такой ход, какой надобен для их отдаленных видов. Ваше в-ство против воли своей дадите начало бесчисленному множеству интриг, движений и гадостей. Мое пророчество начнет сбываться с Швеции. Там французская партия уже торжествует при одном слухе об этом событии. Моя откровенность обязывает меня сказать в. в-ству, что люди, присоветовавшие вам такой поспешный поступок, не обратили никакого внимания на вашу собственную славу. Слава государя требует великого постоянства в его планах, но какое может быть постоянство, когда люди, которые исполняют эти планы, знают дело и руководящие начала, часто переменяются или постоянно боятся перемены, когда люди самые опытные заменяются людьми, имеющими меньшую опытность. Только время дает опытность, никакие качества, никакой ум ее не восполнят. Доверие народов к государям не подчинено акту власти, оно составляет награду за мудрое царствование. То же служит основанием и взаимной доверенности между дворами. Оно много зависит также и от людей, которым государь поручает свои дела. Признаюсь, что относительно нашей системы я питала полное доверие к графу Бернсторфу, которого великие достоинства и способность мне известны: я за ним следила, изучала его двадцать лет. Я на него смотрю как на второй экземпляр графа Панина, которого я давно уже подарила моим доверием вследствие важности его заслуг и неизменной дружбы моей к нему». Король отвечал благодарностию за дружбу, доказательство которой видел в письме Екатерины, и продолжал уверять, что отставка Бернсторфа произошла не вследствие интриг, а по собственному его королевскому побуждению.

Между тем 14 сентября Философов отправил королю письмо, в котором говорил, что назначение Ранцау министром находится в полном противоречии тесному союзу, существующему между Россиею и Даниею, ибо Ранцау известен своею враждебностию к России; в конце письма Философов выражал надежду, что Ранцау будет удален от дел и двора. Король велел отвечать, что он с великим удовольствием принимает заключающиеся в начале письма уверения в доверии и дружбе императрицы и с своей стороны будет пользоваться всяким случаем для доказательства, как искренне старается он поддержать согласие, существующее между Даниею и Россиею. Что же касается дальнейшего содержания письма, то его величество не считает нужным отвечать на него, ибо не может себе представить, чтоб императрица поручила своему посланнику делать такие внушения, и вообще поведение Философова слишком удаляется от формы, которая обыкновенно соблюдается между дружественными и союзными дворами. Тогда императрица приказала Философову выехать из Копенгагена в Петербург под предлогом расстроенного здоровья, а поверенным в делах был назначен секретарь посольства Местмахер как человек, способный «для примечания тамошнего колобродства», по выражению Панина.

Король собственноручным письмом уведомил императрицу, что министром иностранных дел назначил Остена именно потому, что он был посланником в Петербурге и лично известен ее величеству. Местмахер уведомил Панина, что отрешенные благонамеренные министры передали ему, будто Остен прямо объявил королю, что не может принять министерского места, если король не предпишет ему стараться всеми средствами распространять и укреплять дружбу с русским двором, и будто король с радостию на это согласился. В конце года Местмахер писал Панину, что Остен «как проницательный интриган», сохраняя тесную связь с господствующею при дворе «развратною шайкою», под рукою старается всеми средствами приобрести себе доверие разумных и влиятельных в народе людей, выказывает пред ними сожаление о настоящем положении дел при дворе, клянется в своей ревности к сохранению и утверждению тесной дружбы между Даниею и Россиею. Остен подослал доверенного человека к Местмахеру, чтоб заявить ему свою непоколебимую преданность русскому двору. Когда Местмахер приехал к нему в первый раз, то Остен встретил его словами: «Я принял настоящую должность в единственном твердом намерении посвятить свою деятельность большему утверждению связи между Россиею и Даниею, так как сам я вечно и нелицемерно предан ее величеству. Правда, я имел несчастие, что неприятели мои успели навлечь на меня немилость вашей великой и премудрой государыни и ее просвещенного министра, но клянусь честию, что это обстоятельство нисколько не уменьшило моего благоговения к ее императ. величеству и нелицемерного высокопочитания к графу Панину. Я чувствую и всегда чувствовал великую пользу для всего Севера от тесной связи между Россиею и Даниею, и хотя бы я и не претерпел от французского двора таких частых гонений, то одно убеждение в пользе русского союза достаточно для отклонения меня от всякого сношения с гордо-лукавою Франциею». Местмахер отвечал: «Оставляя все на собственное решение императрицы, я, с своей стороны, не могу скрыть, как меня сокрушает здешнее поведение в последнее время, тем более что, как кажется, оно продиктовано французским двором; но, видя такую вашу благонамеренность, ожидаю, что вы не оставите поправить дела». Остен пожал плечами и сказал: «Время теперь к этому еще неудобно, но употреблю все силы и поручаю вам просить всенижайше графа Панина еще теперь не очень строго поступать по этому делу». Конференции советник Шумахер, с которым Местмахер имел тайное свидание, просил о том же, говоря, что настоящее положение двора не может быть продолжительно, ибо Остен постарается скинуть с себя несносное иго молодых и безрассудных фаворитов, чего нельзя сделать без низвержения их самих, и если теперь русский двор потребует строгого и справедливого удовлетворения, то король по советам беспутных фаворитов может слепо отдаться во французские руки.

Об этих датских событиях мы находим отзывы Екатерины в письмах ее к госпоже Бельке. «Граф Ранцау, – писала императрица, – разогнал людей достойных и министров искусных, в числе которых, разумеется, стоит достойный граф Бернсторф; другие употребляют все усилия для отыскания подобных людей, а этот ребенок-король от них отделывается, но тем хуже для него. Если граф Ранцау произведет перемену системы, как вы пишете, то это будет мастерское произведение глупости и мы увидим, кто от этого сильнее будет кусать себе пальцы. К графу Бернсторфу я питаю величайшее уважение, его уважение для меня лестно. Я была истинно огорчена его опалою, его заслуга и достоинство во всяком случае заслуживали лучшей участи. Господин Остен, думаю, так умен, что не позволит себе участвовать в нелепостях графа Ранцау; он может меня знать, и если действительно знает, то должен быть уверен, что интригами против людей, получивших от меня свои места, нельзя приобрести моего доверия, только сумасшедшие, молокососы и дети могут судить о других по себе и жестоко ошибаться. Это в порядке вещей, но если г. Остен не потерял в Неаполе здравого смысла, то я должна предполагать, что он никак не решится на такие странности, а если решится, то даю вам слово, что промахнется и только получит репутацию интригана, потерявшего понапрасну свои труды. При виде постоянной суеты в Дании можно сказать, что эта страна кишит людьми, способными занимать важные места; каждую минуту происходят там перемещения; переменяют людей с такою же легкостию, с какою королева переменяет юбки, если только она их еще носит. Я бы хотела, чтоб Ранцау сделали поскорее великим визирем Дании, если он причиною всего зла, ибо тогда с ним случилось бы то же, что случается обыкновенно с визирями по прошествии некоторого времени. Визири такие же льстецы, как и он; это они выдумали все нелепые титулы, употребляемые султаном; а Ранцау сказал своему государю, что он служит удивлением всей Европы. Чем больше королева даст помощников Струензе, тем более надежды, что он ей опротивеет. Все это и королевские оргии приводят в ужас: вот ребятишки, которых бы надобно было посечь. Только Бог может спасти эту несчастную страну».

В Швеции было решено не приступать к русской Северной системе; события при копенгагенском дворе грозили возможностию подобного решения и здесь, что производило очень неприятное впечатление в Петербурге. Англия по-прежнему хлопотала о союзе, и по-прежнему дело не улаживалось. Английский посланник лорд Каткарт приписал эту неудачу несогласию между двумя самыми влиятельными лицами при русском дворе, графами Паниным и Орловым, и решился помирить их. «Когда граф Панин и граф Орлов сходятся во мнениях, то дело идет очень легко, – писал Каткарт своему министерству, – но когда графу Орлову можно внушить другие идеи, то выдвигается граф Чернышев и его друзья Голицыны, особенно первый, и это обстоятельство кроме всех других неудобств как следствий несогласия проволакивает время, пока императрица не помирит обоих графов». Теперь вместо императрицы Каткарт взялся за это примирение и обратился к Сальдерну с похвалами графу Орлову: и граф Орлов прекрасный человек, а о графе Панине и говорить нечего; неужели же трудно таким достойным людям помириться, а если бы и была трудность, то ее должно отстранить, ибо этого требуют их собственные интересы, интересы императорской фамилии и государства. «Совершенно справедливо, – отвечал Сальдерн, – я и сам часто говорил об этом графу Панину, но дело чрезвычайно трудное, деликатное. Оба они очень застенчивы; я не раз сводил их и оставлял одних, но я уверен, что никто из них первый не решится начать объяснение». Когда Каткарт предложил свое посредничество, то Сальдерн отвечал, что это принесет ему большую честь и пользу, но опасается, что с обеих сторон будет получен один ответ: «Мы находимся друг с другом в наилучших отношениях».

<< 1 ... 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 >>
На страницу:
12 из 17